- Регистрация
- 14 Май 2018
- Сообщения
- 96.287
- Реакции
- 85.443
Часть первая
1
От школы до дома было недалеко, и Антон так и не решил, говорить или не говорить маме о сегодняшних происшествиях в школе. Она, конечно, все узнает обо всем, но уж пусть это будет позже, чем раньше. Впрочем, если говорить о том, что было, то говорить нужно теперь, до прихода отчима, – Антон его не любил.
Чтобы скрыть свое настроение, он вошел в комнату с бодрый видом, беззаботно насвистывая. Но материнский глаз, сразу отметил, как он вошел, как бросил на диван портфель, как в нерешительности остановился посреди комнаты, – явные признаки чего-то неладного. И не успел Антон сообразить, что ему делать, как мать уже стояла перед ним со своим обычным, так надоевшим ему в последнее время вопросом:
– Ну?.. Как дела?
– А что?.. Ничего!
– Ты говорил, что Вера Дмитриевна должна была по геометрии спросить.
– Мало ли что говорил, – недовольно проворчал Антон. – А ты все помнишь?..
– Что же она? Я с ней поговорю!
– Это зачем еще? – теперь уже совсем недружелюбно спросил сын.
– Как – зачем?.. До конца четверти остались считанные дни. Вторая четверть, а у тебя опять двойка выходит.
– Нечего тебе туда соваться!
– Тоник! – воскликнула Нина Павловна. – Как ты разговариваешь!
– А что? Как всегда!.. Ходить тебе туда незачем!..
Резко повернувшись, мать ушла на кухню и стала раздражающе чем-то там греметь, а Антон лег на диван и уставился глазами в потолок. Думать ни о чем не хотелось.
Шум на кухне прекратился, и, вытирая руки передником, в комнату вернулась мать. Она взяла стул и подсела к Антону.
– Тоник!
– Ну? – спросил Антон, продолжая изучать потолок. Ему, кстати сказать, не нравилось это изобретенное мамой имя. Лучше просто: Антон, как его зовет бабушка, как все или даже как дядя Роман называет в шутку: Антошка-картошка! А мама сидит рядом и смотрит, смотрит, точно хочет загипнотизировать его.
– Давай поговорим!
– Опять «поговорим»! – Антон рывком поднялся и сел, уставившись теперь взглядом в пол. – О чем?
Он поднял глаза на мать, на ее светлые, пышные волосы, аккуратно подобранные, заколотые, как это бывает разве только на манекенах в парикмахерской, на ее нарядный, с яркими розами по кайме веселенький фартучек, повязанный поверх такой же нарядной шелковой пижамы, и на чистое, почти без единой морщиночки лицо, покрытое толстым слоем крема. Все это и особенно крем, его неживой, отвратительный блеск, вызвало у него чувство глухой, еле сдерживаемой неприязни.
Зачем это?
Антон знал, что к приходу отчима противная, пижама уступит место нарядному платью, а лицо будет вымыто, вытерто как будто ничего не было, потом брови мамы окажутся темнее ее волос, губы станут кирпичного цвета и на щеках появится чуть заметный румянец. Зачем? Разве она не красива и так, сама по себе? С тех пор как Антон помнит ее, мама всегда была лучше всех, красивее всех, и незачем ей мазать лицо кремом, который делает ее до обиды уродливой и неприятной. И почему это должен видеть он, Антон, а не тот, ради кого все это делается? И так не вязался со всем этим грустный, страдальческий взгляд ее больших голубых глаз, когда она подсела теперь к нему. Ничего, кроме раздражения, этот взгляд у него не вызвал.
– Ну? – глухо спросил он. – О чем говорить-то?
– Ну как же!.. Тоник!
– Ну что?.. «Тоник, Тоник!» – разозлился Антон. – Началась пилка! И чего ты ко мне привязалась?
Мать вскинула на него глаза, и они тут же вспыхнули гневом.
– Да как ты смеешь?.. – Нина Павловна встала, выпрямилась во весь рост. – Как ты смеешь с матерью так говорить? Щенок!
– Если я щенок, то ты… – вырвалось у Антона, но он тут же испугался, увидев, что гнев в глазах матери вдруг сменился страхом и полнейшей растерянностью.
Она повернулась и молча ушла опять на кухню.
Первым движением Антона было побежать вслед за нею, и обнять ее, и вымолить прощение. Но ничего этого он не сделал.
Он сидел, прислушиваясь к тому, что делается на кухне, но там стояла полная тишина – ни стука, ни звона посуды. И чтобы не слышать этой тишины, Автол включил радио.
Потом он вспомнил о черепахе, которую купил в зоомагазине и с которой охотно возился. Черепашка отвечала ему признательностью и даже перестала прятаться от него в свой панцирь. Он разговаривал с ней, целовал ее в змеиную голову. Черепашка была маленькая, плоская и вечно куда-нибудь заползала – то под буфет то за диван, и тогда Антон поднимал весь дом вверх ногами, пока не находил ее.
Не видно было ее и теперь, и Антон стал искать. Забывшись, он хотел, как всегда, крикнуть матери: «Мам! Где моя черепаха?» Но вовремя спохватился, промолчал и снова стал думать о маме. Он знал, что грубо обидел ее, и все-таки его поразило холодное молчание, с которым она вошла в комнату, – вошла, вышла, опять вошла, что-то поискала в буфете, потом шагнула к радиоприемнику и выключила его.
Антон хотел протестовать против такого нарушения его воли и самостоятельности, но не решился. И, точно почувствовав в этом свою пусть очень маленькую победу над ним, Нина Павловна ледяным голосом сказала:
– Конечно, ты можешь не считаться с матерью, можешь обижать, оскорблять ее. Но я все-таки советую тебе подумать, Антон. Хотя бы о себе! И прежде всего о себе!.. У тебя совсем плохо с математикой. И вообще, тебе нужно сделать большое и решительное усилие над собой. А ты?.. Ну разве делаешь ты такое усилие? Тебе нужно работать, а ты… Скажи, где ты шатаешься целыми вечерами? С кем?
– А я, кстати сказать, не шатаюсь, а гуляю! – обиженно отозвался Антон. – Нужно же мне погулять на ночь? Все врачи об этом говорят.
– Да, но все нужно в меру. А ты иногда так загуливаешься…
– Я езжу к бабушке, ты это знаешь… Что? И к бабушке нельзя? Ну, ты ее не любишь, а я люблю и ездить буду. А с кем я там гуляю, ты тоже знаешь – с Вадиком…
– А зачем тебе нужен этот Вадик?
– А ты что же прикажешь, моих товарищей с тобой согласовывать?
– Не груби, пожалуйста!
– А какая же это грубость? У меня уже, к твоему сведению, паспорт в кармане, а ты все – зачем то, зачем это? Товарищи мне нужны? Как по-твоему?
– Неужели у тебя других товарищей нет – здесь, в школе?
– Нет! И не будет у меня в этой школе товарищей!
– Почему?
– «Почему, почему»… Будто не знаешь – почему? И думаешь, так легко найти товарища? А с Вадиком мы росли вместе, пока ты по заграницам ездила. И бабушка его знает. И вообще, я не понимаю, что тебе за дело до моих товарищей? Вечно эти морали и подозрения!..
– Я тебя ни в чем не подозреваю, Тоник, – Нина Павловна попробовала смягчить разговор. – Я хочу тебя просто предостеречь…
– Да в чем дело-то, в конце концов! – окончательно вскипел Антон. – «Предостеречь, предостеречь»… Отставь!
Он схватил пальто, шапку и, хлопнув дверью, выскочил из дома. Легкими, быстрыми шагами сбежал он по ступенькам лестницы. А по ту сторону двери, комкая в руках нарядный, с розами по кайме фартук, стояла мать и слушала, как постепенно, удаляясь, стихают его шаги. Что с ним творится?
2
Антон и сам не ожидал, что его разговор с матерью может так кончиться. Но так уж вышло. Что он, маленький, что ли? Вадик правильно говорит: нужно «бороться против домашнего гнета», нужно уметь «поставить себя перед родителями». Перед родителями… У Вадика родители есть – и отец и мать. А у него?..
Отца его звали Антоном. Это было обычное русское имя, и в крестьянской семье, где родился Антон Кузьмич, оно звучало так же просто и естественно, как Иван и Марья. Когда же Антон Кузьмич вырос, выучился и из крестьянского сына стал инженером, это имя стало звучать уже несколько необычно. Но Нина Павловна, горячо любя мужа, полюбила и его имя и не хотела никакого другого имени и для своего новорожденного сына. Так, среди Артуров, Эдуардов и Радиев, которые в то время стали наводнять русскую землю, появился Антон Антонович Шелестов – обычный мальчуган, крикун и капризуля.
…Папа и мама – это то, с чего начинается жизнь. И первая улыбка, и первые слезы, радости и огорчения, и сказка; и песня, и первое наказание – весь большой и с каждым новым шагом расширяющийся мир, в центре которого – папа и мама.
Нельзя сказать, что Антон все это ясно помнил и понимал. Но смутное ощущение чего-то простого и цельного он находил у себя в душе всякий раз, когда думал о своем детстве, когда у него были и папа и мама. Потом все распалось. И это была первая загадка в жизни: почему? Он обнимал папу, он обнимал маму, он со слезами тянул их друг к другу, но понять ничего не мог. Когда мама бранилась, а папа не бранился, он становился, на сторону папы. Когда мама плакала, а папа не плакал, он становился на сторону мамы. Когда папа в конце концов ушел, а мама осталась, он стал на сторону мамы.
«Папы у нас нет». Это была вторая загадка в жизни.
Папа куда-то уехал, и вот его нет.
Потом уехала мама, и Антон жил у бабушки. Потом мама приехала. Жили с мамой и бабушкой. Потом с мамой без бабушки. Цельность жизни, ее постоянство и устойчивость разрушились. Постепенно Антон привык ко всему этому, многое забыл и решил, что так и должно быть. Но одного случая он забыть не мог. Во время игры на дворе одна девочка выскочила из их общего круга и побежала навстречу подходившему мужчине: «Папа! Папа!», и Антон тоже побежал и тоже прыгал и кричал: «Папа! Папа!» Мужчина поднял на руки девочку, а Антону, улыбнувшись, сказал: «Разве я твой папа?»
А потом один мальчишка спросил Антона: «У тебя отец на фронте погиб или смотался?» Антона как иголкой укололо это обидное слово. Он не знал, что ответить, но сам для себя понял: его отец «смотался».
Теперь вот появился новый папа, Яков Борисович… Но о нем Антон сейчас не хотел думать. Раздражение, в котором он выскочил из дома, понемногу спадало и, когда он приехал к бабушке, совсем прошло. А думать о своем отчиме без раздражения он не мог…
Бабушка жила в одном из московских переулков, где были и древние, может быть, помнящие Наполеона дома, и новые, которым суждено еще простоять неведомо сколько, и заброшенная церковь, точно гнилой зуб торчащая среди рождающегося архитектурного ансамбля, и фабрика, и клуб этой фабрики, и примостившаяся тут же «забегаловка», и школа, сверкающая зеркальными окнами, и сквер с клумбами, и булыжная мостовая. В одном из тех самых помнящих Наполеона домов и жила бабушка. Дом был большой, но до чрезвычайности нескладный. Громадные комнаты в нем были разделены на множество клетушек и заселены разным людом. Он давно был предназначен на слом, поэтому его и не ремонтировали и таким заброшенным и обреченным он доживал свой век.
Когда Антон вошел, бабушка, только что пообедал, отдыхала. Но она тут же встрепенулась, открыла глаза и поднялась – маленькая, сухонькая, старенькая.
– А-а! Здравствуй, мой миленький! Здравствуй, внучонок! – сказала она. – Обедать будешь?
– Нет, бабушка, не хочу.
– Ну что врешь? Ну что врешь? Ведь по глазам вижу, что врешь!
– Да нет! Правда! – попробовал снова отказаться Антон и вдруг улыбнулся, выдавая себя: – И какая вы, бабушка, угадчица!
– А бабушки все такие!.. Иди-ка мыть руки!
Антон вымыл руки в общей тесной и грязной умывальной комнате и сел к столу. На столе уже стоял хлеб, тарелка с супом и знакомая еще с детства, расколотая пополам, но чем-то прочно склеенная солонка с целующимися голубочками. Голубочки эти напомнили Антону те хорошие, но уже очень далекие годы, когда он жил у бабушки, сидел вот на том диване, в углу, слушал сказки, рисовал зайцев и любовался золотыми рыбками в аквариуме.
Антон вымыл руки в общей тесной и грязной умывальной комнате и сел к столу. На столе уже стоял хлеб, тарелка с супом и знакомая еще с детства, расколотая пополам, но чем-то прочно склеенная солонка с целующимися голубочками. Голубочки эти напомнили Антону те хорошие, но уже очень далекие годы, когда он жил у бабушки, сидел вот на том диване, в углу, слушал сказки, рисовал зайцев и любовался золотыми рыбками в аквариуме.
– Из школы-то давно?
– Да нет… Пришел – и сразу к вам…
– Поругался с матерью, что ли? – Бабушка кинула на него смеющийся взгляд. – Ну, чего? Двойку-то за что получил?
– Да откуда вы, бабушка, все знаете?
– Ну вот – опять двадцать пять! Говорю, не упирайся, все знаю!.. У тебя же лицо как вывеска – все написано.
Вокруг глаз у бабушки лучиками разбегались маленькие морщинки, а из глаз бежали струйки смеха, привета и чуть заметной умной хитрости.
Трудно сказать, как и почему получилось, но у Антона успела уже сложиться своя житейская мудрость: нельзя говорить все. Нельзя все говорить учителям, нельзя все говорить матери, тем более – отчиму, да и ребятам тоже не все можно рассказывать. Вот только от бабушки он ничего не скрывал. Почти ничего. Да и скрыть от нее было трудно, когда она смотрит точно внутрь тебя и выпытывает все, что ей нужно: и как дома дела? и как мама с Яковом Борисовичем живут? и как у Якова Борисовича дела с дачей? и как Антон с ним ладит? и не обижает ли он Антона? И расспрашивает она обо всем этом не прямо, а как бы между прочим, смягчая свои расспросы успокоительными словечками: «Ну-ну!.. Да ладно!.. Это я так…»
Антон плохо замечал эту хитрость, а заметив, не обижался на нее, и разговор с бабушкой всегда приносил ему какое-то облегчение. Так вот и теперь: о той же двойке по геометрии рассказать бабушке почему-то легче, чем маме.
– Это все Перпендикуляр! – обжигаясь супом, отвечал он на повторные расспросы бабушки. – У нас так математичку зовут…
– Учительницу? – удивилась бабушка. – Да разве можно так учительницу звать? Ведь она же – учительница!
– А вы бы посмотрели на нее, эту «учительницу», – возразил Антон. – Она как палка. Вот поставили ее на девяносто градусов, она и стоит, не пошевельнется. Как перпендикуляр! А глаза!.. Вы представляете глаза без ресниц?
– Ну и что из этого? – спросила бабушка. – Больные глаза!
– Пусть больные! – согласился Антон. – Они у нее как у кобры. И вот она смотрит, а у меня все плывет и путается. И чертеж, и все. «Ну-ну-с? Что же из этого следует?» А фиг его знает, что из этого следует!
– Антон! – строго сказала бабушка. – Ты же в девятом классе! И что у тебя за слова такие стали появляться? Ты совсем как Вадик начинаешь разговаривать!
– Ладно, бабушка, не буду! А только ничего я ей не сказал, что из этого следует. Она ждет, а у меня в душе все дрожит.
– Плохо выучил, оттого и дрожит, – заметила бабушка.
– Ну я, конечно, не какой-нибудь там Член-корреспондент, – согласился Антон.
– Какой это член-корреспондент? – не поняла бабушка.
– Это у вас мальчишку одного так прозвали! Он все учит и все знает. А я… что я? Я – как все! Говорю: «Учил, я не запомнил». А она говорит: «Тут не запоминать, а понимать нужно».
– А что ж? Правильно! – согласилась бабушка. – И значит, двойку поставила?
– Ее самую…
– Грехи!
Бабушка взяла у Антона тарелку и стала накладывать макароны.
– Я больше не хочу, бабушка! – попробовал отказаться Антон.
– Ешь, ешь! Смотри, ты какой: тощ как хвощ! Бабушка поставила перед ним тарелку с макаронами и спросила:
– А потом?
– Потом я с урока ушел…
– Как «ушел»?
– Разозлился я на нее за эту двойку, – принимаясь за макароны, ответил Антон. – Если б я не учил! А то учил, честное слово, учил, а она… Ну, ничего я больше слушать не хотел и стал рисовать. А она меня и зазекала…
– Это по-каковски же будет? По-испански, что ли?
– Да ну, бабушка! Будто не знаете!.. Все ребята так говорят. Ну, подсмотрела, что ли… Поймала, одним словом. Потребовала тетрадь, а я не дал. Поднялся и пошел.
– Ну, а дальше?
– А что дальше?.. Потребовала тетрадь, а я не дал. Поднялся и ушел.
– Так и ушел?
– Так и ушел.
– Герой!.. А что у вас дома было?
– Антон не успел рассказать, что у них было дома: в коридоре послышались стремительные шаги, и в рамке широко распахнувшейся двери показался дядя Роман. Он был пониже ростом, чем его сестра Нина Павловна, зато широк в плечах, в жестах, и дверь всегда распахивал именно так – во всю ширину размаха. Такой уж он был, дядя Роман! И глаза его, такие же живые и острые, как у бабушки, должны были смотреть именно так – пронзительно и умно, и зубы, крепкие, белые, именно так вот и должны блестеть в улыбке.
За все это Антон и любил дядю Романа и не любил. Неиссякаемая, напористая жизнерадостность захватывала и привлекала к себе, и в то же время в ней было что-то до того обязательное и требовательное, чему никак не хотелось подчиняться. К тому же, при всем видимом добродушии, дядя Роман был прям и резок, никогда не щадил унылых настроений своего племянника и при каждом свидании обязательно норовил как-нибудь поддеть его или приклеить к нему какое-нибудь полушутливое, полуобидное прозвище: «Студент прохладной жизни», «Герой не нашего времени», «Печальный демон» или что-нибудь в этом роде. Поэтому Антон при встрече с дядей Романом всегда настораживался и внутренне становился в позу боксера, готового к отпору и нападению.
Принял он эту позу и теперь, но дядя Роман на этот раз как будто и не заметил его. Твердым, стремительным шагом он подошел к бабушке, обнял ее:
– Ну, мамаша! Благословите!
Бабушка казалась совсем маленькой и беспомощной в его сильных руках, но она их свободно и легко разжала и – глаза в глаза – всмотрелась в сына.
– Подожди, будорага. На что? Что это ты нынче такой торжественный? На что благословлять-то?
– На новую жизнь, мамаша! – сказал дядя Роман, – В деревню еду! Читали в газетах, что делается?
– Посылают? – тихо спросила бабушка.
– Посылают. В колхоз. Сельское хозяйство подымать!
– А тогда что же ты меня спрашиваешь? Раз посылают, значит, нужно – вот тебе и все благословение. А Лиза?
– И Лиза едет.
– Подожди, подожди!.. – насторожилась бабушка. – А ребята?
– И ребята едут. Что за вопрос? – широко улыбнулся дядя Роман.
– А что ж это вы без разговора со мной на такое дело идете? – обиделась бабушка.
– А какое такое дело, мамаша? – спросил Роман. – По правде сказать, я за Лизу побаивался – что она скажет? А она у меня умницей была, умницей и осталась, и мы решили…
– Как же так вы без меня решили? – повторила бабушка. – Знать ничего не знаю, приходите вместе, и поговорим.
Антон доел макароны и поднялся:
– Спасибо, бабушка!.. Я к Вадику зайду.
– К Вадику? Ну что ж! – ответила бабушка, а потом вдруг спохватилась: – Постой, постой! А мама? Иди домой, мама беспокоиться будет.
– А чего ей беспокоиться! – Антон махнул рукой и вышел.
– Грехи! – покачала бабушка головою.
3
С Вадиком они вместе, росли. С того самого дня, когда Нина Павловна вернулась с маленьким сыном из эвакуации и поселилась у бабушки, Тоник и Вадик стали неразлучными друзьями. Это не мешало им ссориться, изредка даже драться. Жили они рядом, в соседних комнатах, разделенных небольшим коридором. Коридор был узкий, темный, заставленный сундуками и отслужившими свое время детскими колясками, но в этой тесноте и заключалась вся его прелесть. Здесь было где спрятаться и, спрятавшись, воображать все что угодно.
Воображал, правда, больше Антон: пещеры, замки, крепости, дома – все, что было в последней сказке, рассказанной бабушкой, в прочитанной книжечке или передаче по радио.
Вадик просто прятался и прятал конфеты, которые ему удавалось стащить: они вместе ели их, забравшись за большой ободранный сундук, и Вадик рассказывал, как он стащил эти самые конфеты из буфета, как он притворился больным и обманул мать. Глаза его, обычно бесцветные, белесые, загорались тогда веселыми, удалыми огоньками, точно обманывать мать доставляло ему особенное удовольствие.
Мать Вадика была заботливая, но очень уж надоедливая, особенно когда она начинала говорить о микробах и аденоидах. Послушать ее, так нельзя было и жить на свете: везде были микробы, на каждом шагу подстерегали они человека. Поэтому Вадика с ранних лет преследовали бесконечные требования и наставления: «Не трогай! Не касайся! Вымой руки!.. Помнишь, что я тебе говорила о микробах!» Вадик сначала сердился, а когда подрос, стал подсмеиваться над этими наставлениями…
Они были совсем разные, эти два приятеля – Тоник и Вадик, возившиеся в полутемном коридоре: один – длинный, тоненький, другой – краснощекий, сильный; один – непоседа, плакса и фантазер, другой – немного увалень, расчетливый и хитроватый. Поэтому и проделки их были разные, смотря по тому, кто брал верх. То играли в партизан или путешественников, карабкаясь на кучи снега, собранные дворником, то раскуривали подобранные на тротуаре окурки или забиралась на крышу и стреляли оттуда из рогаток по прохожим.
В закоулке, на заднем дворе, из старых кроватей, досок, проржавленных листов железа они соорудили шалаш. Потом к ним, один по одному, примкнули ребята, и в шалаше образовался ребячий штаб. Они водрузили на крыше красный флаг, срывали на улице плакаты и развешивали на стенах своего шалаша, несли туда кто что мог: картинки, книги, игрушечные пистолеты. Вечерами приносили свечи и составляли проекты, как провести в шалаш электричество.
Однажды Вадик с таинственным видом привел Тоника в темный коридор соседнего дома, где стоял старый шкаф.
– Давай сломаем, – предложил он, указывая на плоский замочек, висевший на маленьких колечках.
– А зачем? – спросил Тоник.
– Посмотреть…
– Давай! – охотно согласился Тоник, готовый всегда поддержать своего приятеля.
В шкафу оказались лыжи, перевязанные бечевкой книги, старые ботинки и банка со столярным клеем. Книги, не тронули, ботинки тоже, а лыжи и клей взяли. Лыжи – чтобы покататься, а клей – неизвестно зачем.
Все это потом раскрылось, за это попало, но в полутьме коридора, в приглушенном шепоте, возне с замком было что-то таинственное и интересное… Так они росли, пока Антон жил у бабушки, и с мамой и без мамы, когда она уезжала за границу. Вернувшись оттуда, Нина Павловна переехала в отдельную комнату, затем, вместе с новым мужем, в отдельную квартиру. Но Антон не забывал бабушку, а с нею и своего друга детства.
Теперь они выросли. Вадик остался таким же толстоватым, только еще ярче горел у него на щеках румянец, да, пожалуй, прибавилось наглости в его белесых глазах. Антон, наоборот, вытянулся и, точно стесняясь своего роста, ссутулился. Вытянулось и его лицо с красивым – тонким, с горбинкой – носом, впалыми щеками и легкой синевой под глазами. У него были пышные вьющиеся волосы, которым отчаянно завидовал Вадик. У Вадика волосы были жесткие, как проволока, и все его попытки создать пышную, как у Антона, прическу ни к чему не приводили. Сначала это его расстраивало, а потом, когда среди молодежи стало распространяться пришедшее с Запада ядовитое поветрие «стиля», с его манерами, модами и поповской прической, оказалось, что проволочные волосы Вадика как раз самые подходящие для такой прически.
За этим занятием и застал его Антон: Вадик натягивал на голову тончайшую сетку-невидимку, чтобы приучить волосы к тому, положению, которое, по выражению Вадика, составляло «шик-модерн».
– Давай завяжу… – усмехнулся Антон, наблюдая за его стараниями. – Стиляга!..
– А по-твоему, лучше улыбающиеся комсомольцы в ватниках нараспашку? Или ты предпочитаешь девушек в спецовках, заляпанных бетоном?
– Зачем мне эти девушки? А стиляг все равно не люблю.
– Ты просто ничего не понимаешь, – покровительственно ответил Вадик. – Это очень хорошие ребята. Над ними смеются, а они – против всех. Они против скучной и серой жизни. Что такое жизнь? Ein Moment!.. Ну так, значит, держи его, лови его, а не топи в прокуренном воздухе, затянувшихся собраний. Им поновее что-нибудь нужно, пошире, поинтересней!.. Когда в школе, помню, комсомол у нас анкету затеял, – ну, знаешь, как всегда: кем хочешь быть? – другие отвечают тоже как всегда: летчиком жажду быть, инженером, электростанции пылаю строить!.. А я так и написал: «Стилягой!» Железно?
– Ну и что?.. Попало?
– Проработала… Ну я им тоже железно ответил.
– А как у тебя с работой? Не устроился?
– Да ведь как сказать? На стройку не хочется, а в академию не берут!.. Да! Чуть не забыл! За мной должок! – Вадик протянул Антону двадцатипятирублевую бумажку.
– Какой должок? – не понял Антон. – За что?
– Будто не знаешь!..
И тут Антон вспомнил сырой, туманный вечер, когда он неожиданно для себя сделался участником какой-то непонятной истории. Как всегда, он зашел за Вадиком, чтобы пойти погулять. Вадик сначала отказывался, ссылаясь на какое-то дело, а потом неожиданно согласился.
– Ну, хорошо! Пойдем! Только зайдем за Генкой Лызловым. Ладно?
Генка Лызлов жил на соседнем дворе, и Антон знал его почти так же, как и Вадика, – в детских боях за шалаш Генка был предводителем другой, враждебной партии.
Они зашли за Генкой и отправились гулять, – шли, болтая о разных пустяках. Вдруг Вадик и Генка остановились.
– У нас тут дельце одно есть, – сказал Вадик, – ты постой! Только смотри: увидишь кого – свистни!
Антону стало не по себе, но Вадик, точно угадывая это, спросил:
– Трусишь?
– Кто? Я? – храбро ответил Антон. – А чего мне трусить? Идите!
На самом деле ему стало очень не по себе, когда Вадик с Генкой куда-то ушли и он остался один. Кругом было темно, только вдали тусклый фонарь, расплываясь в тумане, освещал какой-то сарай. И среди этой темноты и тумана – он один. Ему казалось, что он стоит у всех на виду, что за ним следят тысячи глаз – из-за сарая, из-за забора, который протянулся от этого сарая вдоль переулка, из невысокого домика, едва различимого в тумане. Он весь превратился в зрение и слух, готовый уловить любой шорох или раздавшиеся неожиданно шаги.
И именно потому так явственно, так нестерпимо громко задалось в этой напряженной тишине: трак! трак!.. Отдирали доску…
У Антона перехватило дыхание. Еще минута, и он убежал бы. Но в это время из темноты вынырнул Вадик.
– Ну вот и все! Ходу!
– А Генка? – спросил Антон.
– Генка?.. Ничего, все в темпе… Он догонит…
Потом Антон услышал, что в этот вечер «велик толканули». Сначала он не понял, а потом узнал, что это значит: велосипед украли. Он очень испугался и ночью почти не спал, а когда забывался, то сквозь тревожный сон ему чудился треск отдираемой доски… Он долго после этого не был у Вадика и все ждал, что будет? Но ничего не было – все обошлось. Постепенно страх прошел, и осталось только воспоминание о не совсем обычном приключении…
И вот теперь, когда Вадик подал ему деньги, он не знал, как к этому отнестись. Бумажка была почти новая, хрустящая, радужная. А Вадик тут же взялся за толстый альбом с патефонными пластинками и как ни в чем ни бывало предложил:
– Крутанем?
Он выбрал пластинку, и из патефона полились томные ноющие звуки, под которые хотелось не ходить, а плавать, и даже не плавать, а где-то реять и изнывать.
– Гимн умирающего капитализма! – сказал Вадик и, опускаясь на софу, потянул за собой Антона. – Садись… Ну, а как у тебя с девчонками?
– Ну их! – небрежно ответил Антон, все еще не зная, что делать с хрустящей бумажкой. – Они помешались на дружбе и никак не могут определить, с чем ее едят.
– А вообще-то законно сделали, что вместе с девчонками учить стали. Знаешь… – вдруг оживившись, приподнялся на локте Вадик, – когда я учился, мы раз подсматривали, как они перед физкультурой переодевались. Есть – во!.. Я одной написал тогда такую записочку…
– Ну и что?
– Ответить не ответила, а как встретимся, бывало, смеется… Ты думаешь, они все такие скромные? Они только представляются, а сами…
– А у нас очень умные, – в тон Вадику сказал Антон.
Он почему-то считал неудобным не ответить на тот разухабистый тон, которым Вадик обычно говорил о девочках. Но похвалиться ему было нечем, а тем, что случилось у него с Мариной Зориной, хвалиться тем более было нельзя…
4
А случилось вот что…
Учиться Антон начал, когда жил у бабушки, вместе с Вадиком – в одной школе, в одном классе. Потом, когда мама вернулась из-за границы и получила комнату, он перешел в другую школу, а когда появился Яков Борисович и они опять переехали на новую квартиру, ему пришлось перейти в третью.
А в этом году было введено совместное обучение, и началось, как ребята говорили, «великое переселение народов»: мальчиков – к девочкам, девочек – к мальчикам. Так, в бывшую женскую, для него в четвертую по счету школу перевели Антона и его дружков-товарищей: Сережу Пронина и Толика Кипчака. Перевели их, конечно, неспроста: они пошаливали, учились неважно, и, когда мать Сережи Пронина стала возражать против этого перевода, завуч ей откровенно сказал: «А на что нам лишние двоечники?»
Мать разволновалась и, не стесняясь в выражениях по адресу и завуча, и школы, выложила все это дома при Сережке. Тот обо всем рассказал своим приятелям, и ребята пришли в новую школу в самом воинственном настроении: негодные так негодные! Мы им покажем!..
И стали «показывать». Прежде всего – полное пренебрежение к девчонкам и к девчоночьим порядкам, установленным в школе: все девчонки дуры, зубрилки и шепталки, привыкли, как дрессированные мыши, ходить парами на переменах, при каждой встрече приветствовать учителей «медленным наклонением головы».
Об этом «медленном наклонении головы» в первой же беседе объявила Вера Дмитриевна, учительница математики и классный руководитель девятого «А» класса. С этого, пожалуй, и испортились отношения между ней и Антоном – с его неспроста, конечно, заданного вопроса:
– А если просто сказать «здравствуйте» без наклонения головы, – можно?
– Вам объявили наши правила, и будьте добры их выполнять! – заявила Вера Дмитриевна, уставившись на Антона своими круглыми глазами. – И, пожалуйста, своих законов здесь не устанавливать!
Вот это «наше» и «ваше» ребятам показалось особенно обидным, тем более что Вера Дмитриевна девочек звала девушками, а мальчиков – мальчишками. Этим самым она сразу стала в их глазах носительницей того девчоночьего духа, против которого они настроились, еще не входя в школу.
Школа, в которую их перевели, до слияния была на хорошем счету в районе и по успеваемости и по дисциплине, – об этом ребятам сказали при приеме. Директор ее, Елизавета Ивановна, много поработала над установлением дисциплины. Начальство, приезжавшее в школу, она прежде всего старалась вывести на перемене в зал, в коридоры и показать, как ходят парами, как кланяются и вообще как примерно воспитаны ее девочки. А девочки кланялись, ходили парами и трепетали перед своим директором.
Ребята все это сразу заметили и «пришпилили» Елизавете Ивановне кличку: «Солдат в юбке». Эта неслыханная до сих пор дерзость быстро дошла до директора и обозлила ее до крайности. И так как с приходом мальчиков прежняя дисциплина, которая составляла гордость школы, пошатнулась, то все зло Елизавета Ивановна стала видеть в мальчиках. В своем стремлении сохранить порядок в школе она по-прежнему опиралась на девочек, на свой прежний актив, и у ребят создалось впечатление: комсомол – девчачья организация, учком – девчачья организация и вообще везде девочки, потому что они привыкли ходить на цыпочках.
Особенно шумно и дерзко проявили все эти настроения трое друзей из донятого «А», – как их прозвали, «три мушкетера»: Антон Шелестов, Сергей Пронин и Толик Кипчак. Прогуливаясь в обнимку по всем коридорам, они декламировали вслух:
Трусов плодила наша планета,
Все же ей выпала честь:
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
У Антона эта ребяческая «фронда» усиливалась обострявшимися с каждым днем отношениями с Верой Дмитриевной. Ему не нравились ее круглые глаза с красными веками, неподвижное, как маска, лицо и холодный металлический голос, а ей, ответно, не нравилось в Антоне все, вплоть до его прически – пышные, точно ветром взвихренные волосы этаким облаком венчали его длинную, не совсем оформившуюся фигуру и были предметом его тайной гордости. И об этой-то прическе Вера Дмитриевна позволила себе сказать:
– А нельзя ли снять эти вихры и завести прическу поскромнее?
– Прическа – это личное дело. У нас не казарма! – ответил на это Антон.
На том же основании, что это казенщина и формализм, Антон не хотел носить форму, и Вера Дмитриевна решила дать ему бой, – она направляла его к директору и вызывала к себе Нину Павловну. Бой этот Вера Дмитриевна выиграла – Антон надел форму, но вести себя стал еще хуже. Когда однажды старенькая учительница истории вызвала его, он сначала как будто не расслышал, посидел, медленно достал носовой платок, высморкался и только после этого, встрепенувшись, под общий смех спросил:
– А?.. Что?..
Когда же учительница сделала ему замечание, он встал и ответил:
– А я, знаете ли, некультурный. Нас в прежней школе очень плохо воспитывали.
Тогда решительно встала со своего места Марина Зорина и, повернувшись к Антону, сказала:
– Слушай, Шелестов! Что это такое? Почему ты так ведешь себя?
– Ах, ах! – послышалось в ответ ироническое восклицание Сережки Пронина, ему подхихикнул Толик Кипчак, но Марина продолжала стоять, глядя на Антона упорным и требовательным взглядом. Ее поддержали другие девочки, и Антону пришлось сесть.
Это тоже был один из номеров Антона: как встать и как сесть. Вставая, он наклонял туловище, почти пригибаясь к парте, и потом сразу выпрямлялся во весь свой длинный рост, словно мачта, а когда делал обратное – опять, точно надламываясь, пригибался резким движением к парте, а затем уже садился.
– Как перочинный ножик! – смеялся Сережка Пронин.
К этим сравнительно безобидным проделкам постепенно прибавлялись обидные, злые и злостные. Так получилось, например, с доской Почета. Там среди других заслуженных людей школы был и портрет старшей пионервожатой Люси. Но у Сережки Пронина были с ней свои счеты: она остановила его как-то на улице, когда он шел, попыхивая папиросой, потом сделала ему еще раз замечание, и Сережка ее невзлюбил. Они решили сорвать портрет Люси с доски Почета. Хотели они это сделать тайно, но Толик Кипчак, который стоял на страже и должен был предупредить об опасности, проморгал: откуда-то подвернулась нянечка. Правда, видеть она ничего не видела, но, когда началось разбирательство, подозрение на них все-таки пало. А у Веры Дмитриевны это подозрение превратилось в уверенность, причем главную роль в этом деле она отводила Антону. К тому же у нее к этому времени назревал более широкий план: постепенно расчистить свой класс от всего трудного и непокорного. Она поставила перед директором требование – разбить беспокойную тройку. Елизавета Ивановна согласилась с ней, и Антона, как предводителя «мушкетеров», хотели перевести в другой класс. Тогда к ней пришла Нина Павловна, пригрозила пожаловаться в роно, и Антон был оставлен в том же девятом «А», но оставлен условно – до первого замечания. И Вера Дмитриевна всячески старалась подчеркивать этот временный и сугубо условный характер пребывания Антона в ее классе.
Было ясно, что она выжидает только удобного случая. И таким случаем оказалось происшествие с Мариной Зориной.
Марина ничем не выделялась среди девочек, с которыми Антон встретился в девятом «А», – девчонка как девчонка. Остренький подбородок, остренький, чуть стесанный с кончика носик, лоб невысокий и не очень заметный – лицо ее не обращало бы на себя внимания, если бы не брови, резко надломленные и выразительные, и такие же выразительные глаза: открытые, ясные, точно изнутри освещавшие все лицо и придававшие ему неожиданную привлекательность. И еще косы – большие, золотистые, они пышным кольцом лежали на затылке, и голова ее была похожа на подсолнечник. Она была комсомолкой, членом классного комсомольского бюро и одна из немногих в классе носила комсомольский значок, новенький, чистенький, и вся она казалась тоже чистенькой и светлой, как этот сверкающий красной эмалью значок.
Для Антона Марина олицетворяла те самые «девчачьи порядки», которые были для него как тесная куртка. Порядок для нее – святыня, урок – святыня, учитель – святыня. После его выходки с учительницей истории она с возмущением говорила об Антоне на классном собрании, говорила о том, что учительница очень хорошая, добрая, но больная и что ее в прошлом году прямо из школы увезли в больницу с сердечным приступом.
– Ты что же – хочешь, чтобы у нее опять приступ случился?
Антону было немного неловко, и он сначала отмалчивался, но потом, переглянувшись с Сережкой Прониным, стал оправдываться: о болезни учительницы он ничего не знал, а просто ему вздумалось почудить – простите, больше не буду! Но сказал он это так, что ему никто не поверил, и прежде всего Марина.
Все это – и чистота, и строгость, и в то же время неоспоримая привлекательность Марины – вызывало у Антона смешанное чувство робости, смущения и безотчетного, глухого раздражения, как и самый взгляд ее: когда Марина говорит, смотрит в глаза – прямо, честно, приветливо или требовательно. Так же требовательно смотрела она и тогда, когда после новой очередной выходки Антона остановила его в дверях класса.
– Шелестов! Ну почему ты такой грубый-прегрубый мальчишка?
Может быть, если бы это было при других обстоятельствах, то все сложилось бы иначе. Но рядом стояли его товарищи, братья-«мушкетеры», кругом были девочки, и ударить лицом в грязь было никак нельзя. Антон дерзко посмотрел ей тоже прямо в глаза и сказал:
– А тебе что за дело? Ты чего лезешь? Подумаешь – комсомолка!
Марина чуть-чуть побледнела, но, продолжая так же прямо и твердо смотреть ему в глаза, проговорила:
– Да! Комсомолка! А что? Разве плохо?
Точно мутная волна накатила на Антона, его взбесил ее проникновенный тон и взгляд, и он, забывшись, выкрикнул:
– А пошла ты…
И тогда случилось неожиданное. В ответ на его грубое ругательство Марина схватила его за руку:
– Пойдем к директору!
Антон попытался вырваться, но рука у Марины оказалась неожиданно крепкой. На помощь ему бросился Сережка Пронин, но девочки окружили Антона плотным кольцом и повели его по коридору.
Антон опомнился только в кабинете директора. Елизавета Ивановна поднялась из-за стола, грузная, грозная, и тоном, не предвещающим ничего хорошего, проговорила:
– Опять Шелестов?
Произошло объяснение, о котором лучше не вспоминать. Когда они вышли из кабинета директора, Антон сказал Марине:
– Твое счастье, что ты девчонка, а то бы я тебе…
– А я думала, ты извинишься передо мной! – ответила Марина.
После этого было решено разбить злополучную тройку, и Антона перевели в девятый «Б». Антон обиделся, несколько дней не ходил в школу, а когда пришел, то уселся на свое место с видом, говорившим: «Мне на все наплевать и ничего не нужно».
Вот что случилось у Антона с Мариной Зориной, хвалиться ему перед Вадиком, пожалуй, было нечем…
5
После «гимна умирающего капитализма» забушевала бойкая, необыкновенно шумливая безалаберщина звуков. Развалившись на софе, приятели упивались дробным перестуком барабанов, подвываниями и взвизгиваниями труб, которые заставляли невольно дрыгать ногами, и тоже подвывать, и пристукивать, и бить кулаками в свои собственные надутые щеки..
– Неужели вам это нравится? – приоткрыв дверь, спросила мать Вадика, Бронислава Станиславовна.
– А как же?.. Музыка! – ответил Вадик.
– Да какая же это музыка? Кошачий концерт!
– Ты, мама, девятнадцатым веком живешь. А не хочешь, кстати сказать, не слушай. Тебя никто не звал!
Вадик встал, прикрыл дверь и, возвратившись на софу, проворчал:
– Им все симфонии надо! Шопена!…
Когда в патефоне отгремело, отшумело и отлаяло, за окном послышался свист. Вадик подошел к окну и открыл форточку. Свист повторился.
– Ребята зовут… Пойдем? – предложил Вадик.
Они оделись.
– Мы воздухом подышим, – сказал Вадик матеря.
– Вот это хорошо! Это очень полезно! – согласилась Бронислава Станиславовна.
– Да, да! – в тон ей продолжал Вадик. – Это способствует окислению крови.
– Только подожди, Вадик! – встревожилась вдруг Бронислава Станиславовна. – Как ты одет?
– Я оделся как следует, мама!..
– А горло? Горло ты завязал? Вадик! У тебя же аденоиды!
– А ну тебя с твоим аденоидами! – Вадик хлопнул дверью и уже на лестнице грубо выругался.
На улице их ждали Генка Лызлов, Пашка Елагин, Олег Валовой, Сеня Смирнов и еще кто-то. Антон почти всех их знал по прежним детским играм. Одни из них были членами его штаба в шалаше, другие обосновались на чердаке соседнего дома, и между ними некоторое время шла война. Потом на шалаш набрела дворничиха, присадила там себе шишку на лоб и со зла разломала его. Враждебный штаб на чердаке тоже распался – управдом запер чердак на огромный замок.
Ребята с тех пор выросли, по-разному наметилась их жизнь, но что-то их по-прежнему сближало.
– Жору сегодня взяли! – возбужденно объявил Пашка Елагин, едва Антон и Вадик вышли во двор.
Ребята наперебой стали рассказывать историю Жоры, смирного, безобидного на вид парнишки с соседнего двора, который частенько дарил им открытки с видами Москвы и по дешевке продавал авторучки. И вот теперь оказалось, что все это он добывал в газетных киосках, которые взламывал но ночам.
– Вот молоток! – покачал головой Генка Лызлов. – А на вид такой маленький – не подумаешь!
Ребята горячо обсуждали подробности происшествия с Жорой, когда за их спинами раздался громкий хрипловатый голос:
– Ну вы! Сявки!.. Чего раскудахтались?
Это был Витька Бузунов, по прозвищу «Крыса», – в «семисезонном», как он сам говорил, пальто с поднятым воротником и в новой белой кепке «лондонке». Когда-то он верховодил здесь, во дворе, был грозой для ребят и бельмом на глазу у взрослых, потом сел в тюрьму и вот недавно снова появился, – вернулся по амнистии. Ребята стали рассказывать ему о Жоре, но он уже все знал и небрежно цыкнул слюною сквозь зубы:
– Пятерик заработал!.. А если пятьдесят первую применят, может трешкой отделаться.
Что такое «пятерик» и «трешка», Антон догадывался, а «применят пятьдесят первую» – такого он еще не слышал. Когда он спросил об этом, Витька взял его за шапку и надвинул ее Антону на самые глаза.
– Тюря!.. Подожди!.. Попадешься им в лапы, все узнаешь!
Что он может когда-либо попасть «им» в лапы (кому «им» – Антон тоже понимал), казалось и страшным и смешным, вернее, невероятным и совершенно немыслимым. Но то, что ему приходилось слышать о Крысе, было необычно, неизведанно и интересно.
Витька вытащил пачку «Казбека», закурил, а потом протянул ее ребятам.
– Налетай!.. А ты, сосунок, не куришь? – спросил он у стоявшего в сторонке Сени Смирнова и, когда дошла очередь до Антона, насмешливо подмигнул: – Ну, а ты? Тоже небось мама не велела?
– Почему? Я курю! – сказал Антон с достоинством. – Только у меня свои есть…
– Да бери, бери! «Свои»… Ты еще своих-то не заработал. Я угощаю!
Курить Антон начал два года назад, в седьмом классе, когда жил один с мамой. Ребята собирались тогда большой компанией со всего дома в парадном, сидели на ступеньках, вели разные разговоры и курили, выхваляясь друг перед другом. Лестница после этого оставалась заплеванной, усыпанной окурками, и жильцы, с опаской пробираясь между ребят, всегда ворчали.
От этой глупой похвальбы и начинается курение: «Я тоже не маленький, я тоже не хуже других!» Так было и с Антоном: першило в горле, перехватывало дух, бил кашель, но он все претерпел во имя того, чтобы быть не хуже других. Маме он сначала боялся сказать, что курит, но мама узнала, правда, не скоро – на ее горизонте в это время появился Яков Борисович, – а когда узнала, расстроилась, но не очень сильно, потому что готовилась к переезду на новую квартиру. А там, на новой квартире, на сторону Антона неожиданно стал Яков Борисович: «Если парень закурил, тут уж никакие запреты не подействуют», – и Антон стал курить открыто.
И теперь, особенно после насмешливого замечания Виктора, он медленно и глубоко затягивался, картинно отставляя руку с папиросой. Он не хотел походить на маменькиного сынка, который всего боится, вроде Сени Смирнова.
В это время мимо них торопливым шагом прошла девушка. Ни на кого не глядя, она обогнула стоящую на дороге кучку ребят, но Валовой неожиданно подставил ей ногу, и она, споткнувшись, чуть не упала. Девушка кинула на ребят безмолвный негодующий взгляд и пошла дальше. Они проводили ее взрывом хохота.
– А ничего девчонка, портативная! – заметил Вадик. – Ножки бутылочками…
– У нас получше есть! – в тон ему похвалился Антон.
– Получше! – насмешливо передразнил его Витька. – А сам небось дотронуться боится до девчонки.
Ребята засмеялись, и Антону стало стыдно. Он рад был сейчас что-нибудь придумать на ходу насчет каких-нибудь, своих дел с девчонками, но здесь его фантазия была бессильна.
Витька Крыса отозвал в сторону Вадика, они о чем-то пошептались, и Витька ушел, а Вадик, вернувшись к компании, предложил:
– Ну что? В кино, что ли, двинули?
– А у кого деньги есть? – спросил Пашка Елагин.
– Деньги? У меня есть деньги. Я плачу! – ответил Антон и достал полученную от Вадика радужную бумажку.
Все «двинули» в кино, кроме Сени Смирнова. Ему явно не хотелось идти вместе со всеми, но так же явно он не решался и отстать от компании.
– У тебя что – режим? – иронически спросил его Генка Лызлов. – Брось! Соврешь что-нибудь!..
С неловкой улыбкой на круглом добром лице Сеня пошел вслед за ребятами, но потом все-таки отстал и исчез…
В кино шли ватагой, шумно разговаривая, размахивая руками. Прохожие сторонились, сходя с тротуара на мостовую, кидали на них недружелюбные взгляды. Один старичок с молочным бидоном проворчал, обернувшись им вслед, что-то насчет современной молодежи, но на него никто не обратил внимания.
Билетов в кассе не было, но Генка Лызлов увидел в толпе девушку в зеленом пальто, ярко-желтой шляпке и белых ботах.
– Эй, Галька! Билетиков не достанешь?
– А на мою долю будет? – Девица озорными глазами обвела всю компанию.
– Что за разговор?
– Гоните деньги!
Не прошло и пяти минут, как Галька появилась с билетами. При входе получилась заминка. Контролерша не пропускала мальчугана, у которого оказался старый билет. Мальчуган что-то доказывал, но контролерша, пожилая, усталая женщина, не хотела его и слушать.
Антону стало жалко мальчугана, и он слегка подтолкнул его.
– Ладно, ладно! Иди!
– То есть как «ладно»? – Контролерша раздраженно взглянула на Антона.
– А к кому вы привязались? – не унимался тот.
Воспользовавшись спором, мальчонка юркнул в толпу и скрылся.
– Молодой человек, я вас не пропущу, – заявила контролерша Антону.
– Как так не пропустите? У меня же билет!
– Не пропущу! Пройдите к администратору.
– Да чего она там возятся? – послышался сзади чей-то голос, кто-то толкнул Антона, и он невольно подался вперед.
– Что это значит? – закричала контролерша. – Молодой человек! Молодой человек!..
И вдруг перед Антоном – молодой человек. Он в демисезонном пальто и цигейковой шапке-ушанке, из-под пальто видно темно-синее кашне с широкими красными полосами. Парень как парень и на вид просто хороший парень, но взгляд его строг и взыскателен, как у Марины, и на лице подчеркнутая, точно нарисованная решимость.
– Прошу пройти со мной, – обратился молодой человек к Антону.
– А я вас не трогал, – запротестовал Антон. – Меня толкнули.
– Прошу пройти!
– Никуда я не пойду. Я ничего не сделал.
– Я – комсомольский патруль. Пройдите.
– А чего ты привязываешься к человеку? – неожиданно раздался громкий голос Гальки, и она, буйная, злая, втискивалась уже между Антоном и молодым человеком.
На помощь ей пришли другие ребята, приятели Антона, и стали постепенно оттирать его в сторону, но в это время кто-то крепко схватил его за руку. Антон стал вырываться, Генка Лызлов попробовал оттянуть его, но парень сильным и ловким движением завернул вдруг Антону руки за спину.
– Чего руки ломаешь, гад? – опять закричала Галька, но парень, очевидно, хорошо знал ее и очень спокойно, но строго сказал:
– Не лезь, Галька! Уйди по-хорошему!
Кругом сбилось плотное кольцо народа, слышались то угрожающие, то сочувственные реплики, и Антону стало стыдно.
– Ну ладно, ладно! Я сам пойду, – сказал он покорно.
Не отпуская рук, парень повел его к выходу, и тут Антон заметил, что вслед за ними из кино выскочили Вадик, Генка Лызлов и Пашка Елагин, перебежали на другую сторону улицы, свернули в переулок и куда-то исчезли.
– Пусти руки-то! Неловко! – сказал Антон своему провожатому, когда они шли по переулку. – Думаешь, убегу?
– Никуда ты не убежишь! – ответил бригадмилец, но Антона отпустил.
Некоторое время они шли молча: Антон впереди, бригадмилец – чуть сзади, слегка придерживая его за рукав. Вдруг из ворот выскочили ребята и, налетев на бригадмильца, чуть не сшибли его с ног. Антон все понял и побежал. За его спиною раздался пронзительный свисток и топот ног, – оправившись от неожиданности, бригадмилец, видимо, бежал за ним. Но Антон бегал хорошо и за это время успел уже оторваться от своего преследователя. Может быть, это и выручило бы его, но на новый свисток бригадмильца из других ворот выбежал дворник и схватил Антона за шиворот. Подоспевший бригадмилец опять завернул ему руки за спину и вместе с дворником доставил в милицию.
6
И что с ним творится?
Уже давно затихли шаги Антона на лестнице, а Нина Павловна все стояла, горестно глядя перед собою. И перед нею, как вехи жизни, возникали обрывки воспоминаний, мысли, вопросы… Но вехи эти покуда не вели – мелькали, путались и возвращали ее к одному и тому же пронзившему сердце вопросу: что с ним?
И прежде всего – когда?.. Когда это началось? И что началось?..
Нина Павловна и на эти вопросы не могла дать себе ответа. Она не представляла во всей последовательности и сложности развития сына – с самого начала и вот до этой горестной минуты. В памяти возникали обрывки неясных воспоминаний о каких-то случаях, каких-то происшествиях и неприятностях. Но как, из чего вырастали эти неприятности, Нина Павловна не могла себе объяснить. Раньше она ни о чем не задумывалась: сын рос как растение. Но в этом она боялась сейчас признаться и загоняла подобные мысли свои, и сомнения, и угрызения в самые глухие закоулки души. Нет, она, конечно, делала все что могла, но что она могла сделать? И разве одна воспитывала сына? А бабушка? А школа? А…
И, как нарочно, в этот самый момент раздался звонок. Нина Павловна сняла фартук, привычным движением руки взбила волосы и пошла открывать дверь.
– Можно войти?
Перед нею стояла полная, средних лет женщина в несколько старомодной, строгой шляпке, надвинутой на самый лоб. Лоб был большой, выпуклый, перерезанный скорбной морщинкой, но глаза под ним смотрели живо и пытливо. В них даже вспыхнули лукавые огоньки, когда женщина заметила мелькнувшую на лице Нины Павловны тень досады.
– Можно войти? – повторила она вопрос.
– Почему же нельзя? – не очень дружелюбно ответила Нина Павловна.
– Вы чем-то расстроены?
– Ну мало ли? Всякое бывает!.. Раздевайтесь.
Это была Прасковья Петровна Пчелинцева, учительница географии и новый классный руководитель Антона.
– А расстроена я вот чем! – решительно начала Нина Павловна, когда гостья разделась и прошла в комнату. – Что же это в конце концов выходит? Кончается вторая четверть, а у Антона по всем математикам опять двойки намечаются!..
– Я вас не совсем понимаю, Нина Павловна, – сдержанно, по опыту предчувствуя горячий разговор, заметила Прасковья Петровна.
– Да что же тут понимать? По всем предметам он успевает, а по математике – двойка за двойкой…
– А кто же здесь виноват? Учитель? – все больше настораживаясь, спросила Прасковья Петровна.
– А кто же виноват, если ученик не понимает того, чему учит учитель?
– А если он не хочет понимать? Вы это допускаете?
– Значит, учитель не заинтересовал! Учитель должен давать знания так, чтобы они привлекали детей, а не отталкивали. А мы привыкли обвинять во всем ребенка. А разве нет неправильностей и несправедливости со стороны учителей? У детей от этого возникает апатия к учебе, а то они и вовсе бросают заниматься и попадают в тяжелое положение!.. Главное – школа!
– Что может сделать школа, если родители ей не будут помогать?
Намечался затяжной, тысячу раз повторявшийся и пожалуй, бесплодный спор между родителем и учителем.
Но Прасковья Петровна решила выслушать все и постараться понять, а Нина Павловна, наоборот, не могла удержаться, чтобы не высказаться, не вылить накопившееся в душе недовольство.
– Тоник четыре школы прошел. Мы всяких учителей видели! – раздраженно говорила она. – Один пришел – не улыбнулся и ушел – не улыбнулся. Другая – истеричка, чуть что – в крик!..
– А третья? – спросила Прасковья Петровна, продолжая внимательно следить за своей собеседницей.
– Ну, конечно, бывают и третьи, – согласилась Нина Павловна. – Всякие бывают, а такой, как Вера Дмитриевна, я и не помню: как невзлюбила Антона, так и садит двойку за двойкой…
– Ну зачем?.. – поморщилась Прасковья Петровна. – «Невзлюбила», «садит»… Ведь вы умная женщина!
– Вот потому все и вижу, что умная! – не сдавалась Нина Павловна. – С самого начала: не так сказал, не так прошел, не так поднялся, не так сел. Ребята, видите ли, смеются, когда он встает. А чем он виноват? Я у него спрашиваю, он говорит: я сам не знаю, чего они смеются… А эта – все в строку, да все с ехидцей, да с подковырочкой. Он вздохнул, ребята засмеялись, – она говорят, он нарочно вздыхает. Да ведь у вас-то он не такой, на ваших уроках?
– Нет, не такой.
– Ну вот! А вы знаете, как он о ваших уроках отзывается? И вообще, он географию любит, и книжки читает, и какую-то географию Марса выдумывает… О путешествиях разных фантазирует. Он с детства такой фантазер!..
– Ну, что хорошо в детстве, не всегда хорошо в юности, – заметила Прасковья Петровна. – И мне, конечно, приятно, – для каждого учителя это великая радость, если он пробуждает в ученике интерес к своему предмету. Но нельзя заниматься только тем, что нравится. Есть еще слово: нужно! На этом и формируется личность, воля, характер, понимание свободы и необходимости: делать то, что нужно. Это основа и общественного чувства – обязанность, долг. А для вашего Антона – вы меня простите, Нина Павловна, – для вашего Антона ничего этого не существует. Да-да!.. Нет, вы помолчите! Теперь вы послушайте меня!..
Прасковья Петровна была уже совсем не та – не было ни лукавых блесток, ни пристального, изучающего спокойствия во взгляде, даже скорбная морщинка на лбу приняла другое, энергичное выражение. И такие же энергичные ноты появились у нее в голосе, в жесте, в секущем воздух взмахе руки, когда она говорила о великом значении – «нужно».
– Вы говорите о каких-то придирках, о чрезмерной требовательности: не так прошел, не так сказал, не поклонился. А как же? А если во время урока он ложится на парту и делает вид, что спит, а может быть, действительно спит? Нельзя! Нельзя так! Нельзя!.. Нужен твердый внутренний распорядок жизни. Перегибы? Может быть, есть и перегибы. Но в основном – нужен порядок и нужно, чтобы ученик чувствовал ответственность за этот порядок.
Новый секущий взмах руки подкреплял категоричность этого утверждения и неослабевающую силу ответной атаки.
– Перегибы есть и у Веры Дмитриевны. К тому же – она больной человек. Не будем скрывать – со странностями человек.
– Ну, так можно все оправдать! – возразила Нина Павловна, – То странности, то болезни! А при чем здесь дети? Простите, пожалуйста! Но кончается четверть, она мне обещала спросить Антона и не спросила.
– Как не спросила?
– Он пришел сегодня расстроенный… Я поинтересовалась – спрашивали его по геометрии, он сказал – нет.
– А про то, что он рисовал карикатуру на учительницу, он вам сказал?
– Нет.
– А про то, что самовольно ушел из класса, сказал?
– Нет…
– Вот видите! Вот где нужно искать корень: у вас нет контакта с сыном. Кстати, где он сейчас?
– Вероятно, у бабушки…
– То есть как «вероятно»?
Нина Павловна поняла, что она проговорилась.
– Вы даже не знаете, где ваш сын! – решительно перешла в наступление Прасковья Петровна. – Вот здесь, повторяю, и нужно искать корни. И не валите все на Веру Дмитриевну. Поверьте мне, это прекрасный преподаватель!
– Да ведь есть преподаватели, а есть учителя, – пыталась еще сопротивляться Нина Павловна.
– Это верно, – согласилась Прасковья Петровна. – Но преподавание тоже воспитывает, особенно математика. И когда Вера Дмитриевна требовала сегодня от Антона логического обоснования, а не простой зубрежки, я не могу ее за это обвинять. И она не считает положение Антона безнадежным, – я говорила с ней. Но у него чего-то не хватает в основах. Он бродил по разным школам, по разным учителям, и где-то что-то было упущено. Может быть, им самим, может быть, учителями, – теперь сказать трудно. Но факт остается фактом.
Горячась и наступая, Прасковья Петровна не переставала наблюдать и видела, как постепенно спадал с ее собеседницы воинственный пыл, как менялись се глаза, как осмысленнее и вдумчивей становился взгляд и тени сомнения наплывали на ее лицо.
– Ну так что же делать? – растерянно спросила наконец Нина Павловна.
И Прасковья Петровна, глядя на нее, смягчилась, успокоилась, и в глазах ее появился мягкий и добрый свет.
– Давайте, Нина Павловна, искать главное. Какой, по-вашему, самый основной недостаток у вашего Антона? Я понимаю, что матери об этом, может быть, трудно говорить и больно.
– И страшно! – чуть слышно добавила Нина Павловна.
– Ну, не будем вдаваться в панику, давайте лучше разбираться в том, что есть, – сказала Прасковья Петровна. – По-моему, главное в Антоне – это расхлябанность. Расхлябанность чувств, расхлябанность воли, расхлябанность личности. Но ведь на хляби ничего не построишь. И попробуем быть потверже. Только вместе! Зажмите в кулак свое сердце, и будем вводить Антона в берега. Муж вам поможет в этом?
– Я думаю, – тихо и не совсем решительно ответила Нина Павловна.
Прасковья Петровна уловила эту мимолетную тень нерешительности, но спрашивать ни о чем не стала и ободряюще улыбнулась:
– Будем пробовать! – А потом, подумав, добавила: – Прежде всего нужно, чтобы он сам взялся за себя. Ведь без него-то без самого мы ничего не сделаем. Мы только помогаем развитию человека. Нельзя вдолбить. Внушение – не воспитание. Прочно только то, что человек понял, до чего дошел сам, своим умом и своим опытом, и что стало его, собственным… Ну и я, со своей стороны, приму меры. Ребят настрою. У нас есть чудесные ребята.
– Так где же они?.. – загорячилась опять Нина Павловна. – Вы меня простите, но где же они, эти ваши чудесные ребята? Почему же мой мальчишка один среди них, как столб в поле?
– А вы ему этот вопрос задавали?
– Задавала!.. Говорит, товарищей хороших нет…
– Да ведь дружба дело обоюдное, А он сам никого знать не хочет!
– Вот уж действительно: малое дитя спать не даст, с большим и сама не уснешь! – вздохнула Нина Павловна.
– Ничего, все будет хорошо! – успокоительно сказала Прасковья Петровна. – Откровенно говоря, конечно, жалко, что его перевели из того класса. Смотрите, в какой оборот взяли девочки Антона. Взяли и отвели! Это – ядро. А вокруг него можно любой коллектив создать. А у меня такого ядра нет. У меня и коллектива еще настоящего нет. Все новые! Все разные! И вот только-только что-то стало складываться и намечаться, и вдруг – он! Опять новый и неимоверно колючий, самостийный какой-то, анархический.
– И обиженный! – заметила Нина Павловна.
– Чем-то, кажется, и обиженный! – согласилась Прасковья Петровна. – И вот вы понимаете: с одной стороны не крепкий еще, только что складывающийся коллектив, а с другой стороны он, не признающий никаких коллективов. Все это очень сложно! – вздохнула Прасковья Петровна. – Но ничего! Будем работать!
Прасковья Петровна поднялась и энергичным жестом протянула руку. Нина Павловна пожала ее и слабо улыбнулась.
– Ну вот!.. Встретила вас – хотела ссориться, а получился нужный разговор…
– А зачем нам ссориться? Главное – вместе!
7
Нина Павловна сама не знала, почему она запнулась когда Прасковья Петровна спросила ее о муже. Нет, она не сомневалась: Яков Борисович, конечно, не откажет ей в помощи!.. И если дрогнул ее голос, то только потому, что она усомнилась в другом: как примет Антон эту помощь не любимого им человека?
И как все это вышло и получилось? Это сейчас было для Нины Павловны самым больным местом.
Жизнь с первым мужем, отцом Антона, у нее не удалась. Как и почему – об этом теперь поздно думать. Виноватым она считала, конечно, его, но теперь ее сердце терзалось другим: как наладить новую жизнь и почему она не получается? И началось это, пожалуй, с вопроса Антона: «Мам! А как мне его звать?»
Да! С этого и началось…
Это было накануне переезда на новую квартиру, к Якову Борисовичу, когда завязаны были уже чемоданы в Нина Павловна с внутренним трепетом ждала завтрашнего дня, того дня, когда она станет хозяйкой отдельной квартиры и женой солидного, положительного человека.
Познакомилась она с ним на одном заседании, на котором стенографировала. Заседание было важное, с участием видных людей, крупных ученых и даже одного члена правительства, и Нина Павловна не без гордости отнеслась к тому, что пригласили именно ее. Хотя иначе как будто и не должно было быть: она почти кончила институт иностранных языков, работала и переводчиком, и секретарем в крупных хозяйственных организациях, была за границей. Сталкиваясь с самыми различными вопросами, она всегда старалась разбираться в них и, если нужно, даже кое-что подчитать, а потому ход прений она воспринимала не механически и, следовательно, меньше путала и ошибалась. За это ее и ценили, хотя, конечно, не исключено, что какую-то роль в этом играла ее фигура – в меру стройная, в меру пышная, и цвет волос и кожи, и умение держаться, и умение одеваться. Одним словом, она была, что называется, культурной стенографисткой.
Среди других участников прений, может быть, и более видных, может быть, и более ученых, она не могла не выделить Якова Борисовича. Он не читал, как дьячок, по записке, не мямлил и не шепелявил, не экал и не акал, не глотал окончания слов, а так строил речь, что ее потом было очень легко переводить на машинку. Не могла не отметить она и его красивый баритон, и свободную манеру держаться, и умение ответить на реплику, и в конце концов его пышную шевелюру и волевые складки у губ. Все это как-то увязывалось для нее с тем, о чем с большим жаром говорил этот интересный мужчина. Он руководил крупной московской стройкой, был недоволен руководством главка и ставил перед ним ряд важных вопросов.
Но ораторы поднимаются на трибуну и уходят с нее, исчезая в общей массе многоликого зала. Так, вероятно, исчез бы и Яков Борисович, если бы он не сделал в своем выступлении несколько ссылок на иностранные журналы. Эти ссылки потребовали сверки, а при сверке Нина Павловна незаметно подчеркнула и свое знание языков, и свободную ориентировку в том, о чем шла речь в выступлении Якова Борисовича. Остальное доделали улыбка и ямочки на щеках. После одной сверки потребовалась другая, затем нужно было выправить всю стенограмму и просмотреть ее в окончательном виде, а результатом этого был обмен телефонами и многозначительное прощание.
К сожалению, Яков Борисович оказался человеком женатым, имел тоже сына. Правда, это не мешало ему сначала изредка, потом все чаще и чаще позванивать Нине Павловне на работу, но она старалась говорить официальное и суше, соблюдая дистанцию, которую подсказывало ей женское чутье – не позволить ничего лишнего и не оттолкнуть совсем. Да! И не оттолкнуть совсем. Потому что от себя она не могла скрывать, что ей приятны были эти звонки. Ну почему не позволить себе маленькую роскошь – сознание того, что тобою интересуются? Только это одно, немножко тщеславное, немного горделивое сознание! Но это «одно» повлекло за собой другое, третье, и вот между ними установилось уже то невидимое «что-то», от чего невозможно отделаться. Вот уже скучно, если долго нет звонка, и даже обидно, если он не может прийти, как условились…
Иногда появлялось сознание греховности того, что совершается, но оно меркло перед сладостью переживаний, перед радостью встречи, перед вниманием, которым окружил ее Яков Борисович. Он был совсем другим, чем те многие, которые попадались на жизненном пути Нины Павловны после крушения ее первого брака. Сначала слишком сильна была боль от этого крушения, и хотя ее очень утешала мама, утешала соседка Бронислава Станиславовна («Что вы, милая! У вас еще морщин нет, вы еще такого мужчину себе найдете!»), но боль не прекращалась и порождала возмущение, апатию, гордость, презрение – презрение ко всем мужчинам вообще и к тем, кто обращал на нее внимание, в частности.
1
От школы до дома было недалеко, и Антон так и не решил, говорить или не говорить маме о сегодняшних происшествиях в школе. Она, конечно, все узнает обо всем, но уж пусть это будет позже, чем раньше. Впрочем, если говорить о том, что было, то говорить нужно теперь, до прихода отчима, – Антон его не любил.
Чтобы скрыть свое настроение, он вошел в комнату с бодрый видом, беззаботно насвистывая. Но материнский глаз, сразу отметил, как он вошел, как бросил на диван портфель, как в нерешительности остановился посреди комнаты, – явные признаки чего-то неладного. И не успел Антон сообразить, что ему делать, как мать уже стояла перед ним со своим обычным, так надоевшим ему в последнее время вопросом:
– Ну?.. Как дела?
– А что?.. Ничего!
– Ты говорил, что Вера Дмитриевна должна была по геометрии спросить.
– Мало ли что говорил, – недовольно проворчал Антон. – А ты все помнишь?..
– Что же она? Я с ней поговорю!
– Это зачем еще? – теперь уже совсем недружелюбно спросил сын.
– Как – зачем?.. До конца четверти остались считанные дни. Вторая четверть, а у тебя опять двойка выходит.
– Нечего тебе туда соваться!
– Тоник! – воскликнула Нина Павловна. – Как ты разговариваешь!
– А что? Как всегда!.. Ходить тебе туда незачем!..
Резко повернувшись, мать ушла на кухню и стала раздражающе чем-то там греметь, а Антон лег на диван и уставился глазами в потолок. Думать ни о чем не хотелось.
Шум на кухне прекратился, и, вытирая руки передником, в комнату вернулась мать. Она взяла стул и подсела к Антону.
– Тоник!
– Ну? – спросил Антон, продолжая изучать потолок. Ему, кстати сказать, не нравилось это изобретенное мамой имя. Лучше просто: Антон, как его зовет бабушка, как все или даже как дядя Роман называет в шутку: Антошка-картошка! А мама сидит рядом и смотрит, смотрит, точно хочет загипнотизировать его.
– Давай поговорим!
– Опять «поговорим»! – Антон рывком поднялся и сел, уставившись теперь взглядом в пол. – О чем?
Он поднял глаза на мать, на ее светлые, пышные волосы, аккуратно подобранные, заколотые, как это бывает разве только на манекенах в парикмахерской, на ее нарядный, с яркими розами по кайме веселенький фартучек, повязанный поверх такой же нарядной шелковой пижамы, и на чистое, почти без единой морщиночки лицо, покрытое толстым слоем крема. Все это и особенно крем, его неживой, отвратительный блеск, вызвало у него чувство глухой, еле сдерживаемой неприязни.
Зачем это?
Антон знал, что к приходу отчима противная, пижама уступит место нарядному платью, а лицо будет вымыто, вытерто как будто ничего не было, потом брови мамы окажутся темнее ее волос, губы станут кирпичного цвета и на щеках появится чуть заметный румянец. Зачем? Разве она не красива и так, сама по себе? С тех пор как Антон помнит ее, мама всегда была лучше всех, красивее всех, и незачем ей мазать лицо кремом, который делает ее до обиды уродливой и неприятной. И почему это должен видеть он, Антон, а не тот, ради кого все это делается? И так не вязался со всем этим грустный, страдальческий взгляд ее больших голубых глаз, когда она подсела теперь к нему. Ничего, кроме раздражения, этот взгляд у него не вызвал.
– Ну? – глухо спросил он. – О чем говорить-то?
– Ну как же!.. Тоник!
– Ну что?.. «Тоник, Тоник!» – разозлился Антон. – Началась пилка! И чего ты ко мне привязалась?
Мать вскинула на него глаза, и они тут же вспыхнули гневом.
– Да как ты смеешь?.. – Нина Павловна встала, выпрямилась во весь рост. – Как ты смеешь с матерью так говорить? Щенок!
– Если я щенок, то ты… – вырвалось у Антона, но он тут же испугался, увидев, что гнев в глазах матери вдруг сменился страхом и полнейшей растерянностью.
Она повернулась и молча ушла опять на кухню.
Первым движением Антона было побежать вслед за нею, и обнять ее, и вымолить прощение. Но ничего этого он не сделал.
Он сидел, прислушиваясь к тому, что делается на кухне, но там стояла полная тишина – ни стука, ни звона посуды. И чтобы не слышать этой тишины, Автол включил радио.
Потом он вспомнил о черепахе, которую купил в зоомагазине и с которой охотно возился. Черепашка отвечала ему признательностью и даже перестала прятаться от него в свой панцирь. Он разговаривал с ней, целовал ее в змеиную голову. Черепашка была маленькая, плоская и вечно куда-нибудь заползала – то под буфет то за диван, и тогда Антон поднимал весь дом вверх ногами, пока не находил ее.
Не видно было ее и теперь, и Антон стал искать. Забывшись, он хотел, как всегда, крикнуть матери: «Мам! Где моя черепаха?» Но вовремя спохватился, промолчал и снова стал думать о маме. Он знал, что грубо обидел ее, и все-таки его поразило холодное молчание, с которым она вошла в комнату, – вошла, вышла, опять вошла, что-то поискала в буфете, потом шагнула к радиоприемнику и выключила его.
Антон хотел протестовать против такого нарушения его воли и самостоятельности, но не решился. И, точно почувствовав в этом свою пусть очень маленькую победу над ним, Нина Павловна ледяным голосом сказала:
– Конечно, ты можешь не считаться с матерью, можешь обижать, оскорблять ее. Но я все-таки советую тебе подумать, Антон. Хотя бы о себе! И прежде всего о себе!.. У тебя совсем плохо с математикой. И вообще, тебе нужно сделать большое и решительное усилие над собой. А ты?.. Ну разве делаешь ты такое усилие? Тебе нужно работать, а ты… Скажи, где ты шатаешься целыми вечерами? С кем?
– А я, кстати сказать, не шатаюсь, а гуляю! – обиженно отозвался Антон. – Нужно же мне погулять на ночь? Все врачи об этом говорят.
– Да, но все нужно в меру. А ты иногда так загуливаешься…
– Я езжу к бабушке, ты это знаешь… Что? И к бабушке нельзя? Ну, ты ее не любишь, а я люблю и ездить буду. А с кем я там гуляю, ты тоже знаешь – с Вадиком…
– А зачем тебе нужен этот Вадик?
– А ты что же прикажешь, моих товарищей с тобой согласовывать?
– Не груби, пожалуйста!
– А какая же это грубость? У меня уже, к твоему сведению, паспорт в кармане, а ты все – зачем то, зачем это? Товарищи мне нужны? Как по-твоему?
– Неужели у тебя других товарищей нет – здесь, в школе?
– Нет! И не будет у меня в этой школе товарищей!
– Почему?
– «Почему, почему»… Будто не знаешь – почему? И думаешь, так легко найти товарища? А с Вадиком мы росли вместе, пока ты по заграницам ездила. И бабушка его знает. И вообще, я не понимаю, что тебе за дело до моих товарищей? Вечно эти морали и подозрения!..
– Я тебя ни в чем не подозреваю, Тоник, – Нина Павловна попробовала смягчить разговор. – Я хочу тебя просто предостеречь…
– Да в чем дело-то, в конце концов! – окончательно вскипел Антон. – «Предостеречь, предостеречь»… Отставь!
Он схватил пальто, шапку и, хлопнув дверью, выскочил из дома. Легкими, быстрыми шагами сбежал он по ступенькам лестницы. А по ту сторону двери, комкая в руках нарядный, с розами по кайме фартук, стояла мать и слушала, как постепенно, удаляясь, стихают его шаги. Что с ним творится?
2
Антон и сам не ожидал, что его разговор с матерью может так кончиться. Но так уж вышло. Что он, маленький, что ли? Вадик правильно говорит: нужно «бороться против домашнего гнета», нужно уметь «поставить себя перед родителями». Перед родителями… У Вадика родители есть – и отец и мать. А у него?..
Отца его звали Антоном. Это было обычное русское имя, и в крестьянской семье, где родился Антон Кузьмич, оно звучало так же просто и естественно, как Иван и Марья. Когда же Антон Кузьмич вырос, выучился и из крестьянского сына стал инженером, это имя стало звучать уже несколько необычно. Но Нина Павловна, горячо любя мужа, полюбила и его имя и не хотела никакого другого имени и для своего новорожденного сына. Так, среди Артуров, Эдуардов и Радиев, которые в то время стали наводнять русскую землю, появился Антон Антонович Шелестов – обычный мальчуган, крикун и капризуля.
…Папа и мама – это то, с чего начинается жизнь. И первая улыбка, и первые слезы, радости и огорчения, и сказка; и песня, и первое наказание – весь большой и с каждым новым шагом расширяющийся мир, в центре которого – папа и мама.
Нельзя сказать, что Антон все это ясно помнил и понимал. Но смутное ощущение чего-то простого и цельного он находил у себя в душе всякий раз, когда думал о своем детстве, когда у него были и папа и мама. Потом все распалось. И это была первая загадка в жизни: почему? Он обнимал папу, он обнимал маму, он со слезами тянул их друг к другу, но понять ничего не мог. Когда мама бранилась, а папа не бранился, он становился, на сторону папы. Когда мама плакала, а папа не плакал, он становился на сторону мамы. Когда папа в конце концов ушел, а мама осталась, он стал на сторону мамы.
«Папы у нас нет». Это была вторая загадка в жизни.
Папа куда-то уехал, и вот его нет.
Потом уехала мама, и Антон жил у бабушки. Потом мама приехала. Жили с мамой и бабушкой. Потом с мамой без бабушки. Цельность жизни, ее постоянство и устойчивость разрушились. Постепенно Антон привык ко всему этому, многое забыл и решил, что так и должно быть. Но одного случая он забыть не мог. Во время игры на дворе одна девочка выскочила из их общего круга и побежала навстречу подходившему мужчине: «Папа! Папа!», и Антон тоже побежал и тоже прыгал и кричал: «Папа! Папа!» Мужчина поднял на руки девочку, а Антону, улыбнувшись, сказал: «Разве я твой папа?»
А потом один мальчишка спросил Антона: «У тебя отец на фронте погиб или смотался?» Антона как иголкой укололо это обидное слово. Он не знал, что ответить, но сам для себя понял: его отец «смотался».
Теперь вот появился новый папа, Яков Борисович… Но о нем Антон сейчас не хотел думать. Раздражение, в котором он выскочил из дома, понемногу спадало и, когда он приехал к бабушке, совсем прошло. А думать о своем отчиме без раздражения он не мог…
Бабушка жила в одном из московских переулков, где были и древние, может быть, помнящие Наполеона дома, и новые, которым суждено еще простоять неведомо сколько, и заброшенная церковь, точно гнилой зуб торчащая среди рождающегося архитектурного ансамбля, и фабрика, и клуб этой фабрики, и примостившаяся тут же «забегаловка», и школа, сверкающая зеркальными окнами, и сквер с клумбами, и булыжная мостовая. В одном из тех самых помнящих Наполеона домов и жила бабушка. Дом был большой, но до чрезвычайности нескладный. Громадные комнаты в нем были разделены на множество клетушек и заселены разным людом. Он давно был предназначен на слом, поэтому его и не ремонтировали и таким заброшенным и обреченным он доживал свой век.
Когда Антон вошел, бабушка, только что пообедал, отдыхала. Но она тут же встрепенулась, открыла глаза и поднялась – маленькая, сухонькая, старенькая.
– А-а! Здравствуй, мой миленький! Здравствуй, внучонок! – сказала она. – Обедать будешь?
– Нет, бабушка, не хочу.
– Ну что врешь? Ну что врешь? Ведь по глазам вижу, что врешь!
– Да нет! Правда! – попробовал снова отказаться Антон и вдруг улыбнулся, выдавая себя: – И какая вы, бабушка, угадчица!
– А бабушки все такие!.. Иди-ка мыть руки!
Антон вымыл руки в общей тесной и грязной умывальной комнате и сел к столу. На столе уже стоял хлеб, тарелка с супом и знакомая еще с детства, расколотая пополам, но чем-то прочно склеенная солонка с целующимися голубочками. Голубочки эти напомнили Антону те хорошие, но уже очень далекие годы, когда он жил у бабушки, сидел вот на том диване, в углу, слушал сказки, рисовал зайцев и любовался золотыми рыбками в аквариуме.
Антон вымыл руки в общей тесной и грязной умывальной комнате и сел к столу. На столе уже стоял хлеб, тарелка с супом и знакомая еще с детства, расколотая пополам, но чем-то прочно склеенная солонка с целующимися голубочками. Голубочки эти напомнили Антону те хорошие, но уже очень далекие годы, когда он жил у бабушки, сидел вот на том диване, в углу, слушал сказки, рисовал зайцев и любовался золотыми рыбками в аквариуме.
– Из школы-то давно?
– Да нет… Пришел – и сразу к вам…
– Поругался с матерью, что ли? – Бабушка кинула на него смеющийся взгляд. – Ну, чего? Двойку-то за что получил?
– Да откуда вы, бабушка, все знаете?
– Ну вот – опять двадцать пять! Говорю, не упирайся, все знаю!.. У тебя же лицо как вывеска – все написано.
Вокруг глаз у бабушки лучиками разбегались маленькие морщинки, а из глаз бежали струйки смеха, привета и чуть заметной умной хитрости.
Трудно сказать, как и почему получилось, но у Антона успела уже сложиться своя житейская мудрость: нельзя говорить все. Нельзя все говорить учителям, нельзя все говорить матери, тем более – отчиму, да и ребятам тоже не все можно рассказывать. Вот только от бабушки он ничего не скрывал. Почти ничего. Да и скрыть от нее было трудно, когда она смотрит точно внутрь тебя и выпытывает все, что ей нужно: и как дома дела? и как мама с Яковом Борисовичем живут? и как у Якова Борисовича дела с дачей? и как Антон с ним ладит? и не обижает ли он Антона? И расспрашивает она обо всем этом не прямо, а как бы между прочим, смягчая свои расспросы успокоительными словечками: «Ну-ну!.. Да ладно!.. Это я так…»
Антон плохо замечал эту хитрость, а заметив, не обижался на нее, и разговор с бабушкой всегда приносил ему какое-то облегчение. Так вот и теперь: о той же двойке по геометрии рассказать бабушке почему-то легче, чем маме.
– Это все Перпендикуляр! – обжигаясь супом, отвечал он на повторные расспросы бабушки. – У нас так математичку зовут…
– Учительницу? – удивилась бабушка. – Да разве можно так учительницу звать? Ведь она же – учительница!
– А вы бы посмотрели на нее, эту «учительницу», – возразил Антон. – Она как палка. Вот поставили ее на девяносто градусов, она и стоит, не пошевельнется. Как перпендикуляр! А глаза!.. Вы представляете глаза без ресниц?
– Ну и что из этого? – спросила бабушка. – Больные глаза!
– Пусть больные! – согласился Антон. – Они у нее как у кобры. И вот она смотрит, а у меня все плывет и путается. И чертеж, и все. «Ну-ну-с? Что же из этого следует?» А фиг его знает, что из этого следует!
– Антон! – строго сказала бабушка. – Ты же в девятом классе! И что у тебя за слова такие стали появляться? Ты совсем как Вадик начинаешь разговаривать!
– Ладно, бабушка, не буду! А только ничего я ей не сказал, что из этого следует. Она ждет, а у меня в душе все дрожит.
– Плохо выучил, оттого и дрожит, – заметила бабушка.
– Ну я, конечно, не какой-нибудь там Член-корреспондент, – согласился Антон.
– Какой это член-корреспондент? – не поняла бабушка.
– Это у вас мальчишку одного так прозвали! Он все учит и все знает. А я… что я? Я – как все! Говорю: «Учил, я не запомнил». А она говорит: «Тут не запоминать, а понимать нужно».
– А что ж? Правильно! – согласилась бабушка. – И значит, двойку поставила?
– Ее самую…
– Грехи!
Бабушка взяла у Антона тарелку и стала накладывать макароны.
– Я больше не хочу, бабушка! – попробовал отказаться Антон.
– Ешь, ешь! Смотри, ты какой: тощ как хвощ! Бабушка поставила перед ним тарелку с макаронами и спросила:
– А потом?
– Потом я с урока ушел…
– Как «ушел»?
– Разозлился я на нее за эту двойку, – принимаясь за макароны, ответил Антон. – Если б я не учил! А то учил, честное слово, учил, а она… Ну, ничего я больше слушать не хотел и стал рисовать. А она меня и зазекала…
– Это по-каковски же будет? По-испански, что ли?
– Да ну, бабушка! Будто не знаете!.. Все ребята так говорят. Ну, подсмотрела, что ли… Поймала, одним словом. Потребовала тетрадь, а я не дал. Поднялся и пошел.
– Ну, а дальше?
– А что дальше?.. Потребовала тетрадь, а я не дал. Поднялся и ушел.
– Так и ушел?
– Так и ушел.
– Герой!.. А что у вас дома было?
– Антон не успел рассказать, что у них было дома: в коридоре послышались стремительные шаги, и в рамке широко распахнувшейся двери показался дядя Роман. Он был пониже ростом, чем его сестра Нина Павловна, зато широк в плечах, в жестах, и дверь всегда распахивал именно так – во всю ширину размаха. Такой уж он был, дядя Роман! И глаза его, такие же живые и острые, как у бабушки, должны были смотреть именно так – пронзительно и умно, и зубы, крепкие, белые, именно так вот и должны блестеть в улыбке.
За все это Антон и любил дядю Романа и не любил. Неиссякаемая, напористая жизнерадостность захватывала и привлекала к себе, и в то же время в ней было что-то до того обязательное и требовательное, чему никак не хотелось подчиняться. К тому же, при всем видимом добродушии, дядя Роман был прям и резок, никогда не щадил унылых настроений своего племянника и при каждом свидании обязательно норовил как-нибудь поддеть его или приклеить к нему какое-нибудь полушутливое, полуобидное прозвище: «Студент прохладной жизни», «Герой не нашего времени», «Печальный демон» или что-нибудь в этом роде. Поэтому Антон при встрече с дядей Романом всегда настораживался и внутренне становился в позу боксера, готового к отпору и нападению.
Принял он эту позу и теперь, но дядя Роман на этот раз как будто и не заметил его. Твердым, стремительным шагом он подошел к бабушке, обнял ее:
– Ну, мамаша! Благословите!
Бабушка казалась совсем маленькой и беспомощной в его сильных руках, но она их свободно и легко разжала и – глаза в глаза – всмотрелась в сына.
– Подожди, будорага. На что? Что это ты нынче такой торжественный? На что благословлять-то?
– На новую жизнь, мамаша! – сказал дядя Роман, – В деревню еду! Читали в газетах, что делается?
– Посылают? – тихо спросила бабушка.
– Посылают. В колхоз. Сельское хозяйство подымать!
– А тогда что же ты меня спрашиваешь? Раз посылают, значит, нужно – вот тебе и все благословение. А Лиза?
– И Лиза едет.
– Подожди, подожди!.. – насторожилась бабушка. – А ребята?
– И ребята едут. Что за вопрос? – широко улыбнулся дядя Роман.
– А что ж это вы без разговора со мной на такое дело идете? – обиделась бабушка.
– А какое такое дело, мамаша? – спросил Роман. – По правде сказать, я за Лизу побаивался – что она скажет? А она у меня умницей была, умницей и осталась, и мы решили…
– Как же так вы без меня решили? – повторила бабушка. – Знать ничего не знаю, приходите вместе, и поговорим.
Антон доел макароны и поднялся:
– Спасибо, бабушка!.. Я к Вадику зайду.
– К Вадику? Ну что ж! – ответила бабушка, а потом вдруг спохватилась: – Постой, постой! А мама? Иди домой, мама беспокоиться будет.
– А чего ей беспокоиться! – Антон махнул рукой и вышел.
– Грехи! – покачала бабушка головою.
3
С Вадиком они вместе, росли. С того самого дня, когда Нина Павловна вернулась с маленьким сыном из эвакуации и поселилась у бабушки, Тоник и Вадик стали неразлучными друзьями. Это не мешало им ссориться, изредка даже драться. Жили они рядом, в соседних комнатах, разделенных небольшим коридором. Коридор был узкий, темный, заставленный сундуками и отслужившими свое время детскими колясками, но в этой тесноте и заключалась вся его прелесть. Здесь было где спрятаться и, спрятавшись, воображать все что угодно.
Воображал, правда, больше Антон: пещеры, замки, крепости, дома – все, что было в последней сказке, рассказанной бабушкой, в прочитанной книжечке или передаче по радио.
Вадик просто прятался и прятал конфеты, которые ему удавалось стащить: они вместе ели их, забравшись за большой ободранный сундук, и Вадик рассказывал, как он стащил эти самые конфеты из буфета, как он притворился больным и обманул мать. Глаза его, обычно бесцветные, белесые, загорались тогда веселыми, удалыми огоньками, точно обманывать мать доставляло ему особенное удовольствие.
Мать Вадика была заботливая, но очень уж надоедливая, особенно когда она начинала говорить о микробах и аденоидах. Послушать ее, так нельзя было и жить на свете: везде были микробы, на каждом шагу подстерегали они человека. Поэтому Вадика с ранних лет преследовали бесконечные требования и наставления: «Не трогай! Не касайся! Вымой руки!.. Помнишь, что я тебе говорила о микробах!» Вадик сначала сердился, а когда подрос, стал подсмеиваться над этими наставлениями…
Они были совсем разные, эти два приятеля – Тоник и Вадик, возившиеся в полутемном коридоре: один – длинный, тоненький, другой – краснощекий, сильный; один – непоседа, плакса и фантазер, другой – немного увалень, расчетливый и хитроватый. Поэтому и проделки их были разные, смотря по тому, кто брал верх. То играли в партизан или путешественников, карабкаясь на кучи снега, собранные дворником, то раскуривали подобранные на тротуаре окурки или забиралась на крышу и стреляли оттуда из рогаток по прохожим.
В закоулке, на заднем дворе, из старых кроватей, досок, проржавленных листов железа они соорудили шалаш. Потом к ним, один по одному, примкнули ребята, и в шалаше образовался ребячий штаб. Они водрузили на крыше красный флаг, срывали на улице плакаты и развешивали на стенах своего шалаша, несли туда кто что мог: картинки, книги, игрушечные пистолеты. Вечерами приносили свечи и составляли проекты, как провести в шалаш электричество.
Однажды Вадик с таинственным видом привел Тоника в темный коридор соседнего дома, где стоял старый шкаф.
– Давай сломаем, – предложил он, указывая на плоский замочек, висевший на маленьких колечках.
– А зачем? – спросил Тоник.
– Посмотреть…
– Давай! – охотно согласился Тоник, готовый всегда поддержать своего приятеля.
В шкафу оказались лыжи, перевязанные бечевкой книги, старые ботинки и банка со столярным клеем. Книги, не тронули, ботинки тоже, а лыжи и клей взяли. Лыжи – чтобы покататься, а клей – неизвестно зачем.
Все это потом раскрылось, за это попало, но в полутьме коридора, в приглушенном шепоте, возне с замком было что-то таинственное и интересное… Так они росли, пока Антон жил у бабушки, и с мамой и без мамы, когда она уезжала за границу. Вернувшись оттуда, Нина Павловна переехала в отдельную комнату, затем, вместе с новым мужем, в отдельную квартиру. Но Антон не забывал бабушку, а с нею и своего друга детства.
Теперь они выросли. Вадик остался таким же толстоватым, только еще ярче горел у него на щеках румянец, да, пожалуй, прибавилось наглости в его белесых глазах. Антон, наоборот, вытянулся и, точно стесняясь своего роста, ссутулился. Вытянулось и его лицо с красивым – тонким, с горбинкой – носом, впалыми щеками и легкой синевой под глазами. У него были пышные вьющиеся волосы, которым отчаянно завидовал Вадик. У Вадика волосы были жесткие, как проволока, и все его попытки создать пышную, как у Антона, прическу ни к чему не приводили. Сначала это его расстраивало, а потом, когда среди молодежи стало распространяться пришедшее с Запада ядовитое поветрие «стиля», с его манерами, модами и поповской прической, оказалось, что проволочные волосы Вадика как раз самые подходящие для такой прически.
За этим занятием и застал его Антон: Вадик натягивал на голову тончайшую сетку-невидимку, чтобы приучить волосы к тому, положению, которое, по выражению Вадика, составляло «шик-модерн».
– Давай завяжу… – усмехнулся Антон, наблюдая за его стараниями. – Стиляга!..
– А по-твоему, лучше улыбающиеся комсомольцы в ватниках нараспашку? Или ты предпочитаешь девушек в спецовках, заляпанных бетоном?
– Зачем мне эти девушки? А стиляг все равно не люблю.
– Ты просто ничего не понимаешь, – покровительственно ответил Вадик. – Это очень хорошие ребята. Над ними смеются, а они – против всех. Они против скучной и серой жизни. Что такое жизнь? Ein Moment!.. Ну так, значит, держи его, лови его, а не топи в прокуренном воздухе, затянувшихся собраний. Им поновее что-нибудь нужно, пошире, поинтересней!.. Когда в школе, помню, комсомол у нас анкету затеял, – ну, знаешь, как всегда: кем хочешь быть? – другие отвечают тоже как всегда: летчиком жажду быть, инженером, электростанции пылаю строить!.. А я так и написал: «Стилягой!» Железно?
– Ну и что?.. Попало?
– Проработала… Ну я им тоже железно ответил.
– А как у тебя с работой? Не устроился?
– Да ведь как сказать? На стройку не хочется, а в академию не берут!.. Да! Чуть не забыл! За мной должок! – Вадик протянул Антону двадцатипятирублевую бумажку.
– Какой должок? – не понял Антон. – За что?
– Будто не знаешь!..
И тут Антон вспомнил сырой, туманный вечер, когда он неожиданно для себя сделался участником какой-то непонятной истории. Как всегда, он зашел за Вадиком, чтобы пойти погулять. Вадик сначала отказывался, ссылаясь на какое-то дело, а потом неожиданно согласился.
– Ну, хорошо! Пойдем! Только зайдем за Генкой Лызловым. Ладно?
Генка Лызлов жил на соседнем дворе, и Антон знал его почти так же, как и Вадика, – в детских боях за шалаш Генка был предводителем другой, враждебной партии.
Они зашли за Генкой и отправились гулять, – шли, болтая о разных пустяках. Вдруг Вадик и Генка остановились.
– У нас тут дельце одно есть, – сказал Вадик, – ты постой! Только смотри: увидишь кого – свистни!
Антону стало не по себе, но Вадик, точно угадывая это, спросил:
– Трусишь?
– Кто? Я? – храбро ответил Антон. – А чего мне трусить? Идите!
На самом деле ему стало очень не по себе, когда Вадик с Генкой куда-то ушли и он остался один. Кругом было темно, только вдали тусклый фонарь, расплываясь в тумане, освещал какой-то сарай. И среди этой темноты и тумана – он один. Ему казалось, что он стоит у всех на виду, что за ним следят тысячи глаз – из-за сарая, из-за забора, который протянулся от этого сарая вдоль переулка, из невысокого домика, едва различимого в тумане. Он весь превратился в зрение и слух, готовый уловить любой шорох или раздавшиеся неожиданно шаги.
И именно потому так явственно, так нестерпимо громко задалось в этой напряженной тишине: трак! трак!.. Отдирали доску…
У Антона перехватило дыхание. Еще минута, и он убежал бы. Но в это время из темноты вынырнул Вадик.
– Ну вот и все! Ходу!
– А Генка? – спросил Антон.
– Генка?.. Ничего, все в темпе… Он догонит…
Потом Антон услышал, что в этот вечер «велик толканули». Сначала он не понял, а потом узнал, что это значит: велосипед украли. Он очень испугался и ночью почти не спал, а когда забывался, то сквозь тревожный сон ему чудился треск отдираемой доски… Он долго после этого не был у Вадика и все ждал, что будет? Но ничего не было – все обошлось. Постепенно страх прошел, и осталось только воспоминание о не совсем обычном приключении…
И вот теперь, когда Вадик подал ему деньги, он не знал, как к этому отнестись. Бумажка была почти новая, хрустящая, радужная. А Вадик тут же взялся за толстый альбом с патефонными пластинками и как ни в чем ни бывало предложил:
– Крутанем?
Он выбрал пластинку, и из патефона полились томные ноющие звуки, под которые хотелось не ходить, а плавать, и даже не плавать, а где-то реять и изнывать.
– Гимн умирающего капитализма! – сказал Вадик и, опускаясь на софу, потянул за собой Антона. – Садись… Ну, а как у тебя с девчонками?
– Ну их! – небрежно ответил Антон, все еще не зная, что делать с хрустящей бумажкой. – Они помешались на дружбе и никак не могут определить, с чем ее едят.
– А вообще-то законно сделали, что вместе с девчонками учить стали. Знаешь… – вдруг оживившись, приподнялся на локте Вадик, – когда я учился, мы раз подсматривали, как они перед физкультурой переодевались. Есть – во!.. Я одной написал тогда такую записочку…
– Ну и что?
– Ответить не ответила, а как встретимся, бывало, смеется… Ты думаешь, они все такие скромные? Они только представляются, а сами…
– А у нас очень умные, – в тон Вадику сказал Антон.
Он почему-то считал неудобным не ответить на тот разухабистый тон, которым Вадик обычно говорил о девочках. Но похвалиться ему было нечем, а тем, что случилось у него с Мариной Зориной, хвалиться тем более было нельзя…
4
А случилось вот что…
Учиться Антон начал, когда жил у бабушки, вместе с Вадиком – в одной школе, в одном классе. Потом, когда мама вернулась из-за границы и получила комнату, он перешел в другую школу, а когда появился Яков Борисович и они опять переехали на новую квартиру, ему пришлось перейти в третью.
А в этом году было введено совместное обучение, и началось, как ребята говорили, «великое переселение народов»: мальчиков – к девочкам, девочек – к мальчикам. Так, в бывшую женскую, для него в четвертую по счету школу перевели Антона и его дружков-товарищей: Сережу Пронина и Толика Кипчака. Перевели их, конечно, неспроста: они пошаливали, учились неважно, и, когда мать Сережи Пронина стала возражать против этого перевода, завуч ей откровенно сказал: «А на что нам лишние двоечники?»
Мать разволновалась и, не стесняясь в выражениях по адресу и завуча, и школы, выложила все это дома при Сережке. Тот обо всем рассказал своим приятелям, и ребята пришли в новую школу в самом воинственном настроении: негодные так негодные! Мы им покажем!..
И стали «показывать». Прежде всего – полное пренебрежение к девчонкам и к девчоночьим порядкам, установленным в школе: все девчонки дуры, зубрилки и шепталки, привыкли, как дрессированные мыши, ходить парами на переменах, при каждой встрече приветствовать учителей «медленным наклонением головы».
Об этом «медленном наклонении головы» в первой же беседе объявила Вера Дмитриевна, учительница математики и классный руководитель девятого «А» класса. С этого, пожалуй, и испортились отношения между ней и Антоном – с его неспроста, конечно, заданного вопроса:
– А если просто сказать «здравствуйте» без наклонения головы, – можно?
– Вам объявили наши правила, и будьте добры их выполнять! – заявила Вера Дмитриевна, уставившись на Антона своими круглыми глазами. – И, пожалуйста, своих законов здесь не устанавливать!
Вот это «наше» и «ваше» ребятам показалось особенно обидным, тем более что Вера Дмитриевна девочек звала девушками, а мальчиков – мальчишками. Этим самым она сразу стала в их глазах носительницей того девчоночьего духа, против которого они настроились, еще не входя в школу.
Школа, в которую их перевели, до слияния была на хорошем счету в районе и по успеваемости и по дисциплине, – об этом ребятам сказали при приеме. Директор ее, Елизавета Ивановна, много поработала над установлением дисциплины. Начальство, приезжавшее в школу, она прежде всего старалась вывести на перемене в зал, в коридоры и показать, как ходят парами, как кланяются и вообще как примерно воспитаны ее девочки. А девочки кланялись, ходили парами и трепетали перед своим директором.
Ребята все это сразу заметили и «пришпилили» Елизавете Ивановне кличку: «Солдат в юбке». Эта неслыханная до сих пор дерзость быстро дошла до директора и обозлила ее до крайности. И так как с приходом мальчиков прежняя дисциплина, которая составляла гордость школы, пошатнулась, то все зло Елизавета Ивановна стала видеть в мальчиках. В своем стремлении сохранить порядок в школе она по-прежнему опиралась на девочек, на свой прежний актив, и у ребят создалось впечатление: комсомол – девчачья организация, учком – девчачья организация и вообще везде девочки, потому что они привыкли ходить на цыпочках.
Особенно шумно и дерзко проявили все эти настроения трое друзей из донятого «А», – как их прозвали, «три мушкетера»: Антон Шелестов, Сергей Пронин и Толик Кипчак. Прогуливаясь в обнимку по всем коридорам, они декламировали вслух:
Трусов плодила наша планета,
Все же ей выпала честь:
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть мушкетеры!
Есть!
У Антона эта ребяческая «фронда» усиливалась обострявшимися с каждым днем отношениями с Верой Дмитриевной. Ему не нравились ее круглые глаза с красными веками, неподвижное, как маска, лицо и холодный металлический голос, а ей, ответно, не нравилось в Антоне все, вплоть до его прически – пышные, точно ветром взвихренные волосы этаким облаком венчали его длинную, не совсем оформившуюся фигуру и были предметом его тайной гордости. И об этой-то прическе Вера Дмитриевна позволила себе сказать:
– А нельзя ли снять эти вихры и завести прическу поскромнее?
– Прическа – это личное дело. У нас не казарма! – ответил на это Антон.
На том же основании, что это казенщина и формализм, Антон не хотел носить форму, и Вера Дмитриевна решила дать ему бой, – она направляла его к директору и вызывала к себе Нину Павловну. Бой этот Вера Дмитриевна выиграла – Антон надел форму, но вести себя стал еще хуже. Когда однажды старенькая учительница истории вызвала его, он сначала как будто не расслышал, посидел, медленно достал носовой платок, высморкался и только после этого, встрепенувшись, под общий смех спросил:
– А?.. Что?..
Когда же учительница сделала ему замечание, он встал и ответил:
– А я, знаете ли, некультурный. Нас в прежней школе очень плохо воспитывали.
Тогда решительно встала со своего места Марина Зорина и, повернувшись к Антону, сказала:
– Слушай, Шелестов! Что это такое? Почему ты так ведешь себя?
– Ах, ах! – послышалось в ответ ироническое восклицание Сережки Пронина, ему подхихикнул Толик Кипчак, но Марина продолжала стоять, глядя на Антона упорным и требовательным взглядом. Ее поддержали другие девочки, и Антону пришлось сесть.
Это тоже был один из номеров Антона: как встать и как сесть. Вставая, он наклонял туловище, почти пригибаясь к парте, и потом сразу выпрямлялся во весь свой длинный рост, словно мачта, а когда делал обратное – опять, точно надламываясь, пригибался резким движением к парте, а затем уже садился.
– Как перочинный ножик! – смеялся Сережка Пронин.
К этим сравнительно безобидным проделкам постепенно прибавлялись обидные, злые и злостные. Так получилось, например, с доской Почета. Там среди других заслуженных людей школы был и портрет старшей пионервожатой Люси. Но у Сережки Пронина были с ней свои счеты: она остановила его как-то на улице, когда он шел, попыхивая папиросой, потом сделала ему еще раз замечание, и Сережка ее невзлюбил. Они решили сорвать портрет Люси с доски Почета. Хотели они это сделать тайно, но Толик Кипчак, который стоял на страже и должен был предупредить об опасности, проморгал: откуда-то подвернулась нянечка. Правда, видеть она ничего не видела, но, когда началось разбирательство, подозрение на них все-таки пало. А у Веры Дмитриевны это подозрение превратилось в уверенность, причем главную роль в этом деле она отводила Антону. К тому же у нее к этому времени назревал более широкий план: постепенно расчистить свой класс от всего трудного и непокорного. Она поставила перед директором требование – разбить беспокойную тройку. Елизавета Ивановна согласилась с ней, и Антона, как предводителя «мушкетеров», хотели перевести в другой класс. Тогда к ней пришла Нина Павловна, пригрозила пожаловаться в роно, и Антон был оставлен в том же девятом «А», но оставлен условно – до первого замечания. И Вера Дмитриевна всячески старалась подчеркивать этот временный и сугубо условный характер пребывания Антона в ее классе.
Было ясно, что она выжидает только удобного случая. И таким случаем оказалось происшествие с Мариной Зориной.
Марина ничем не выделялась среди девочек, с которыми Антон встретился в девятом «А», – девчонка как девчонка. Остренький подбородок, остренький, чуть стесанный с кончика носик, лоб невысокий и не очень заметный – лицо ее не обращало бы на себя внимания, если бы не брови, резко надломленные и выразительные, и такие же выразительные глаза: открытые, ясные, точно изнутри освещавшие все лицо и придававшие ему неожиданную привлекательность. И еще косы – большие, золотистые, они пышным кольцом лежали на затылке, и голова ее была похожа на подсолнечник. Она была комсомолкой, членом классного комсомольского бюро и одна из немногих в классе носила комсомольский значок, новенький, чистенький, и вся она казалась тоже чистенькой и светлой, как этот сверкающий красной эмалью значок.
Для Антона Марина олицетворяла те самые «девчачьи порядки», которые были для него как тесная куртка. Порядок для нее – святыня, урок – святыня, учитель – святыня. После его выходки с учительницей истории она с возмущением говорила об Антоне на классном собрании, говорила о том, что учительница очень хорошая, добрая, но больная и что ее в прошлом году прямо из школы увезли в больницу с сердечным приступом.
– Ты что же – хочешь, чтобы у нее опять приступ случился?
Антону было немного неловко, и он сначала отмалчивался, но потом, переглянувшись с Сережкой Прониным, стал оправдываться: о болезни учительницы он ничего не знал, а просто ему вздумалось почудить – простите, больше не буду! Но сказал он это так, что ему никто не поверил, и прежде всего Марина.
Все это – и чистота, и строгость, и в то же время неоспоримая привлекательность Марины – вызывало у Антона смешанное чувство робости, смущения и безотчетного, глухого раздражения, как и самый взгляд ее: когда Марина говорит, смотрит в глаза – прямо, честно, приветливо или требовательно. Так же требовательно смотрела она и тогда, когда после новой очередной выходки Антона остановила его в дверях класса.
– Шелестов! Ну почему ты такой грубый-прегрубый мальчишка?
Может быть, если бы это было при других обстоятельствах, то все сложилось бы иначе. Но рядом стояли его товарищи, братья-«мушкетеры», кругом были девочки, и ударить лицом в грязь было никак нельзя. Антон дерзко посмотрел ей тоже прямо в глаза и сказал:
– А тебе что за дело? Ты чего лезешь? Подумаешь – комсомолка!
Марина чуть-чуть побледнела, но, продолжая так же прямо и твердо смотреть ему в глаза, проговорила:
– Да! Комсомолка! А что? Разве плохо?
Точно мутная волна накатила на Антона, его взбесил ее проникновенный тон и взгляд, и он, забывшись, выкрикнул:
– А пошла ты…
И тогда случилось неожиданное. В ответ на его грубое ругательство Марина схватила его за руку:
– Пойдем к директору!
Антон попытался вырваться, но рука у Марины оказалась неожиданно крепкой. На помощь ему бросился Сережка Пронин, но девочки окружили Антона плотным кольцом и повели его по коридору.
Антон опомнился только в кабинете директора. Елизавета Ивановна поднялась из-за стола, грузная, грозная, и тоном, не предвещающим ничего хорошего, проговорила:
– Опять Шелестов?
Произошло объяснение, о котором лучше не вспоминать. Когда они вышли из кабинета директора, Антон сказал Марине:
– Твое счастье, что ты девчонка, а то бы я тебе…
– А я думала, ты извинишься передо мной! – ответила Марина.
После этого было решено разбить злополучную тройку, и Антона перевели в девятый «Б». Антон обиделся, несколько дней не ходил в школу, а когда пришел, то уселся на свое место с видом, говорившим: «Мне на все наплевать и ничего не нужно».
Вот что случилось у Антона с Мариной Зориной, хвалиться ему перед Вадиком, пожалуй, было нечем…
5
После «гимна умирающего капитализма» забушевала бойкая, необыкновенно шумливая безалаберщина звуков. Развалившись на софе, приятели упивались дробным перестуком барабанов, подвываниями и взвизгиваниями труб, которые заставляли невольно дрыгать ногами, и тоже подвывать, и пристукивать, и бить кулаками в свои собственные надутые щеки..
– Неужели вам это нравится? – приоткрыв дверь, спросила мать Вадика, Бронислава Станиславовна.
– А как же?.. Музыка! – ответил Вадик.
– Да какая же это музыка? Кошачий концерт!
– Ты, мама, девятнадцатым веком живешь. А не хочешь, кстати сказать, не слушай. Тебя никто не звал!
Вадик встал, прикрыл дверь и, возвратившись на софу, проворчал:
– Им все симфонии надо! Шопена!…
Когда в патефоне отгремело, отшумело и отлаяло, за окном послышался свист. Вадик подошел к окну и открыл форточку. Свист повторился.
– Ребята зовут… Пойдем? – предложил Вадик.
Они оделись.
– Мы воздухом подышим, – сказал Вадик матеря.
– Вот это хорошо! Это очень полезно! – согласилась Бронислава Станиславовна.
– Да, да! – в тон ей продолжал Вадик. – Это способствует окислению крови.
– Только подожди, Вадик! – встревожилась вдруг Бронислава Станиславовна. – Как ты одет?
– Я оделся как следует, мама!..
– А горло? Горло ты завязал? Вадик! У тебя же аденоиды!
– А ну тебя с твоим аденоидами! – Вадик хлопнул дверью и уже на лестнице грубо выругался.
На улице их ждали Генка Лызлов, Пашка Елагин, Олег Валовой, Сеня Смирнов и еще кто-то. Антон почти всех их знал по прежним детским играм. Одни из них были членами его штаба в шалаше, другие обосновались на чердаке соседнего дома, и между ними некоторое время шла война. Потом на шалаш набрела дворничиха, присадила там себе шишку на лоб и со зла разломала его. Враждебный штаб на чердаке тоже распался – управдом запер чердак на огромный замок.
Ребята с тех пор выросли, по-разному наметилась их жизнь, но что-то их по-прежнему сближало.
– Жору сегодня взяли! – возбужденно объявил Пашка Елагин, едва Антон и Вадик вышли во двор.
Ребята наперебой стали рассказывать историю Жоры, смирного, безобидного на вид парнишки с соседнего двора, который частенько дарил им открытки с видами Москвы и по дешевке продавал авторучки. И вот теперь оказалось, что все это он добывал в газетных киосках, которые взламывал но ночам.
– Вот молоток! – покачал головой Генка Лызлов. – А на вид такой маленький – не подумаешь!
Ребята горячо обсуждали подробности происшествия с Жорой, когда за их спинами раздался громкий хрипловатый голос:
– Ну вы! Сявки!.. Чего раскудахтались?
Это был Витька Бузунов, по прозвищу «Крыса», – в «семисезонном», как он сам говорил, пальто с поднятым воротником и в новой белой кепке «лондонке». Когда-то он верховодил здесь, во дворе, был грозой для ребят и бельмом на глазу у взрослых, потом сел в тюрьму и вот недавно снова появился, – вернулся по амнистии. Ребята стали рассказывать ему о Жоре, но он уже все знал и небрежно цыкнул слюною сквозь зубы:
– Пятерик заработал!.. А если пятьдесят первую применят, может трешкой отделаться.
Что такое «пятерик» и «трешка», Антон догадывался, а «применят пятьдесят первую» – такого он еще не слышал. Когда он спросил об этом, Витька взял его за шапку и надвинул ее Антону на самые глаза.
– Тюря!.. Подожди!.. Попадешься им в лапы, все узнаешь!
Что он может когда-либо попасть «им» в лапы (кому «им» – Антон тоже понимал), казалось и страшным и смешным, вернее, невероятным и совершенно немыслимым. Но то, что ему приходилось слышать о Крысе, было необычно, неизведанно и интересно.
Витька вытащил пачку «Казбека», закурил, а потом протянул ее ребятам.
– Налетай!.. А ты, сосунок, не куришь? – спросил он у стоявшего в сторонке Сени Смирнова и, когда дошла очередь до Антона, насмешливо подмигнул: – Ну, а ты? Тоже небось мама не велела?
– Почему? Я курю! – сказал Антон с достоинством. – Только у меня свои есть…
– Да бери, бери! «Свои»… Ты еще своих-то не заработал. Я угощаю!
Курить Антон начал два года назад, в седьмом классе, когда жил один с мамой. Ребята собирались тогда большой компанией со всего дома в парадном, сидели на ступеньках, вели разные разговоры и курили, выхваляясь друг перед другом. Лестница после этого оставалась заплеванной, усыпанной окурками, и жильцы, с опаской пробираясь между ребят, всегда ворчали.
От этой глупой похвальбы и начинается курение: «Я тоже не маленький, я тоже не хуже других!» Так было и с Антоном: першило в горле, перехватывало дух, бил кашель, но он все претерпел во имя того, чтобы быть не хуже других. Маме он сначала боялся сказать, что курит, но мама узнала, правда, не скоро – на ее горизонте в это время появился Яков Борисович, – а когда узнала, расстроилась, но не очень сильно, потому что готовилась к переезду на новую квартиру. А там, на новой квартире, на сторону Антона неожиданно стал Яков Борисович: «Если парень закурил, тут уж никакие запреты не подействуют», – и Антон стал курить открыто.
И теперь, особенно после насмешливого замечания Виктора, он медленно и глубоко затягивался, картинно отставляя руку с папиросой. Он не хотел походить на маменькиного сынка, который всего боится, вроде Сени Смирнова.
В это время мимо них торопливым шагом прошла девушка. Ни на кого не глядя, она обогнула стоящую на дороге кучку ребят, но Валовой неожиданно подставил ей ногу, и она, споткнувшись, чуть не упала. Девушка кинула на ребят безмолвный негодующий взгляд и пошла дальше. Они проводили ее взрывом хохота.
– А ничего девчонка, портативная! – заметил Вадик. – Ножки бутылочками…
– У нас получше есть! – в тон ему похвалился Антон.
– Получше! – насмешливо передразнил его Витька. – А сам небось дотронуться боится до девчонки.
Ребята засмеялись, и Антону стало стыдно. Он рад был сейчас что-нибудь придумать на ходу насчет каких-нибудь, своих дел с девчонками, но здесь его фантазия была бессильна.
Витька Крыса отозвал в сторону Вадика, они о чем-то пошептались, и Витька ушел, а Вадик, вернувшись к компании, предложил:
– Ну что? В кино, что ли, двинули?
– А у кого деньги есть? – спросил Пашка Елагин.
– Деньги? У меня есть деньги. Я плачу! – ответил Антон и достал полученную от Вадика радужную бумажку.
Все «двинули» в кино, кроме Сени Смирнова. Ему явно не хотелось идти вместе со всеми, но так же явно он не решался и отстать от компании.
– У тебя что – режим? – иронически спросил его Генка Лызлов. – Брось! Соврешь что-нибудь!..
С неловкой улыбкой на круглом добром лице Сеня пошел вслед за ребятами, но потом все-таки отстал и исчез…
В кино шли ватагой, шумно разговаривая, размахивая руками. Прохожие сторонились, сходя с тротуара на мостовую, кидали на них недружелюбные взгляды. Один старичок с молочным бидоном проворчал, обернувшись им вслед, что-то насчет современной молодежи, но на него никто не обратил внимания.
Билетов в кассе не было, но Генка Лызлов увидел в толпе девушку в зеленом пальто, ярко-желтой шляпке и белых ботах.
– Эй, Галька! Билетиков не достанешь?
– А на мою долю будет? – Девица озорными глазами обвела всю компанию.
– Что за разговор?
– Гоните деньги!
Не прошло и пяти минут, как Галька появилась с билетами. При входе получилась заминка. Контролерша не пропускала мальчугана, у которого оказался старый билет. Мальчуган что-то доказывал, но контролерша, пожилая, усталая женщина, не хотела его и слушать.
Антону стало жалко мальчугана, и он слегка подтолкнул его.
– Ладно, ладно! Иди!
– То есть как «ладно»? – Контролерша раздраженно взглянула на Антона.
– А к кому вы привязались? – не унимался тот.
Воспользовавшись спором, мальчонка юркнул в толпу и скрылся.
– Молодой человек, я вас не пропущу, – заявила контролерша Антону.
– Как так не пропустите? У меня же билет!
– Не пропущу! Пройдите к администратору.
– Да чего она там возятся? – послышался сзади чей-то голос, кто-то толкнул Антона, и он невольно подался вперед.
– Что это значит? – закричала контролерша. – Молодой человек! Молодой человек!..
И вдруг перед Антоном – молодой человек. Он в демисезонном пальто и цигейковой шапке-ушанке, из-под пальто видно темно-синее кашне с широкими красными полосами. Парень как парень и на вид просто хороший парень, но взгляд его строг и взыскателен, как у Марины, и на лице подчеркнутая, точно нарисованная решимость.
– Прошу пройти со мной, – обратился молодой человек к Антону.
– А я вас не трогал, – запротестовал Антон. – Меня толкнули.
– Прошу пройти!
– Никуда я не пойду. Я ничего не сделал.
– Я – комсомольский патруль. Пройдите.
– А чего ты привязываешься к человеку? – неожиданно раздался громкий голос Гальки, и она, буйная, злая, втискивалась уже между Антоном и молодым человеком.
На помощь ей пришли другие ребята, приятели Антона, и стали постепенно оттирать его в сторону, но в это время кто-то крепко схватил его за руку. Антон стал вырываться, Генка Лызлов попробовал оттянуть его, но парень сильным и ловким движением завернул вдруг Антону руки за спину.
– Чего руки ломаешь, гад? – опять закричала Галька, но парень, очевидно, хорошо знал ее и очень спокойно, но строго сказал:
– Не лезь, Галька! Уйди по-хорошему!
Кругом сбилось плотное кольцо народа, слышались то угрожающие, то сочувственные реплики, и Антону стало стыдно.
– Ну ладно, ладно! Я сам пойду, – сказал он покорно.
Не отпуская рук, парень повел его к выходу, и тут Антон заметил, что вслед за ними из кино выскочили Вадик, Генка Лызлов и Пашка Елагин, перебежали на другую сторону улицы, свернули в переулок и куда-то исчезли.
– Пусти руки-то! Неловко! – сказал Антон своему провожатому, когда они шли по переулку. – Думаешь, убегу?
– Никуда ты не убежишь! – ответил бригадмилец, но Антона отпустил.
Некоторое время они шли молча: Антон впереди, бригадмилец – чуть сзади, слегка придерживая его за рукав. Вдруг из ворот выскочили ребята и, налетев на бригадмильца, чуть не сшибли его с ног. Антон все понял и побежал. За его спиною раздался пронзительный свисток и топот ног, – оправившись от неожиданности, бригадмилец, видимо, бежал за ним. Но Антон бегал хорошо и за это время успел уже оторваться от своего преследователя. Может быть, это и выручило бы его, но на новый свисток бригадмильца из других ворот выбежал дворник и схватил Антона за шиворот. Подоспевший бригадмилец опять завернул ему руки за спину и вместе с дворником доставил в милицию.
6
И что с ним творится?
Уже давно затихли шаги Антона на лестнице, а Нина Павловна все стояла, горестно глядя перед собою. И перед нею, как вехи жизни, возникали обрывки воспоминаний, мысли, вопросы… Но вехи эти покуда не вели – мелькали, путались и возвращали ее к одному и тому же пронзившему сердце вопросу: что с ним?
И прежде всего – когда?.. Когда это началось? И что началось?..
Нина Павловна и на эти вопросы не могла дать себе ответа. Она не представляла во всей последовательности и сложности развития сына – с самого начала и вот до этой горестной минуты. В памяти возникали обрывки неясных воспоминаний о каких-то случаях, каких-то происшествиях и неприятностях. Но как, из чего вырастали эти неприятности, Нина Павловна не могла себе объяснить. Раньше она ни о чем не задумывалась: сын рос как растение. Но в этом она боялась сейчас признаться и загоняла подобные мысли свои, и сомнения, и угрызения в самые глухие закоулки души. Нет, она, конечно, делала все что могла, но что она могла сделать? И разве одна воспитывала сына? А бабушка? А школа? А…
И, как нарочно, в этот самый момент раздался звонок. Нина Павловна сняла фартук, привычным движением руки взбила волосы и пошла открывать дверь.
– Можно войти?
Перед нею стояла полная, средних лет женщина в несколько старомодной, строгой шляпке, надвинутой на самый лоб. Лоб был большой, выпуклый, перерезанный скорбной морщинкой, но глаза под ним смотрели живо и пытливо. В них даже вспыхнули лукавые огоньки, когда женщина заметила мелькнувшую на лице Нины Павловны тень досады.
– Можно войти? – повторила она вопрос.
– Почему же нельзя? – не очень дружелюбно ответила Нина Павловна.
– Вы чем-то расстроены?
– Ну мало ли? Всякое бывает!.. Раздевайтесь.
Это была Прасковья Петровна Пчелинцева, учительница географии и новый классный руководитель Антона.
– А расстроена я вот чем! – решительно начала Нина Павловна, когда гостья разделась и прошла в комнату. – Что же это в конце концов выходит? Кончается вторая четверть, а у Антона по всем математикам опять двойки намечаются!..
– Я вас не совсем понимаю, Нина Павловна, – сдержанно, по опыту предчувствуя горячий разговор, заметила Прасковья Петровна.
– Да что же тут понимать? По всем предметам он успевает, а по математике – двойка за двойкой…
– А кто же здесь виноват? Учитель? – все больше настораживаясь, спросила Прасковья Петровна.
– А кто же виноват, если ученик не понимает того, чему учит учитель?
– А если он не хочет понимать? Вы это допускаете?
– Значит, учитель не заинтересовал! Учитель должен давать знания так, чтобы они привлекали детей, а не отталкивали. А мы привыкли обвинять во всем ребенка. А разве нет неправильностей и несправедливости со стороны учителей? У детей от этого возникает апатия к учебе, а то они и вовсе бросают заниматься и попадают в тяжелое положение!.. Главное – школа!
– Что может сделать школа, если родители ей не будут помогать?
Намечался затяжной, тысячу раз повторявшийся и пожалуй, бесплодный спор между родителем и учителем.
Но Прасковья Петровна решила выслушать все и постараться понять, а Нина Павловна, наоборот, не могла удержаться, чтобы не высказаться, не вылить накопившееся в душе недовольство.
– Тоник четыре школы прошел. Мы всяких учителей видели! – раздраженно говорила она. – Один пришел – не улыбнулся и ушел – не улыбнулся. Другая – истеричка, чуть что – в крик!..
– А третья? – спросила Прасковья Петровна, продолжая внимательно следить за своей собеседницей.
– Ну, конечно, бывают и третьи, – согласилась Нина Павловна. – Всякие бывают, а такой, как Вера Дмитриевна, я и не помню: как невзлюбила Антона, так и садит двойку за двойкой…
– Ну зачем?.. – поморщилась Прасковья Петровна. – «Невзлюбила», «садит»… Ведь вы умная женщина!
– Вот потому все и вижу, что умная! – не сдавалась Нина Павловна. – С самого начала: не так сказал, не так прошел, не так поднялся, не так сел. Ребята, видите ли, смеются, когда он встает. А чем он виноват? Я у него спрашиваю, он говорит: я сам не знаю, чего они смеются… А эта – все в строку, да все с ехидцей, да с подковырочкой. Он вздохнул, ребята засмеялись, – она говорят, он нарочно вздыхает. Да ведь у вас-то он не такой, на ваших уроках?
– Нет, не такой.
– Ну вот! А вы знаете, как он о ваших уроках отзывается? И вообще, он географию любит, и книжки читает, и какую-то географию Марса выдумывает… О путешествиях разных фантазирует. Он с детства такой фантазер!..
– Ну, что хорошо в детстве, не всегда хорошо в юности, – заметила Прасковья Петровна. – И мне, конечно, приятно, – для каждого учителя это великая радость, если он пробуждает в ученике интерес к своему предмету. Но нельзя заниматься только тем, что нравится. Есть еще слово: нужно! На этом и формируется личность, воля, характер, понимание свободы и необходимости: делать то, что нужно. Это основа и общественного чувства – обязанность, долг. А для вашего Антона – вы меня простите, Нина Павловна, – для вашего Антона ничего этого не существует. Да-да!.. Нет, вы помолчите! Теперь вы послушайте меня!..
Прасковья Петровна была уже совсем не та – не было ни лукавых блесток, ни пристального, изучающего спокойствия во взгляде, даже скорбная морщинка на лбу приняла другое, энергичное выражение. И такие же энергичные ноты появились у нее в голосе, в жесте, в секущем воздух взмахе руки, когда она говорила о великом значении – «нужно».
– Вы говорите о каких-то придирках, о чрезмерной требовательности: не так прошел, не так сказал, не поклонился. А как же? А если во время урока он ложится на парту и делает вид, что спит, а может быть, действительно спит? Нельзя! Нельзя так! Нельзя!.. Нужен твердый внутренний распорядок жизни. Перегибы? Может быть, есть и перегибы. Но в основном – нужен порядок и нужно, чтобы ученик чувствовал ответственность за этот порядок.
Новый секущий взмах руки подкреплял категоричность этого утверждения и неослабевающую силу ответной атаки.
– Перегибы есть и у Веры Дмитриевны. К тому же – она больной человек. Не будем скрывать – со странностями человек.
– Ну, так можно все оправдать! – возразила Нина Павловна, – То странности, то болезни! А при чем здесь дети? Простите, пожалуйста! Но кончается четверть, она мне обещала спросить Антона и не спросила.
– Как не спросила?
– Он пришел сегодня расстроенный… Я поинтересовалась – спрашивали его по геометрии, он сказал – нет.
– А про то, что он рисовал карикатуру на учительницу, он вам сказал?
– Нет.
– А про то, что самовольно ушел из класса, сказал?
– Нет…
– Вот видите! Вот где нужно искать корень: у вас нет контакта с сыном. Кстати, где он сейчас?
– Вероятно, у бабушки…
– То есть как «вероятно»?
Нина Павловна поняла, что она проговорилась.
– Вы даже не знаете, где ваш сын! – решительно перешла в наступление Прасковья Петровна. – Вот здесь, повторяю, и нужно искать корни. И не валите все на Веру Дмитриевну. Поверьте мне, это прекрасный преподаватель!
– Да ведь есть преподаватели, а есть учителя, – пыталась еще сопротивляться Нина Павловна.
– Это верно, – согласилась Прасковья Петровна. – Но преподавание тоже воспитывает, особенно математика. И когда Вера Дмитриевна требовала сегодня от Антона логического обоснования, а не простой зубрежки, я не могу ее за это обвинять. И она не считает положение Антона безнадежным, – я говорила с ней. Но у него чего-то не хватает в основах. Он бродил по разным школам, по разным учителям, и где-то что-то было упущено. Может быть, им самим, может быть, учителями, – теперь сказать трудно. Но факт остается фактом.
Горячась и наступая, Прасковья Петровна не переставала наблюдать и видела, как постепенно спадал с ее собеседницы воинственный пыл, как менялись се глаза, как осмысленнее и вдумчивей становился взгляд и тени сомнения наплывали на ее лицо.
– Ну так что же делать? – растерянно спросила наконец Нина Павловна.
И Прасковья Петровна, глядя на нее, смягчилась, успокоилась, и в глазах ее появился мягкий и добрый свет.
– Давайте, Нина Павловна, искать главное. Какой, по-вашему, самый основной недостаток у вашего Антона? Я понимаю, что матери об этом, может быть, трудно говорить и больно.
– И страшно! – чуть слышно добавила Нина Павловна.
– Ну, не будем вдаваться в панику, давайте лучше разбираться в том, что есть, – сказала Прасковья Петровна. – По-моему, главное в Антоне – это расхлябанность. Расхлябанность чувств, расхлябанность воли, расхлябанность личности. Но ведь на хляби ничего не построишь. И попробуем быть потверже. Только вместе! Зажмите в кулак свое сердце, и будем вводить Антона в берега. Муж вам поможет в этом?
– Я думаю, – тихо и не совсем решительно ответила Нина Павловна.
Прасковья Петровна уловила эту мимолетную тень нерешительности, но спрашивать ни о чем не стала и ободряюще улыбнулась:
– Будем пробовать! – А потом, подумав, добавила: – Прежде всего нужно, чтобы он сам взялся за себя. Ведь без него-то без самого мы ничего не сделаем. Мы только помогаем развитию человека. Нельзя вдолбить. Внушение – не воспитание. Прочно только то, что человек понял, до чего дошел сам, своим умом и своим опытом, и что стало его, собственным… Ну и я, со своей стороны, приму меры. Ребят настрою. У нас есть чудесные ребята.
– Так где же они?.. – загорячилась опять Нина Павловна. – Вы меня простите, но где же они, эти ваши чудесные ребята? Почему же мой мальчишка один среди них, как столб в поле?
– А вы ему этот вопрос задавали?
– Задавала!.. Говорит, товарищей хороших нет…
– Да ведь дружба дело обоюдное, А он сам никого знать не хочет!
– Вот уж действительно: малое дитя спать не даст, с большим и сама не уснешь! – вздохнула Нина Павловна.
– Ничего, все будет хорошо! – успокоительно сказала Прасковья Петровна. – Откровенно говоря, конечно, жалко, что его перевели из того класса. Смотрите, в какой оборот взяли девочки Антона. Взяли и отвели! Это – ядро. А вокруг него можно любой коллектив создать. А у меня такого ядра нет. У меня и коллектива еще настоящего нет. Все новые! Все разные! И вот только-только что-то стало складываться и намечаться, и вдруг – он! Опять новый и неимоверно колючий, самостийный какой-то, анархический.
– И обиженный! – заметила Нина Павловна.
– Чем-то, кажется, и обиженный! – согласилась Прасковья Петровна. – И вот вы понимаете: с одной стороны не крепкий еще, только что складывающийся коллектив, а с другой стороны он, не признающий никаких коллективов. Все это очень сложно! – вздохнула Прасковья Петровна. – Но ничего! Будем работать!
Прасковья Петровна поднялась и энергичным жестом протянула руку. Нина Павловна пожала ее и слабо улыбнулась.
– Ну вот!.. Встретила вас – хотела ссориться, а получился нужный разговор…
– А зачем нам ссориться? Главное – вместе!
7
Нина Павловна сама не знала, почему она запнулась когда Прасковья Петровна спросила ее о муже. Нет, она не сомневалась: Яков Борисович, конечно, не откажет ей в помощи!.. И если дрогнул ее голос, то только потому, что она усомнилась в другом: как примет Антон эту помощь не любимого им человека?
И как все это вышло и получилось? Это сейчас было для Нины Павловны самым больным местом.
Жизнь с первым мужем, отцом Антона, у нее не удалась. Как и почему – об этом теперь поздно думать. Виноватым она считала, конечно, его, но теперь ее сердце терзалось другим: как наладить новую жизнь и почему она не получается? И началось это, пожалуй, с вопроса Антона: «Мам! А как мне его звать?»
Да! С этого и началось…
Это было накануне переезда на новую квартиру, к Якову Борисовичу, когда завязаны были уже чемоданы в Нина Павловна с внутренним трепетом ждала завтрашнего дня, того дня, когда она станет хозяйкой отдельной квартиры и женой солидного, положительного человека.
Познакомилась она с ним на одном заседании, на котором стенографировала. Заседание было важное, с участием видных людей, крупных ученых и даже одного члена правительства, и Нина Павловна не без гордости отнеслась к тому, что пригласили именно ее. Хотя иначе как будто и не должно было быть: она почти кончила институт иностранных языков, работала и переводчиком, и секретарем в крупных хозяйственных организациях, была за границей. Сталкиваясь с самыми различными вопросами, она всегда старалась разбираться в них и, если нужно, даже кое-что подчитать, а потому ход прений она воспринимала не механически и, следовательно, меньше путала и ошибалась. За это ее и ценили, хотя, конечно, не исключено, что какую-то роль в этом играла ее фигура – в меру стройная, в меру пышная, и цвет волос и кожи, и умение держаться, и умение одеваться. Одним словом, она была, что называется, культурной стенографисткой.
Среди других участников прений, может быть, и более видных, может быть, и более ученых, она не могла не выделить Якова Борисовича. Он не читал, как дьячок, по записке, не мямлил и не шепелявил, не экал и не акал, не глотал окончания слов, а так строил речь, что ее потом было очень легко переводить на машинку. Не могла не отметить она и его красивый баритон, и свободную манеру держаться, и умение ответить на реплику, и в конце концов его пышную шевелюру и волевые складки у губ. Все это как-то увязывалось для нее с тем, о чем с большим жаром говорил этот интересный мужчина. Он руководил крупной московской стройкой, был недоволен руководством главка и ставил перед ним ряд важных вопросов.
Но ораторы поднимаются на трибуну и уходят с нее, исчезая в общей массе многоликого зала. Так, вероятно, исчез бы и Яков Борисович, если бы он не сделал в своем выступлении несколько ссылок на иностранные журналы. Эти ссылки потребовали сверки, а при сверке Нина Павловна незаметно подчеркнула и свое знание языков, и свободную ориентировку в том, о чем шла речь в выступлении Якова Борисовича. Остальное доделали улыбка и ямочки на щеках. После одной сверки потребовалась другая, затем нужно было выправить всю стенограмму и просмотреть ее в окончательном виде, а результатом этого был обмен телефонами и многозначительное прощание.
К сожалению, Яков Борисович оказался человеком женатым, имел тоже сына. Правда, это не мешало ему сначала изредка, потом все чаще и чаще позванивать Нине Павловне на работу, но она старалась говорить официальное и суше, соблюдая дистанцию, которую подсказывало ей женское чутье – не позволить ничего лишнего и не оттолкнуть совсем. Да! И не оттолкнуть совсем. Потому что от себя она не могла скрывать, что ей приятны были эти звонки. Ну почему не позволить себе маленькую роскошь – сознание того, что тобою интересуются? Только это одно, немножко тщеславное, немного горделивое сознание! Но это «одно» повлекло за собой другое, третье, и вот между ними установилось уже то невидимое «что-то», от чего невозможно отделаться. Вот уже скучно, если долго нет звонка, и даже обидно, если он не может прийти, как условились…
Иногда появлялось сознание греховности того, что совершается, но оно меркло перед сладостью переживаний, перед радостью встречи, перед вниманием, которым окружил ее Яков Борисович. Он был совсем другим, чем те многие, которые попадались на жизненном пути Нины Павловны после крушения ее первого брака. Сначала слишком сильна была боль от этого крушения, и хотя ее очень утешала мама, утешала соседка Бронислава Станиславовна («Что вы, милая! У вас еще морщин нет, вы еще такого мужчину себе найдете!»), но боль не прекращалась и порождала возмущение, апатию, гордость, презрение – презрение ко всем мужчинам вообще и к тем, кто обращал на нее внимание, в частности.