Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Дёблин "Берлин-Александерплац"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 388916" data-attributes="member: 1"><p>— Так как же, приятель? Споешь нам что-нибудь? Ни дать ни взять хоровая капелла — только что за вход платить не надо. Ну да ладно, коли поют, курить не будут. Надо мной, положим, не каплет. Но дал слово — держись, петь так петь!</p><p></p><p>И вот Франц, утирая нос (течет, подлый, когда сидишь в тепле), думает, куда это Лина запропастилась и не заказать ли еще парочку сосисок. Хотя нет, не стоит, и так толстею. Что бы им такое спеть; тоже народ — что они понимают о жизни, ну да ладно, раз уж обещал, так спою. И вдруг в его голове мелькает фраза, строфа, э, стой! Эти стишки он в тюрьме выучил, их там часто повторяли. В каждой камере знали наизусть. И Франц замер на минуту, опустил на грудь отяжелевшую голову, раскраснелся, задумался. И потом сказал, не выпуская из рук кружку:</p><p></p><p>— Знаю я стишки, в тюрьме выучил, их один арестант сочинил, постойте, как же его звали? Ах да: Доме. Точно, Доме. Теперь уж он отсидел небось. Ну, да все равно, стишки хорошие.</p><p></p><p>И вот он один за столиком, Геншке возится за стойкой, а те, напротив, слушают. Больше в пивной никого нет, потрескивает уголь в железной печке. Франц, подперев рукою голову, читает стишки Домса, и перед ним встает камера, двор для прогулок, но сердце теперь уж не сжимается от тоски. Интересно, кто там сейчас? Вот он и сам выходит на прогулку. Попробуйте-ка вот так все это себе представить, посмотрим, что у вас получится. Нет у них у всех о жизни понятия. И он начал:</p><p></p><p>— «Коль хочешь, человече новый, субъектом пола стать мужского, обдумай зрело это дело, доколе повитуха смело не извлекла тебя на свет; сей мир — юдоль великих бед! Поверь же автору сих строк, который уж немалый срок свой хлеб жует на белом свете. Недаром сказано у Гете: „Нет счастья в жизни быстротечной — лишь эмбрион живет беспечно!“ Власть предержащая тебя с рожденья пестует, любя: куда ни сунься — ходу нет, на все — закон, на все — запрет, за всё деньжонки подавай, а пасть поменьше разевай! И так живешь ты в отупенье, в каком-то вечном обалденье. А если хочешь, в злой тоске, оставить горе в кабаке, то после бурного веселья наутро ждет тебя похмелье… Вот так проходит год за годом, ты оплешивел, стал уродом, трещат назойливо стропила, пропала мужеская сила, прокисла кашица мозгов, еще маленько — и готов. Уж дело к осени смекаешь, — роняешь ложку, умираешь. Теперь вопрос такой предложим: с чем нашу жизнь сравнить мы можем? Сказал великий Шиллер так: „Она — не высшее из благ“. А я уразумел давно: жизнь — это хлев, где всё —…»</p><p></p><p>Его слушают не прерывая. После небольшой паузы Франц говорит:</p><p></p><p>— Да, это он сам сочинил, из Ганновера он, ну, а я выучил наизусть. Хорошо, а? Правильно про жизнь сказано, хоть и горько.</p><p></p><p>А из-за стола напротив в ответ:</p><p></p><p>— Вот ты и примечай про власть предержащую, что пестует тебя любя и водит на помочах. Да только стишками, приятель, делу не поможешь!</p><p></p><p>Франц все еще сидит, подперев голову, все думает о стихах.</p><p></p><p>Что ж, устриц и икры нет у нашего брата, и у вас, и у меня. Нелегко нам хлеб достается — все мы голь перекатная. Ноги и руки есть, в тюрьму не сажают — и то слава богу.</p><p></p><p>А те, за столом, долбят свое — надо же открыть глаза парню.</p><p></p><p>— Кусок хлеба по-всякому можно зарабатывать. Вот, к примеру, в прежнее время были в России шпики, так они деньги лопатой загребали.</p><p></p><p>А другой, новенький, гудит, что твоя труба:</p><p></p><p>— У нас и похлеще есть, сидят у кормушки. Продали своих товарищей-рабочих капиталистам, за это им и денежки платят.</p><p></p><p>— Не лучше потаскух.</p><p></p><p>— Хуже гораздо!</p><p></p><p>Франц все думает о стишках и о том, что поделывают сейчас ребята в Тегеле, должно быть много там новых прибыло, ведь каждый же день пригоняют, партию за партией. А эти все свое:</p><p></p><p>— Ну, чего же ты? Как же насчет песни? Так и просидим без музыки? Эх ты, наобещал, а потом на попятный.</p><p></p><p>Петь так петь! Раз обещал — спою! Но сперва надо горло промочить.</p><p></p><p>И Франц подвигает к себе вторую кружку и отпивает изрядный глоток… Что бы такое спеть? И в это мгновенье вдруг вспомнилось — как он стоял во дворе, лицом к стене, и голосил какую-то песню. Бог знает что это ему сегодня в голову лезет. Что ж такое он тогда пел? И плавно начинает, песня так и льется:</p><p></p><p>— «Был у меня товарищ, я лучше не найду. Труба звала нас к бою, он в ногу шел со мною, со мной в одном ряду!». Пауза. Затем он поет вторую строфу: «Летит шальная пуля, чья-то с.мерть летит; товарищ зашатался, упал и не поднялся, у ног моих лежит». И наконец громко — последнюю:. «Хотел пожать мне руку, ружье я заряжал. Не мог пожать я ру-у-ку, на вечную разлу-уку, но друга дорогого с тех пор не забывал!»</p><p></p><p>Под конец он пел, откинувшись на спинку стула, протяжно, мужественно, в полный голос. Те, там за столом, сначала глаза вытаращили, но под конец сами стали подпевать — хлопают по столу, визжат и паясничают. И тут-то Франц вспомнил, что он собирался им спеть. Во дворе он тогда стоял и пел эту песню. Наконец-то вспомнил. От радости Франц даже позабыл, где он и с кем — наплевать! Петь так петь — пусть слушают! А перед глазами оба еврея — опять небось ссорятся. Как бишь его звали, того поляка, и старика того важного? Нежность, чувство благодарности наполнили сердце, и Франц заревел на всю пивную, так, что задрожала посуда: «Несется клич, как грома гул, как звон мечей и волн прибой: на Рейн, на Рейн, на Рейн родной! Мы встанем крепкою стеной, отчизна, сохрани покой, отчизна, сохрани покой, мы стережем наш Рейн родной, мы стережем наш Рейн родной».</p><p></p><p>Все это, слава богу, миновало — и не вернется. Это уж точно. Сидишь себе в пивной, и все так славно кругом и жизнь хороша!</p><p></p><p>Компания за столом напротив притихла. Один из новеньких как будто уговаривает других — все вроде обойдется тихо и мирно; Дреске сидит сгорбившись, почесывает затылок; хозяин вышел из-за стойки, пошмыгал носом и подсел к Францу за столик. Спел Франц — словно всему белому свету поклонился. Хороша жизнь! Он поднял свою кружку: «Будем здоровы!» — хлопнул рукой по столу, просиял весь, все хорошо, все на лад идет, попил, поел — чего еще нужно! И куда это Лина запропастилась; толстое лицо пышет здоровьем, мужчина он крепкий, в теле, полноват немного.</p><p></p><p>Никто ему не отвечал. В пивной — молчание. Но вот один из компании встал, отодвинул ногой стул, застегнул куртку на все пуговицы, затянул пояс потуже, это один из новых, долговязый парень, прямой, словно аршин проглотил, и церемониальным маршем прямо к Францу. Вот оно — начинается! Ну да ничего — получишь по шее, только сунься! Долговязый смаху уселся верхом на столик Франца. Франц глядит, ждет, что будет дальше.</p><p></p><p>— Послушай, как тебя? Тебе что, стульев не хватает? — Но тот сверху ткнул пальцем на тарелку Франца.</p><p></p><p>— Ты что ел? — спрашивает.</p><p></p><p>— Я говорю, в пивной стульев хватает — возьми глаза в руки. Тебя что — мать в детстве кипятком ошпарила?</p><p></p><p>— Не об этом речь! Что ты тут ел, я спрашиваю?</p><p></p><p>— Бутерброды с сыром, скотина. Видишь — корки тут остались на твою долю! А ну-ка слезай со стола, невежа ты этакий.</p><p></p><p>— Что это были бутерброды с сыром, я по запаху чую. Да только на какие деньги ты их купил?</p><p></p><p>У Франца даже уши запылали. Он вскочил на ноги; компания за соседним столом — тоже: Франц ухватился за край столика и опрокинул его. Долговязый, вместе с тарелкой, пивной кружкой и горчичницей, грохнулся на пол. Тарелка — вдребезги. Геншке только того и ждал — забегал, затопал по осколкам.</p><p></p><p>— Стой, — кричит, — так не пойдет! Не драться здесь! У меня в заведении драться не полагается. А то живо выставлю вон!</p><p></p><p>Долговязый успел подняться, он оттолкнул хозяина.</p><p></p><p>— Отойдите-ка, Геншке. Драки не будет. И не бойтесь, за все заплатим. Кто что побьет — тот и заплатит.</p><p></p><p>Франц стоит у окна, прижавшись к ставне, думает: «Уступлю, не тронут — уйду. Я никому зла не хочу, но если уж кто по дурости полезет — тогда держись!»</p><p></p><p>Долговязый тем временем подтянул штаны — так, готовится значит! Сейчас начнется свалка! А Дреске-то хорош! Стоит глазеет, будто он тут ни при чем.</p><p></p><p>— Орге, что ты за дешевку сюда привел? Откуда ты сопляка этого выкопал?</p><p></p><p>Штаны у него спадают, что ли, у долговязого, пришил бы новые пуговицы! Возится со штанами и переругивается с хозяином.</p><p></p><p>— Им, значит, все можно. Раз фашист — пусть говорит, так? Для них — свобода слова, да?</p><p></p><p>А Дреске стоит позади, рукой размахивает.</p><p></p><p>— Нет уж, Франц, я в это дело вмешиваться не стану. Сам заварил кашу — сам и расхлебывай. Думать надо было, что делаешь и что поешь. Вмешиваться я не стану, этого еще не хватало.</p><p></p><p>«Несется клич, как грома гул…» Эту песню он тогда во дворе пел… Вот поди же, не понравилась она им, из-за нее они и шум подняли.</p><p></p><p>— Фашист, кровопийца! — рычит долговязый, наступая на Франца. — Давай сюда повязку! Ну, живо!</p><p></p><p>Вот оно, начинается, четверо на одного! Что же, давай! Спиной к окну, стул в руки! Ну?</p><p></p><p>— Давай повязку, тебе говорят! Не то я сам вытащу ее у тебя из кармана. Пусть выдаст повязку, подлец!</p><p></p><p>Другие за ним стеной. Франц поднял стул.</p><p></p><p>— Придержите вон того, большого! Понятно? Придержите — тогда я сам уйду.</p><p></p><p>Хозяин обхватил долговязого сзади и умоляет:</p><p></p><p>— Да уходите вы, Биберкопф! Уходите поскорей! За лавочку свою боится — ясное дело. Стекла, видать, не застрахованы; ну, да мне плевать!</p><p></p><p>— Ладно, ладно, Геншке, пивных в Берлине хватит, я ведь только Лину здесь ожидал. А почему вы их сторону держите? Почему они выживают человека, который к вам каждый вечер ходит? А те двое в первый раз здесь!</p><p></p><p>Геншке оттеснил долговязого к стойке. Другой из новых кричит, брызжет слюной:</p><p></p><p>— А потому, что ты фашист! У тебя и повязка в кармане. Свастику нацепил, гад!</p><p></p><p>— Ну и что? Фашист и есть! Я все Дреске объяснил, что к чему! Вам этого не понять, вот и орете.</p><p></p><p>— Это кто же орет? Мы, что ли, здесь «Стражу на Рейне» горланили?</p><p></p><p>— Если вы будете скандалить, как сейчас, да еще на столики в пивных садиться, на свете никому жизни не будет. Это уж точно! А все спокойно жить хотят, рабочие и торговцы, все одним словом. Порядок должен быть! Без порядка — не жизнь! Чем вы-то сами жить думаете? Горло только дерете! Сами себя слушаете и упиваетесь! Скандалите, цепляетесь к людям! Дождетесь, пока они из себя выйдут и намнут вам шею. Какой дурак позволит себе на мозоль наступать?</p><p></p><p>Тут он и сам распалился; кричит, себя не помнит, словно прорвало его, а перед глазами плывет кровавый туман.</p><p></p><p>— Шпана несчастная! Сами не знаете, что делаете! Эту дурь надо бы у вас из головы повыбить, не то вы весь мир погубите; но смотрите, как бы вам самим не пришлось плохо, живодеры, мерзавцы!</p><p></p><p>В нем все так и кипит. Что они понимают? Он вот в Тегеле сидел, жизнь — страшная штука, собачья жизнь! Правильно в стишках сказано, так и со мной было… Ида, Ида… вспомнить страшно.</p><p></p><p>И он рычит в ужасе, пятится назад, словно его в пропасть тянут, ревет, отбивается руками, ногами. Перекричать! Заглушить! Чтобы ничего не слышать. В пивной стены дрожат, Геншке стоит у соседнего столика и не рискует подойти к Францу ближе, а Франц знай орет во все горло, не поймешь что, захлебывается, на губах пена.</p><p></p><p>— Какое вам дело до меня! Права не имеете мне указывать! Нет такого права! За что мы кровь проливали, в окопах гнили? За что? Чтобы вы людям жить не давали? Сволочи, смутьяны! Оставьте людей в покое! И зарубите себе на носу — не мутите народ! (Вот-вот где собака зарыта! В этом-то все и дело, это точно, как в аптеке!) А тех, кто теперь революцию устраивает и людям покою не дает, — тех надо перевешать на столбах, столбов на улицах хватит (черные столбы, телеграфные, длинный ряд вдоль Тегелершоссе, я-то уж помню), тогда поймете, когда болтаться на столбах будете, тогда небось поймете! Так и запомните это раз и навсегда, шпана проклятая. (Только так и надо с ними, чтобы угомонились. Только так! Посмотрим еще. Поживем — увидим!)</p><p></p><p>Франц как в припадке! Кричит — себя не помнит, голос сорвался, брызжет слюною, глаза остекленели, лицо посинело, вспухло, руки горят, не в себе человек. Судорожно вцепился в спинку стула — держится, чтобы не упасть. А что, как поднимет стул и пойдет крушить?</p><p></p><p>Внимание! Берегись! Дорогу! Р-р-разойдись!</p><p></p><p>Заряжай! Огонь! Огонь!.. Огонь!..</p><p></p><p>Стоит Франц, кричит что есть силы — и в то же время сам себя видит со стороны, наблюдает словно издалека. Дома, дома того и гляди обрушатся, а крыши нависли прямо над головой, вот-вот соскользнут.</p><p></p><p>Нет, не бывать этому! Со мной у вас это не выйдет, бандиты, сволочи! Я жить спокойно хочу! А в голове стучит неотвязная мысль: что-то случится сейчас, вот-вот начнется, не обойдется ведь так — схвачу кого-нибудь за глотку, нет, верно, сам я свалюсь, грохнусь на пол сейчас, вот оно. А я-то думал, в мире все на лад пошло, и порядок кругом. В помутившемся сознании нарастает ужас. В какой-то миг будущее словно раскрывается перед ним: нет, нет, видно что-то не так в этом мире, они стоят против него грозной стеной.</p><p></p><p>И жили некогда в раю два человека: Адам и Ева. А раем был чудный сад Эдем. И резвились в нем звери и птицы.</p><p></p><p>Ну, не сумасшедший ли? Нападающие останавливаются в нерешительности, и даже долговязый только усиленно сопит носом и подмигивает Дреске: сядем-ка лучше за стол да потолкуем о чем-нибудь другом!</p><p></p><p>Дреске, заикаясь, говорит в наступившей тишине: — Так, значит, Франц, т-т-теперь ты, может быть, п-п-пойдешь своей дорогой? Оп-п-пусти стул. П-п-огово-рили, и б-б-б-удет.</p><p></p><p>Франца словно судорога отпустила, гроза пронеслась мимо. Пронеслась. Слава богу! Лицо его побледнело, обмякло.</p><p></p><p>А те стоят у своего столика, долговязый уже уселся и пиво пьет. Заговорили. В деревообделочной промышленности предприниматели настаивают на своих требованиях. У Круппа пенсионеры с голоду помирают, в Германии полтора миллиона безработных, только за последние две недели зарегистрировано 226000 новых.</p><p></p><p>Стул выпал у Франца из рук, руки бессильно опустились, он стоит все еще опустив голову, но говорит спокойно, обычным голосом — те, там, его больше не волнуют.</p><p></p><p>— Ладно, ухожу. С нашим удовольствием. А до того, чем у вас башка забита, мне дела нет.</p><p></p><p>Те не удостаивают его ответом. Пусть презренные ренегаты под аплодисменты буржуазии и социал-шовинистов обливают грязью советскую систему. Это только ускорит и углубит разрыв революционных рабочих Европы с шейдемановцами и т. д. Угнетенные массы за нас!</p><p></p><p>Франц берется за шапку.</p><p></p><p>— Жаль, Орге, что разошлись наши дорожки. И из-за чего, спрашивается?</p><p></p><p>Он протягивает Дреске руку, но тот не берет ее и молча садится на свое место.</p><p></p><p>Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода.</p><p></p><p>— Ладно, тогда я пойду. Сколько с меня, Геншке?</p><p></p><p>И за кружку и тарелку тоже.</p><p></p><p>Вот какие у них порядки! На четырнадцать детей дают пособие — тарелки не купишь. Циркуляр министра Хиртзифера (партия центра) по вопросу о помощи многодетным семьям: «Только для служебного пользования. Опубликованию не подлежит. Ввиду недостаточности имеющихся в моем распоряжении средств предлагаю принимать во внимание лишь те случаи, когда не только количество детей особенно велико, например не менее 12, но и когда воспитание детей, ввиду малообеспечение семьи, требует совершенно особых жертв и все же проводится образцово».</p><p></p><p>Кто-то горланит Францу вслед: «Рюмка водки, хвост селедки, лук-порей и сельдерей — вот победный наш трофей». «Долговязый небось, — думает Франц, — пусть лучше горчицу с зада вытрет. Жаль — не накостылял я ему. Ну да ладно». Франц надел шапку. Ему приходит на память Гакеский рынок, гомосексуалисты, седой газетчик с его журнальчиками и как у него, Франца, душа к ним не лежала. Потоптавшись еще с минуту, он уходит.</p><p></p><p>Вот он на улице, на морозе. У самой пивной — Лина, только что подошла. Они идут медленно. Охотнее всего он вернулся бы назад и объяснил бы им все, дуракам этим. Совсем рехнулись ребята, забили им башку черт знает чем, а так они ничего, даже долговязый, нахал этот, который шлепнулся на пол, — и тот не так уж плох. Просто с жиру бесятся, кровь у них играет, а доведись им побывать там, в Тегеле, или еще где жизни понюхать, небось бы поостыли. Там бы им мозги прочистили, да еще как.</p><p></p><p>Он ведет Лину под руку, озирается. Темень какая на улице, фонарей им жалко, что ли. И что это все к нему цепляются, то педерасты, провались они пропадом, то — красные. Какое ему, Францу, до всего этого дело? Никакого покоя от них нет, пива и то выпить не дадут. Эх, пойти бы теперь назад и разнести этому Геншке всю его лавочку. И снова загораются и наливаются кровью глаза у Франца, снова вздуваются жилы на лбу и багровеет нос. Но, слава богу, опять отпустило. Франц вцепился в Лину, оцарапал ей руку. Та улыбается.</p><p></p><p>— Валяй, — говорит, — не смущайся, Францекен. Пусть будет памятка от тебя.</p><p></p><p>— Давай кутнем, Лина, завернем куда-нибудь! Только не в пивнухи эти. Хватит с меня. Вот и у Геншке — накурено там, хоть топор вешай, а в клетке этакий маленький щегленок, того и гляди задохнется, бедняжка, а им плевать.</p><p></p><p>Франц долго объясняет ей, почему он прав, а те — нет. Лина со всем соглашается. Потом сели они в трамвай и поехали к Янновицкому мосту, в дансинг Вальтерхена. Поехали в чем были, Франц и Лине не дал переодеться: дескать, и так хороша. Уже в трамвае толстушка вытащила из кармана листок, совсем измятый. Для Франца специально принесла. «Вестник мира», воскресный выпуск. Франц в восторг пришел, сжал Линину руку. Такими газетами он еще не торговал. Название-то какое! А шапка на первой странице: «Через страдания — к счастью!» Красота!</p><p></p><p>Ручками хлоп-хлоп-хлоп, ножками топ-топ-топ, рыбы, птицы резвятся день-деньской, одним словом рай!</p><p></p><p>В тряском вагоне трамвая Франц и Лина, склонившись над листком, читают при тусклом свете плафонов стихотворение на первой странице; Лина отчеркнула его карандашом: Е. Фишер. «Всегда вдвоем». «Не лучше ли вдвоем идти по жизни тяжкому пути, всегда вдвоем! Ведь оступиться так легко и до беды недалеко, покуда ты один идешь, покуда друга не найдешь. Коли душа твоя чиста, зови в попутчики Христа. С тобой повсюду и везде, поможет он в любой беде. Всегда вдвоем с тобой!» Читает Франц, а сам думает: выпить еще не мешало бы, двух кружек маловато, от разговоров в горле пересохло. Но тут вспомнилось ему, как он пел. Хорошо стало на душе, легко. Он стиснул Лине локоть.</p><p></p><p>Та чует утреннее благорастворение воздухов. По пути на Гольцмарктштрассе она мягко прижимается к нему: не объявить ли им в скором времени о помолвке?</p><p></p><p>ВОТ ОН КАКОЙ, НАШ ФРАНЦ БИБЕРКОПФ! ПОД СТАТЬ АНТИЧНЫМ ГЕРОЯМ!</p><p>Франц Биберкопф, бывший цементщик, перевозчик мебели и так далее, а ныне — продавец газет, весит без малого центнер. Он силен, как удав, — недавно снова вступил в спортивный клуб. Он носит защитные обмотки, башмаки, подбитые гвоздями, и непромокаемую куртку. Денег у него не густо, зарабатывает понемногу, но на хлеб хватает. И на ногу он не даст себе наступить. Будьте уверены!</p><p></p><p>Быть может, после того что было (Ида и прочее), его мучают угрызения совести, кошмары, тревожные сны, Эриннии времен наших прабабушек? Ничуть не бывало! Не забывайте, обстановка изменилась. В былые времена преступника предавали анафеме (откуда ты это знаешь, дитя мое?). Взять хотя бы Ореста, который Клитемнестру убил перед алтарем, и имя-то такое, что не выговоришь. Ведь как-никак она мать родная ему была. Позвольте, какой там алтарь? Найдите-ка у нас церковь, которая по ночам открыта. То-то, я и говорю, времена не те. Хой-хо, ату его! И гнались за ним страшные чудища, косматые ведьмы со змеями в волосах, псы без намордников, и кто там еще, в общем целый зверинец — глядеть тошно. Но он прижался к алтарю, и все эти твари — особенно псы — беснуются, прыгают, зубами щелкают, а добраться до него не могут. Как это там поется про Эринний? «Не под сладкую музыку арф кружатся в пляске они…» Потом обовьются вокруг своей жертвы — и готово дело: умопомешательство, помрачение; словом, одна дорога — в желтый дом.</p><p></p><p>Нет, Франца Биберкопфа Эриннии не терзают. Скажем прямо — аппетит у него хороший. Сидит ли он у Геншке или еще где — повязку свою в карман спрятал, глушит одну кружку пива за другой, а то и рюмку горькой пропустит, хорошо ему на свете! Вот вам и разница между бывшим грузчиком, а ныне, в конце 1927 года, продавцом газет, Францем Биберкопфом из Берлина и древним героем Орестом. Ну, в чьей шкуре быть лучше?</p><p></p><p>Франц убил свою невесту Иду (фамилия ее тут, извините, ни при чем), цветущую молодую женщину. Все началось с крупного разговора между Францем и Идой в квартире ее сестры; сперва молодой женщине были нанесены следующие телесные повреждения: содрана кожа на носу, точнее на кончике носа и на переносице, и повреждены кость и хрящ носа. Впрочем, это было установлено позже в больнице и сыграло затем не последнюю роль на суде. Были обнаружены впоследствии и легкие ссадины и кровоподтеки на плечах.</p><p></p><p>Но затем объяснение молодых людей приняло весьма оживленный характер. Выражения: «кот», «сутенер» и «кобель поганый» привели крайне щепетильного в вопросах чести, хотя несколько и опустившегося, Франца Биберкопфа в сильное воз.буждение. Вдобавок в тот день он был расстроен и по другим причинам. Мускулы его напряглись. Но в руках у него была лишь небольшая мутовка для сбивания сливок, — он, видите ли, уже и тогда тренировался и растянул себе сухожилие на руке. И вот эту самую мутовку с проволочной спиралью он мощным двукратным размахом привел в соприкосновение с грудной клеткой Иды, своей собеседницы в вышеупомянутом разговоре. Грудная клетка Иды была до того дня совершенно целой, без малейшего изъяна, чего, однако, нельзя было сказать о характере этой маленькой, крайне привлекательной девушки.</p><p></p><p>Кстати: живший на ее счет мужчина подозревал, не без оснований, что она собирается дать ему отставку и подарить сердце некоему бреславльцу, внезапно появившемуся на ее горизонте. Как бы то ни было грудная клетка миловидной девицы оказалась неприспособленной к столь стремительному соприкосновению с мутовками. Уже после первого удара Ида ойкнула и крикнула Францу на сей раз не «сутенер поганый», а «опомнись! Что ты делаешь?» При втором соприкосновении с мутовкой Ида сделала пол-оборота вправо: Франц находился в том же положении. В результате этого соприкосновения Ида вообще больше ничего не сказала, а только как-то странно, рыльцем, раскрыла рот и взмахнула руками.</p><p></p><p>То, что произошло за секунду до этого с грудной клеткой молодой женщины, тесно связано с понятиями хрупкости и упругости и с законами действия и противодействия. Без знания последних все это вообще не поддается объяснению. Тут придется припомнить следующие формулы.</p><p></p><p>Первый закон Ньютона гласит: «Каждое тело пребывает в состоянии покоя до тех пор, пока действие какой-либо силы не заставит его изменить свое состояние» (это относится к ребрам Иды). Второй закон Ньютона о движении гласит: «Изменение движения пропорционально действующей силе и имеет одинаковое с ней направление» (действующая сила — Франц, точнее его кулак с мутовкой). Величина силы выражается следу щей формулой:</p><p></p><p><em>f= с lim v/t = cw</em></p><p></p><p>Ускорение, вызванное данной силой, величина в званного ею нарушения покоя, выражается формулой:</p><p></p><p><em>v= I/c ft</em></p><p></p><p>Согласно этому следует предположить (да оно так и было в действительности), что спираль мутовки сжалась, и удар был нанесен непосредственно деревянной рукояткой. Результат силы противодействия, так называемой «инертной» стороны: перелом седьмого и восьмого ребер по задней левой подмышечной линии.</p><p></p><p>При таком соответствующем духу времени рассмотрении всех этих обстоятельств можно прекрасно обойтись без Эринний. Можно шаг за шагом проследить все, что сделал Франц и что претерпела Ида. Это уравнение без неизвестного. Остается только перечислить стадии начавшегося таким образом процесса. Итак, потеря со стороны Иды вертикального положения и переход ее в горизонтальное, как следствие сильного толчка, и наступившее одновременно затруднение дыхания, сильная боль, испуг и физиологическое нарушение равновесия. И тем не менее Франц, как разъяренный лев, растерзал бы потерпевшую — эту столь близко знакомую ему особу, если бы из соседней комнаты не выскочила ее сестра. Визгливая брань этой бабы вынудила его ретироваться, и в тот же вечер полицейский патруль задержал его неподалеку от дома.</p><p></p><p>«Хой-хо-хо! — кричали древние Эриннии. — Ату его!» Ужасный вид — отвергнутый богами человек у алтаря, руки его обагрены кровью. Как эти чудовища хрипят: ты спишь? Прочь сон, прочь забытье! Вставай, вставай!.. Его отец, Агамемнон, много лет тому назад отправился в поход на Трою. Троя пала, и тотчас же запылали сигнальные огни — цепь смолистых факелов потянулась от Трои, через остров Афос до самого Киферского леса.</p><p></p><p>Сколь прекрасна, к слову сказать, эта огненная весть, летящая из Трои в Грецию! Великолепная эстафета пламени над гладью моря! Вспышка света, огненное биение сердца, ликующий вопль.</p><p></p><p>Вот вспыхивает багровое пламя, и зарево разливается над озером Горгопис; увидел его страж и закричал от радости. Вот она, жизнь! И зажег новый костер, — передал дальше радостную весть; повсюду — ликование. А пламя пронеслось над заливом, взметнулось на вершине Арахнейона, и в багровом зареве слилось все в неистовых кликах: «Агамемнон возвращается!» Да, с такой постановкой дела мы тягаться не в силах. Куда уж нам!</p><p></p><p>Мы пользуемся для передачи различных сообщений результатами опытов некоего Генриха Герца, который жил в Карлсруэ, рано умер и, если судить по фотографии в Мюнхенском музее, носил окладистую бороду. Мы пользуемся радио. Наши мощные передатчики посылают в эфир переменные токи высокой частоты. При помощи колебательного контура мы вызываем электрические волны. Колебания распространяются сферически. А в приемнике есть катодная лампа и мембрана, которая колеблется то чаще, то реже, и таким образом получается звук точь-в-точь такой, какой поступил перед тем в передатчик. Удивительно! Надо же додуматься до такой чертовщины. Впрочем, восхищаться тут нечем: эта штука действует — и слава богу.</p><p></p><p>То ли дело смоляные факелы, возвещающие прибытие Агамемнона!</p><p></p><p>Они пылают, пламя их рвется ввысь, как живое, возвещая всем и вся: «Агамемнон возвращается!» — и все вокруг ликует.</p><p></p><p>И повсюду тысячи сердец вспыхивают огнем: «Агамемнон возвращается!» И вот уже десятки, сотни тысяч людей ликуют на берегах залива: «Агамемнон возвращается!»</p><p></p><p>Однако вернемся к сути дела. Агамемнон у себя дома. И картина меняется. Это, так сказать, оборотная сторона медали. Не успел он войти в дом, Клитемнестра предложила ему выкупаться. Тут-то и обнаружилось, какая она стерва. Набросила на него в воде рыбачью сеть, так что он и шевельнуться не мог, и топор прихватила будто бы для того, чтоб наколоть дров. Муж хрипит: «Горе мне, я погиб!» Люди спрашивают: «Кто это по себе голосит?» А он: «Горе мне, горе мне!» Словом, прикончила его, бестия эта античная, и глазом не моргнула, а потом вышла и похваляется: «Покончила я с ним. Рыбачьей сетью опутала его я и дважды нанесла удар. Когда ж, вздохнув два раза, вытянулся он, последним, третьим, я ударом отправила его в Гадес». Старейшины были огорчены, но все же нашли что сказать: «Поражены мы смелостью твоих речей…» Вот она какая была, эта бестия античная! В супружеских утехах с Агамемноном зачала она мальчика, нареченного при появлении на свет Орестом. Впоследствии плод утех укокошил свою мамашу. За это на него и напустили Эринний.</p><p></p><p>Совершенно иначе обстоит дело с Францем Биберкопфом. Не прошло и пяти недель, как его Ида скончалась в Фридрихсхайнской больнице от множественного перелома ребер с повреждением плевры и легкого и последовавших затем эмпиемы плевры (гнойного плеврита) и воспаления легких. Боже мой, температура не понижается, Ида, на кого ты похожа, поглядись в зеркало, боже мой, конец ей, крышка. Ну, произвели вскрытие, а потом свезли на кладбище на Ландсбергераллее, вырыли могилу в три метра глубиной, опустили туда гроб и засыпали землей. Умерла она с ненавистью к Францу в душе, да и его черная злоба не унялась после ее смерти, потому что ее новый друг, бреславлец, навещал ее в больнице. Теперь она лежит под землею, вот уже пять лет, вытянувшись на спине; доски гроба давно прогнили, а сама она растекается жижею, та самая Ида, которая когда-то танцевала с Францем в саду «Парадиз», в Трептове, в белых парусиновых туфельках; Ида, которая так его любила и путалась со многими, теперь лежит не шелохнется; нет ее больше.</p><p></p><p>А Франц отсидел свои четыре года. Он убил ее, а сам теперь гуляет на свободе, живет в свое удовольствие, жрет, пьет, извергает свое семя, сеет там и сям новую жизнь. Сестра Иды — и та ему досталась. Конечно, когда-нибудь придет и его черед. Все умрем, все там будем. Но ему до этого еще далеко. Он это знает. И пока что каждый день завтракает в пивных и на свой манер воздает хвалу раскинувшемуся над Александерплац небу, идет напевает: «Старушка бабушка играет на тромбоне…» или «Мой попугай крутых яиц не любит…» Что ему теперь красная стена тегельской тюрьмы! А ведь когда-то такой страх нагоняла! Как вышел из тюрьмы, прислонился к стене — и словно прилип, никак оторваться не мог, дежурный надзиратель и сейчас стоит у черных железных ворот, вызывавших когда-то у Франца такое отвращение, ворота все еще висят на своих петлях, никто на них и не смотрит, по вечерам их запирают, как и положено в порядочных домах. На то и ворота! А сейчас утро, надзиратель стоит у ворот, покуривая трубку. Светит солнце, все то же самое солнце, всегда можно в точности предсказать, когда оно будет находиться в той или иной точке небосвода. Покажется ли оно вообще — зависит от облачности. Из трамвая № 41 как раз вышли несколько человек с цветами и с пакетами в руках, верно в больницу идут. Здесь недалеко — прямо и налево по шоссе; замерзли небось, холодно! Деревья стоят черной шеренгой. А в тюрьме, как и раньше, арестанты сидят в камерах, работают в мастерских, прогуливаются гуськом по двору. Строгое предписание: на прогулку выходить не иначе как в ботах, шапке и шейном платке. Начальник обходит камеры: «Вчерашним ужином довольны?» — «Не мешало бы получше кормить, да побольше». Делает вид, что не слышит. «Как часто меняют постельное белье?» — «Небось и сам знаешь, чего спрашиваешь?»</p><p></p><p>Кто-то из одиночников писал: «Впустите солнце! Во всем мире звучит сегодня этот призыв. И только здесь, в стенах темницы, не нашел он еще отклика. Неужели мы не имеем права на солнечный свет? Планировка тюремных зданий такова, что некоторые камеры, расположенные на северо-восточной стороне, круглый год лишены солнца. В эти камеры не попадает ни один солнечный луч, который передал бы их обитателям привет из внешнего мира. Из года в год эти люди работают и чахнут без живительного солнечного света». В тюрьме ждут какую-то комиссию. Надзиратели снуют из камеры в камеру.</p><p></p><p>Другой заключенный пишет: «В прокуратуру при окружном суде. Во время слушания моего дела в уголовной коллегии окружного суда господин председатель суда доктор X. сообщил мне, что после моего ареста какой-то неизвестный приходил ко мне на квартиру, по адресу Элизабетштрассе, 76, за моими вещами, и таковые унес с собою. Это обстоятельство занесено в протокол и нуждается в соответствующем доследовании по представлению полиции или прокуратуры. Мне ничего не сообщалось о похищении моих вещей после моего ареста, и я узнал об этом лишь в день слушания моего дела. Ввиду изложенного прошу, господин прокурор, уведомить меня о результатах расследования или же выдать мне на руки копию имеющегося в деле протокола на предмет последующего предъявления иска о возмещении убытков в том случае, если хищение произошло по недосмотру со стороны моей квартирной хозяйки».</p><p></p><p>А как же фрау Минна, сестра Иды? Благодарю вас, вы очень любезны! Ей живется неплохо. Сейчас двадцать минут двенадцатого, она как раз возвращается с рынка на Аккерштрассе. Рынок крытый, построен магистратом, большое желтое здание; там есть выход и на Инвалиденштрассе. Но Минна всегда выходит на Аккерштрассе — ближе к дому. Она купила свиную голову, цветную капусту и пучок сельдерея. А перед рынком она еще купила прямо с воза большую жирную камбалу да взяла пакетик ромашки. Ромашка всегда пригодится в хозяйстве.</p><p></p><p>Книга третья</p><p></p><p><em>Здесь Франц Биберкопф, этот «порядочный», благонамеренный человек, переживает первое потрясение.</em></p><p></p><p><em>Его обманули. Удар нанесен метко…</em></p><p></p><p><em>Биберкопф поклялся остаться порядочным человеком, и вы сами видели, — он целыми неделями держался стойко; но это была своего рода отсрочка. Вот жизнь и решила — хорошенького понемножку — и подставила Францу ножку. А Франц думает: это не дело! Жизнь эта подлая, собачья ему изрядно надоела.</em></p><p></p><p><em>Почему жизнь поступает с ним таким образом, он никак не может понять. Ему предстоит пройти еще долгий путь, пока он во всем этом разберется.</em></p><p></p><p>ВЧЕРА ЕЩЕ ГОРДО СИДЕЛ ТЫ В СЕДЛЕ</p><p>Скоро рождество. Надоело Францу стоять день-деньской с газетами, вот он и поменял амплуа: торгует теперь вразнос случайным товаром, а в последние дни переключился на шнурки. Торгует всего два-три часа в день — по утрам или после обеда. Сперва один промышлял, потом взял в компанию Отто Людерса. Людерс этот уже два года безработный, жена его по квартирам стирает: Познакомила Франца с ним Лина-толстуха, Людерс дядей ей приходится. Летом ему повезло: две недели ходил с рекламой «Рюдерсдорфских мятных лепешек» — сам в ливрее, на груди плакат, на голове шапка с султаном. Теперь они оба бегают по улицам, заходят в дома, звонят в квартиры, а под вечер встречаются где-нибудь.</p><p></p><p>Как-то раз зашел Франц в пивную. Толстуха уже тут как тут. Франц — в отличном настроении. В один присест умял толстухины бутерброды и, еще с набитым ртом, заказал три студня с горошком себе, Лине и Людерсу. Смеется, толстуху при всех тискает — та засмущалась даже, покраснела вся, доела студень и давай бог ноги.</p><p></p><p>— Слава богу, убралась толстуха.</p><p></p><p>— Что ж, ей есть куда. Сидела бы себе дома, а то ходит за тобой как привязанная.</p><p></p><p>Облокотился Франц на стол и глядит на Людерса как-то снизу вверх.</p><p></p><p>— Угадай-ка, Отто, что со мной сегодня было!</p><p></p><p>— Ну что?</p><p></p><p>— А ты угадай!</p><p></p><p>— Да ладно, говори уж!</p><p></p><p>— Две кружки, один лимон!</p><p></p><p>В пивную, отдуваясь, вваливается новый посетитель, вытирает тыльной стороной руки нос, кашляет.</p><p></p><p>— Чашку кофе.</p><p></p><p>— С сахаром? — спрашивает хозяйка, перемывая стаканы.</p><p></p><p>— Нет. Поживее только.</p><p></p><p>Между столиками пробирается какой-то молодой человек в коричневой кепке, ищет кого-то глазами, постоял, погрелся у печурки — опять пошел, посмотрел на Франца с Людерсом, а затем подошел к соседнему столику и спрашивает:</p><p></p><p>— Не видели ли вы тут человечка одного в черном пальто с коричневым меховым воротником?</p><p></p><p>— А что, он часто бывает здесь?</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>За столиком — двое. Тот, который постарше, оборачивается к своему бледному соседу.</p><p></p><p>— С меховым воротником?</p><p></p><p>— Много их тут ходит с такими воротниками, — ворчливо отзывается тот.</p><p></p><p>— А вы сами откуда взялись? Кто вас послал? — спрашивает седой молодого человека.</p><p></p><p>— Да не все ли вам равно? Не видели — и весь разговор.</p><p></p><p>— Всякие тут бывают — с воротниками и без. Надо же мне знать, с кем говорю.</p><p></p><p>— С какой стати я буду вам о своих делах рассказывать?</p><p></p><p>— Сами-то вы спрашиваете, — кипятится бледный, — про человека какого-то, так можно и вас спросить, что вы за птица.</p><p></p><p>Молодой человек стоит уже у другого столика.</p><p></p><p>— А хоть бы и спрашиваю, — говорит он, — что ему за дело, кто я такой.</p><p></p><p>— Позвольте, раз вы его спрашиваете, то и вас можно спросить. А не то вам нечего и спрашивать.</p><p></p><p>— Да чего ради я буду говорить с ним о своих делах?</p><p></p><p>— Коли так, и мы вам говорить не будем, кто здесь был, а кто не был.</p><p></p><p>Молодой человек пошел к двери. На ходу обернулся, бросил:</p><p></p><p>— Думаешь, больно хитрый? Смотри, сам себя не перехитри.</p><p></p><p>Рванул дверь, и был таков. Двое за столиком:</p><p></p><p>— Ты что, его знаешь? Я — никогда в глаза не видел.</p><p></p><p>— Он здесь в первый раз. Черт его знает, что ему нужно.</p><p></p><p>— По разговору вроде баварец.</p><p></p><p>— Он? Нет, он с Рейна. Сразу видно.</p><p></p><p>А Франц весело скалит зубы, улыбается иззябшему, жалкому Людерсу.</p><p></p><p>— Что, не дошло? Эх ты, голова два уха! Ты спроси, есть ли у меня деньги.</p><p></p><p>— А что, есть?</p><p></p><p>Сжатая в кулак рука Франца на столе. Он слегка разжал ее, гордо ухмыляется.</p><p></p><p>— Вот, любуйся. Считать умеешь?</p><p></p><p>Людерс заморгал, подался вперед, посасывает дуплистый зуб.</p><p></p><p>— Две десятки? Фу-ты ну-ты! Франц бросил бумажки на стол.</p><p></p><p>— Что, здорово? И в два счета! Минут за пятнадцать — двадцать! Не веришь?</p><p></p><p>— Вот черт!</p><p></p><p>— Да ты не бойся! Здесь дело чистое. Ничего такого не было, понял? Все честно-благородно. Так что ты, Отто, не сомневайся.</p><p></p><p>Перешли на шепот. Людерс придвинул стул к Францу. Оказывается, Франц зашел в один дом, позвонил — открыла какая-то дамочка. «Шнурки для ботинок не требуются? Первый сорт для вас, для супруга, для деток?» Она посмотрела на шнурки, потом на него, впустила его в коридор. Поговорили о том о сем. Она вдова, не старая еще. Он ее и спросил, не угостит ли она его кофейком — совсем, дескать, продрог, такая стужа на дворе. Ну, попили с ней кофе, а потом — еще кой-что было…</p><p></p><p>Франц подул себе в кулак, фыркнул, поскреб щеку и подтолкнул Отто коленом:</p><p></p><p>— Я у нее даже все барахло оставил. Ну, а она что-нибудь заметила?</p><p></p><p>— Кто?</p><p></p><p>— Толстуха, кто же еще? Ведь при мне никакого товара не было.</p><p></p><p>— А хоть бы и заметила, продал все, и дело с концом. А где ж это было?</p><p></p><p>Франц свистит.</p><p></p><p>— Туда, — говорит, — я еще наведаюсь, дай только срок. На Эльзассерштрассе она живет, вдовушка эта…</p><p></p><p>Двадцать марок, брат, на земле не валяются!</p><p></p><p>* * *</p><p>Они просидели в пивной до трех часов. Ели, пили. Отто получил пятерку, но не повеселел.</p><p></p><p>Кто это крадется на следующее утро вдоль стен по Розенталерштрассе, прижимая к груди сверток со шнурками? Отто Людерс! Остановился на углу у магазина Файбиша, подождал, пока Франц свернет на Брунненштрассе. Потом перебежал через дорогу и пустился что есть мочи вниз по Эльзассерштрассе. Ага! Вот он, тот самый дом. А может быть, Франц уже наверху, у нее? Народу-то сколько, идут не торопятся! Подожду лучше немного в подъезде. Если Франц появится, скажу ему… да, что ж бы такое сказать? Сердце-то как бьется. Изо дня в день одни неприятности, врач вот смотрел — ничего не нашел, а ведь что-то есть… Недолго ведь и насмерть простудиться, ходишь в отрепьях, в драной шинели, с войны еще осталась. Ну, пора и наверх.</p><p></p><p>Он позвонил. Дверь приоткрылась.</p><p></p><p>— Не нужно ли, мадам, шнурков для ботинок? Да нет, я хотел только спросить… Скажите… Да вы послушайте…</p><p></p><p>Женщина хотела закрыть дверь, не тут-то было, Людерс уже просунул ногу в щель. Дело в том, что я пришел по просьбе приятеля, вы его знаете, он был здесь вчера, оставил у вас свой товар.</p><p></p><p>— О боже!</p><p></p><p>Она открыла дверь. Людерс вошел и быстро повернул ключ.</p><p></p><p>— Что вам нужно? О господи!</p><p></p><p>— Ничего, ничего, мадам. Чего вы так дрожите? — Он и сам дрожит — не ожидал, что так легко получится, а теперь жми до конца, будь что будет; ничего, все образуется! Надо бы с ней поласковее, да нет голоса, горло словно судорогой перехватило, будто проволочная сетка протянута от скул ко лбу. Скулы немеют. Только, бы рот раскрыть, а то пропадешь.</p><p></p><p>— Он только просил товар забрать. Дамочка рванулась в комнату, за пакетом, Людерс за ней. Встал на пороге. Она смотрит на него, говорит запинаясь:</p><p></p><p>— Вот ваш пакет. Господи, господи…</p><p></p><p>— Благодарю вас, покорнейше благодарю. Но почему же вы так дрожите, мадам? Здесь так тепло. А может и меня кофейком напоите, а?</p><p></p><p>Только не теряться! Говорить без умолку и ни за что не уходить! Ни шагу назад!</p><p></p><p>Дамочка худенькая, субтильная, стоит перед ним, стиснув руки.</p><p></p><p>— Он вам еще что-нибудь говорил? Что он вам говорил?</p><p></p><p>— Кто? Мой приятель?</p><p></p><p>Говорить, говорить не переставая. Для храбрости! Вот и сетку проклятую словно снял кто со рта, щекочет теперь уж только самый кончик носа.</p><p></p><p>— Да больше он ничего не говорил. Чего ж ему еще говорить, про кофе, что ли? Товар я уже забрал. Чего же еще?</p><p></p><p>— Я пойду загляну на кухню.</p><p></p><p>Боится! На что он мне, ее кофе, я и сам себе кофе сварю, даже еще лучше, а в закусочной готовый подадут. Она просто улизнуть хочет. Погоди, так не отделаешься. Здорово получилось — сразу впустила! Все же Людерсу страшновато, он подходит к двери, прислушивается, не идет ли кто по лестнице, потом возвращается в комнату. Не выспался сегодня, ребенок всю ночь кашлял, что же, присяду, пожалуй. И он уселся на красный бархатный диван.</p><p></p><p>Стало быть, на этом диване Франц ее обработал. Так, так! А теперь она варит кофе мне; сниму-ка шляпу, пальцы-то совсем закоченели, как ледышки!</p><p></p><p>— Вот вам кофе. Пейте.</p><p></p><p>Ишь страх как ее разбирает. А дамочка ничего себе, хорошенькая, с такой бы неплохо! Что же, попробуем, глядишь, чего и получится.</p><p></p><p>— Что же вы сами не пьете? За компанию?</p><p></p><p>— Нет, нет, скоро жилец придет — он у меня эту комнату снимает.</p><p></p><p>Спровадить меня хочет. Шалишь! Был бы тут жилец — кровать бы стояла!</p><p></p><p>— Велика важность! Жилец раньше обеда не вернется, тоже ведь на работе. Да, больше мне мой приятель ничего не рассказывал, велел только забрать товар.</p><p></p><p>Сгорбившись, Людерс с наслаждением прихлебываете кофе.</p><p></p><p>— Хорошо — кофе горячий. А то на улице нынче холодище. Да, что ж ему было мне еще рассказывать? Это правда, что вы вдова?</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>— Умер муж ваш? На войне у.бит?</p><p></p><p>— Вы извините, мне некогда. Мне обед надо готовить.</p><p></p><p>— Налейте мне еще чашечку. Куда торопитесь? Mолодость не вернется! А что, детки у вас есть?</p><p></p><p>— Уходите, прошу вас. Вещи вы уже получили, а у меня нет времени.</p><p></p><p>— Ну, ну, не сердитесь, еще того гляди полицию вызовете, из-за меня не стоит беспокоиться, я и так уйду, вот только кофе допью. И что это у вас спешка вдруг такая? На днях у вас хватило времени, сами знаете на что… Впрочем, не хотите, не надо, счастливо оставаться.</p><p></p><p>Встал, нахлобучил шляпу, сунул сверток со шнурками под мышку, медленно подошел к двери, но на пороге вдруг быстро обернулся.</p><p></p><p>— А ну, гони-ка монету! — Вытянул левую руку, поманил ее пальцем. Дамочка прикрыла рукой рот, маленький Людерс подошел к ней вплотную.</p><p></p><p>— Цыть! Только крикни у меня… Видно, деньги даешь только тому, кто приглянулся? Все знаем! Между приятелями секретов не бывает.</p><p></p><p>Этакое свинство, **** проклятая, еще и траур носит, так бы вот в морду ей и залепил. Подумаешь — ничем не лучше моей старухи!</p><p></p><p>У дамочки лицо пылает, только на щеках белые пятна, в руках она держит портмоне, перебирает в нем пальцами, а сама широко раскрытыми глазами смотрит на щупленького Людерса. Правой рукой протягивает ему на ладони несколько монет. Выражение лица у нее неестественное. А Людерс все манит пальцем. Тогда она высыпает ему в ладонь все, что есть в портмоне. Он бежит в комнату, к столу, стаскивает с него красную вышитую скатерть и прячет за пазуху, дамочка стонет, не в силах выдавить ни слова. Стоит у двери, не шелохнется.</p><p></p><p>Людерс схватил еще две подушки с дивана. Теперь живо на кухню! Выдвинул ящик кухонного стола, роется в нем…. Эх, одна дрянь, серебром и не пахнет; ну, а теперь ходу, не то еще крик подымет. Ну вот, в обморок хлопнулась. Теперь ходу! Скорей!</p><p></p><p>Прошмыгнул по коридору, осторожно закрыл за собой входную дверь, кубарем скатился по лестнице и — в соседний дом!</p><p></p><p>А НЫНЧЕ СРАЖЕННЫЙ ЛЕЖИШЬ НА ЗЕМЛЕ</p><p>Чудесно было в раю. Воды кишели рыбою, деревья тянулись к солнцу, резвились звери, твари земные, морские и небесные.</p><p></p><p>Но вот что-то зашуршало в листве одного дерева. Змей! Змей! Змей высунул голову из листвы, змей жил в раю, и был он хитрее всех зверей полевых, и заговорил он, заговорил с Адамом и Евой.</p><p></p><p>Неделю спустя Франц с букетом, завернутым в хрустящую бумагу, неторопливо поднялся по знакомой лестнице. Подумал о своей толстухе — устыдился не всерьез, а так, немного. Остановился однако, задумался. Хорошая она у меня девушка, верная — чистое золото. Не стоило бы хвостом крутить, а впрочем, велика важность, это ж для дела — дело есть дело! Позвонил — стоит улыбается, чуть не облизнулся — кофе горячий и опять же хорошенькая куколка. За дверью — шаги, это она. Франц приосанился, взял букет наизготовку. Вот лязгнула цепочка, дверь приоткрылась. Сердце готово из груди выскочить. В последний раз поправил галстук, знакомый голос спросил;</p><p></p><p>— Кто там?</p><p></p><p>Франц с усмешечкой:</p><p></p><p>— Поч-таль-он.</p><p></p><p>Узкая черная щелка в дверях, блестят глаза — ее глаза. Просиял Франц, галантно изогнулся, помахивает букетом. Тр-рах. Дверь захлопнулась. Тр-р-р-р — громыхнул засов. Черт возьми! Дверь заперла! Вот стерва! Ну и ну! Что она, с ума спятила? А может быть, не узнала? Может, я ошибся дверью? Да нет. Все вроде в порядке: коричневая дверь, коричневая филенка, и сам я чин чинарем, вон даже галстук на месте! В чем же дело? Просто не верится. Надо еще раз позвонить. Или не стоит? Он смотрит на руки — а букет-то шутка разве, в шелковой бумаге, купил только что на углу, марку заплатил. Позвонил еще раз, два раза, долго не отпускал кнопку звонка. Верно, хозяйка не ушла еще — стоит у двери! Вот поди ж ты — заперлась и ни гугу! А я тут стою на площадке как дурак. Ведь у нее шнурки остались, весь товар — марки на три будет, что же, так его здесь бросить?</p><p></p><p>Вот опять шаги удаляются, затихли — это она на кухню ушла. Черт знает что такое!</p><p></p><p>Ничего не поделаешь… Спустился с лестницы. Но тут же снова поднялся. Надо еще раз позвонить, может быть не узнала, приняла меня за кого-нибудь другого, за нищего, много их шляется. Стоит перед дверью, а звонить — не звонит. Прошла охота. Постоял, подождал. Та-ак, значит, не открывает — и с чего бы это? Здесь, стало быть, торговать больше не будем. А букет? Как-никак целую марку отдал. Хоть выбрасывай! И вдруг позвонил еще раз, словно по команде; подождал немного, успокоился, так и есть, даже к двери не подходит, знает, что это он. Только и осталось, что записку передать через соседей, надо же товар обратно получить.</p><p></p><p>Франц позвонил в соседнюю квартиру — не открывают, видно дома никого нет. Ладно, и так напишем. Франц подошел к окну на лестничной клетке, оторвал чистый угол газеты, достал огрызок карандаша: «Не хотите открывать, так верните мой товар. Сдайте его Клауссену в пивной, что на углу Эльзассерштрассе».</p><p></p><p>Сволочь ты, сволочь, знала бы ты, что я за человек и как я разделался с одной такой вот вроде тебя, небось не ломалась бы. Ну, ладно, там видно будет. Взять бы топор да высадить дверь!</p><p></p><p>Записку он осторожно просунул под входную дверь.</p><p></p><p>Весь день Франц ходил туча тучей. На следующее утро пришел в пивную — там у него встреча с Людерсом была назначена. Хозяин протянул ему письмо. Это от нее.</p><p></p><p>— Больше ничего не было?</p><p></p><p>— Нет. А что? Пакета с товаром не приносили?</p><p></p><p>— Нет. Вот только письмо какой-то мальчонка принес вчера вечером.</p><p></p><p>— Вот как? Что ж, поглядим — может, самому еще сходить доведется!</p><p></p><p>Минуты две спустя Франц подошел к окну рядом со стойкой, тяжело опустился на табурет: левая рука с письмом повисла как плеть, губы плотно сжаты, взгляд бессмысленно устремлен куда-то вдаль, поверх столов. Людерс, заморыш, как раз в этот миг появился на пороге, увидел, как Франц сидит, смекнул, что это неспроста, и юркнул обратно за дверь.</p><p></p><p>Подошел к столу хозяин.</p><p></p><p>— Куда это Людерс убежал? И товар свой оставил…</p><p></p><p>А Франц сидит и сидит, словно к стулу прирос.</p><p></p><p>Что же это такое творится на свете? Ноги словно отнялись. Нет, быть этого не может. Не бывает такого! Что ты скажешь, не могу подняться, и все тут. А Людерс пусть себе бежит, есть у него ноги — он и бежит. Нет, каков мерзавец! Днем с огнем такого не сыщешь.</p><p></p><p>— Послушайте, Биберкопф, не хотите ли коньяку? Умер у вас кто-нибудь, что ли?</p><p></p><p>— Нет.</p><p></p><p>Что это он говорит? Ни слова не разберу. Словно ватой уши заложило. А хозяин не отстает.</p><p></p><p>— Чего это Людерс убежал сломя голову? Будто кто гонится за ним?</p><p></p><p>— Людерс? Верно, дела у него. Да, пожалуй, коньяку.</p><p></p><p>Франц залпом опрокинул рюмку. Мысли так и разбегаются. Что за чертовщина! Что же это она пишет такое!</p><p></p><p>— У вас конверт упал. Может, газету возьмете?</p><p></p><p>— Нет, спасибо.</p><p></p><p>А сам все ломает голову: в чем же тут дело, почему она пишет такие вещи? Ведь Людерс рассудительный человек, отец семейства. Франц старается понять, как все это произошло, и не может; голова у него тяжелеет и падает на грудь, как во сне. «Устал, верно», — думает хозяин. Но Францу чудится, что он летит вниз, в какую-то серую пропасть, — ноги подогнулись, он соскользнул по краю, успел только повернуться влево и камнем полетел на самое дно…</p><p></p><p>Навалился Франц грудью на стол, обхватил руками голову, смотрит из-под руки на стол, дышит на полированное дерево.</p><p></p><p>— А что, толстуха моя, Лина, уже здесь?</p><p></p><p>— Нет, она ведь к двенадцати приходит.</p><p></p><p>Верно, верно, сейчас еще только девять, я еще и не выходил отсюда, и Людерс сбежал.</p><p></p><p>Что ж теперь делать? И вдруг его осенило — он до боли закусил губу: вот оно — наказание! Лучше уж не выпускали бы из Тегеля; другие по-прежнему копают картошку на тюремном огороде рядом со свалкой, а я на трамваях разъезжаю. Будь оно все проклято! Ведь там было вовсе не плохо… Встал Франц; надо на воздух выйти. Надо стряхнуть с себя все это. Только бы не вернулся страх этот лютый, и все пройдет, Я твердо стою на ногах, голыми руками меня не возьмешь, врешь — не возьмешь!</p><p></p><p>— Когда придет моя толстуха, передайте ей, что у меня умер родственник, письмо получил — дескать, дядя или что-нибудь в таком роде. А в обед я сюда не приду, пусть не ждет. Сколько с меня?</p><p></p><p>— За одну кружку, как обычно.</p><p></p><p>— Так, так.</p><p></p><p>— А пакет вы здесь оставите?</p><p></p><p>— Какой пакет?</p><p></p><p>— Да что это с вами, Биберкопф! Нельзя так убиваться. Не вешайте нос. А пакет я сохраню в целости.</p><p></p><p>— Какой там еще пакет?</p><p></p><p>— Ну, бог с вами, ступайте… подышите свежим воздухом.</p><p></p><p>Франц вышел. Хозяин поглядел в окно ему вслед.</p><p></p><p>— Как бы его сейчас назад не внесли! Ну и дела! Подумать — такой ведь крепкий мужчина. То-то толстуха глаза вытаращит.</p><p></p><p>Перед домом стоит небольшого роста бледный человек, правая рука у него на перевязи, кисть — в черной кожаной перчатке. Он уже с час стоит тут, на самом солнцепеке, и не решается подняться к себе. Он только что из больницы. У него две дочери, уже большие, а мальчик был у него последыш, четырех лет, и вот умер вчера в больнице. Сперва говорили — простая ангина. Доктор обещал вскоре зайти еще, а сам пришел только под вечер и сразу заявил: подозрение на дифтерит, немедленно в больницу. Мальчик пролежал там месяц, уже совсем было поправился и вдруг заболел скарлатиной. А еще через два дня, вчера вот, умер: главный врач сказал — сердце не выдержало.</p><p></p><p>Человек стоит у ворот, не решаясь войти в дом: жена там наверху будет кричать и плакать, как вчера, всю ночь, и упрекать его, что он не взял мальчика из больницы три дня тому назад, когда тот был уже совсем здоров. Но ведь больничная сестра говорила, что у него еще есть в горле бациллы и что нельзя его брать домой, раз в квартире есть другие дети. Жена, правда, тогда еще сказала, что чепуха это все. Но как знать — может быть, кто из соседских детей и заразился бы. Он все еще стоит в воротах. У соседнего дома столпился народ — крик, шум. Тут вдруг ему вспомнилось, что в больнице, когда он привез мальчика, спросили, был ли врач и впрыснул ли он ребенку противодифтеритную сыворотку. Нет, — ответил он, не впрыснул. Ждали врача целый день, а он явился только вечером и сразу же велел ехать в больницу.</p><p></p><p>Человек этот, с искалеченной на войне рукой, пустился рысью, пересек улицу, вбежал в угловой дом, к врачу. Ему сказали: «Доктора нет дома». Инвалид в крик. Как это нет дома? До обеда доктор должен принимать. В дверях приемной появился лысый пузатенький господин, вгляделся в посетителя, узнал его и увел к себе в кабинет. Тот все ему выложил: и про больницу, и что ребенок умер. Доктор молча пожал ему руку.</p><p></p><p>— В среду ведь мы целый день вас ждали, с утра до шести часов вечера. Мы два раза посылали за вами, а вы не шли.</p><p></p><p>— Я же все-таки пришел. — Инвалид снова в крик.</p><p></p><p>— За что мы на фронте кровь проливали! Я вот калека, а вы меня ждать заставили. Думаете, с нами все можно!</p><p></p><p>— Да вы присядьте, успокойтесь. Ведь ваш ребенок умер вовсе не от дифтерита. В больнице такие случаи не редкость. Перенос инфекции!</p><p></p><p>— Случай, случай! — орет инвалид. — Все валят на случай. А как заболеешь — жди, пока подохнешь. Что ты, что ребенок твой — все равно. Мы ведь для вас не люди!</p><p></p><p>Полчаса спустя инвалид медленно спустился с лестницы, потоптался на солнцепеке возле своего дома и поднялся наконец к себе. Жена возилась у плиты.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 388916, member: 1"] — Так как же, приятель? Споешь нам что-нибудь? Ни дать ни взять хоровая капелла — только что за вход платить не надо. Ну да ладно, коли поют, курить не будут. Надо мной, положим, не каплет. Но дал слово — держись, петь так петь! И вот Франц, утирая нос (течет, подлый, когда сидишь в тепле), думает, куда это Лина запропастилась и не заказать ли еще парочку сосисок. Хотя нет, не стоит, и так толстею. Что бы им такое спеть; тоже народ — что они понимают о жизни, ну да ладно, раз уж обещал, так спою. И вдруг в его голове мелькает фраза, строфа, э, стой! Эти стишки он в тюрьме выучил, их там часто повторяли. В каждой камере знали наизусть. И Франц замер на минуту, опустил на грудь отяжелевшую голову, раскраснелся, задумался. И потом сказал, не выпуская из рук кружку: — Знаю я стишки, в тюрьме выучил, их один арестант сочинил, постойте, как же его звали? Ах да: Доме. Точно, Доме. Теперь уж он отсидел небось. Ну, да все равно, стишки хорошие. И вот он один за столиком, Геншке возится за стойкой, а те, напротив, слушают. Больше в пивной никого нет, потрескивает уголь в железной печке. Франц, подперев рукою голову, читает стишки Домса, и перед ним встает камера, двор для прогулок, но сердце теперь уж не сжимается от тоски. Интересно, кто там сейчас? Вот он и сам выходит на прогулку. Попробуйте-ка вот так все это себе представить, посмотрим, что у вас получится. Нет у них у всех о жизни понятия. И он начал: — «Коль хочешь, человече новый, субъектом пола стать мужского, обдумай зрело это дело, доколе повитуха смело не извлекла тебя на свет; сей мир — юдоль великих бед! Поверь же автору сих строк, который уж немалый срок свой хлеб жует на белом свете. Недаром сказано у Гете: „Нет счастья в жизни быстротечной — лишь эмбрион живет беспечно!“ Власть предержащая тебя с рожденья пестует, любя: куда ни сунься — ходу нет, на все — закон, на все — запрет, за всё деньжонки подавай, а пасть поменьше разевай! И так живешь ты в отупенье, в каком-то вечном обалденье. А если хочешь, в злой тоске, оставить горе в кабаке, то после бурного веселья наутро ждет тебя похмелье… Вот так проходит год за годом, ты оплешивел, стал уродом, трещат назойливо стропила, пропала мужеская сила, прокисла кашица мозгов, еще маленько — и готов. Уж дело к осени смекаешь, — роняешь ложку, умираешь. Теперь вопрос такой предложим: с чем нашу жизнь сравнить мы можем? Сказал великий Шиллер так: „Она — не высшее из благ“. А я уразумел давно: жизнь — это хлев, где всё —…» Его слушают не прерывая. После небольшой паузы Франц говорит: — Да, это он сам сочинил, из Ганновера он, ну, а я выучил наизусть. Хорошо, а? Правильно про жизнь сказано, хоть и горько. А из-за стола напротив в ответ: — Вот ты и примечай про власть предержащую, что пестует тебя любя и водит на помочах. Да только стишками, приятель, делу не поможешь! Франц все еще сидит, подперев голову, все думает о стихах. Что ж, устриц и икры нет у нашего брата, и у вас, и у меня. Нелегко нам хлеб достается — все мы голь перекатная. Ноги и руки есть, в тюрьму не сажают — и то слава богу. А те, за столом, долбят свое — надо же открыть глаза парню. — Кусок хлеба по-всякому можно зарабатывать. Вот, к примеру, в прежнее время были в России шпики, так они деньги лопатой загребали. А другой, новенький, гудит, что твоя труба: — У нас и похлеще есть, сидят у кормушки. Продали своих товарищей-рабочих капиталистам, за это им и денежки платят. — Не лучше потаскух. — Хуже гораздо! Франц все думает о стишках и о том, что поделывают сейчас ребята в Тегеле, должно быть много там новых прибыло, ведь каждый же день пригоняют, партию за партией. А эти все свое: — Ну, чего же ты? Как же насчет песни? Так и просидим без музыки? Эх ты, наобещал, а потом на попятный. Петь так петь! Раз обещал — спою! Но сперва надо горло промочить. И Франц подвигает к себе вторую кружку и отпивает изрядный глоток… Что бы такое спеть? И в это мгновенье вдруг вспомнилось — как он стоял во дворе, лицом к стене, и голосил какую-то песню. Бог знает что это ему сегодня в голову лезет. Что ж такое он тогда пел? И плавно начинает, песня так и льется: — «Был у меня товарищ, я лучше не найду. Труба звала нас к бою, он в ногу шел со мною, со мной в одном ряду!». Пауза. Затем он поет вторую строфу: «Летит шальная пуля, чья-то с.мерть летит; товарищ зашатался, упал и не поднялся, у ног моих лежит». И наконец громко — последнюю:. «Хотел пожать мне руку, ружье я заряжал. Не мог пожать я ру-у-ку, на вечную разлу-уку, но друга дорогого с тех пор не забывал!» Под конец он пел, откинувшись на спинку стула, протяжно, мужественно, в полный голос. Те, там за столом, сначала глаза вытаращили, но под конец сами стали подпевать — хлопают по столу, визжат и паясничают. И тут-то Франц вспомнил, что он собирался им спеть. Во дворе он тогда стоял и пел эту песню. Наконец-то вспомнил. От радости Франц даже позабыл, где он и с кем — наплевать! Петь так петь — пусть слушают! А перед глазами оба еврея — опять небось ссорятся. Как бишь его звали, того поляка, и старика того важного? Нежность, чувство благодарности наполнили сердце, и Франц заревел на всю пивную, так, что задрожала посуда: «Несется клич, как грома гул, как звон мечей и волн прибой: на Рейн, на Рейн, на Рейн родной! Мы встанем крепкою стеной, отчизна, сохрани покой, отчизна, сохрани покой, мы стережем наш Рейн родной, мы стережем наш Рейн родной». Все это, слава богу, миновало — и не вернется. Это уж точно. Сидишь себе в пивной, и все так славно кругом и жизнь хороша! Компания за столом напротив притихла. Один из новеньких как будто уговаривает других — все вроде обойдется тихо и мирно; Дреске сидит сгорбившись, почесывает затылок; хозяин вышел из-за стойки, пошмыгал носом и подсел к Францу за столик. Спел Франц — словно всему белому свету поклонился. Хороша жизнь! Он поднял свою кружку: «Будем здоровы!» — хлопнул рукой по столу, просиял весь, все хорошо, все на лад идет, попил, поел — чего еще нужно! И куда это Лина запропастилась; толстое лицо пышет здоровьем, мужчина он крепкий, в теле, полноват немного. Никто ему не отвечал. В пивной — молчание. Но вот один из компании встал, отодвинул ногой стул, застегнул куртку на все пуговицы, затянул пояс потуже, это один из новых, долговязый парень, прямой, словно аршин проглотил, и церемониальным маршем прямо к Францу. Вот оно — начинается! Ну да ничего — получишь по шее, только сунься! Долговязый смаху уселся верхом на столик Франца. Франц глядит, ждет, что будет дальше. — Послушай, как тебя? Тебе что, стульев не хватает? — Но тот сверху ткнул пальцем на тарелку Франца. — Ты что ел? — спрашивает. — Я говорю, в пивной стульев хватает — возьми глаза в руки. Тебя что — мать в детстве кипятком ошпарила? — Не об этом речь! Что ты тут ел, я спрашиваю? — Бутерброды с сыром, скотина. Видишь — корки тут остались на твою долю! А ну-ка слезай со стола, невежа ты этакий. — Что это были бутерброды с сыром, я по запаху чую. Да только на какие деньги ты их купил? У Франца даже уши запылали. Он вскочил на ноги; компания за соседним столом — тоже: Франц ухватился за край столика и опрокинул его. Долговязый, вместе с тарелкой, пивной кружкой и горчичницей, грохнулся на пол. Тарелка — вдребезги. Геншке только того и ждал — забегал, затопал по осколкам. — Стой, — кричит, — так не пойдет! Не драться здесь! У меня в заведении драться не полагается. А то живо выставлю вон! Долговязый успел подняться, он оттолкнул хозяина. — Отойдите-ка, Геншке. Драки не будет. И не бойтесь, за все заплатим. Кто что побьет — тот и заплатит. Франц стоит у окна, прижавшись к ставне, думает: «Уступлю, не тронут — уйду. Я никому зла не хочу, но если уж кто по дурости полезет — тогда держись!» Долговязый тем временем подтянул штаны — так, готовится значит! Сейчас начнется свалка! А Дреске-то хорош! Стоит глазеет, будто он тут ни при чем. — Орге, что ты за дешевку сюда привел? Откуда ты сопляка этого выкопал? Штаны у него спадают, что ли, у долговязого, пришил бы новые пуговицы! Возится со штанами и переругивается с хозяином. — Им, значит, все можно. Раз фашист — пусть говорит, так? Для них — свобода слова, да? А Дреске стоит позади, рукой размахивает. — Нет уж, Франц, я в это дело вмешиваться не стану. Сам заварил кашу — сам и расхлебывай. Думать надо было, что делаешь и что поешь. Вмешиваться я не стану, этого еще не хватало. «Несется клич, как грома гул…» Эту песню он тогда во дворе пел… Вот поди же, не понравилась она им, из-за нее они и шум подняли. — Фашист, кровопийца! — рычит долговязый, наступая на Франца. — Давай сюда повязку! Ну, живо! Вот оно, начинается, четверо на одного! Что же, давай! Спиной к окну, стул в руки! Ну? — Давай повязку, тебе говорят! Не то я сам вытащу ее у тебя из кармана. Пусть выдаст повязку, подлец! Другие за ним стеной. Франц поднял стул. — Придержите вон того, большого! Понятно? Придержите — тогда я сам уйду. Хозяин обхватил долговязого сзади и умоляет: — Да уходите вы, Биберкопф! Уходите поскорей! За лавочку свою боится — ясное дело. Стекла, видать, не застрахованы; ну, да мне плевать! — Ладно, ладно, Геншке, пивных в Берлине хватит, я ведь только Лину здесь ожидал. А почему вы их сторону держите? Почему они выживают человека, который к вам каждый вечер ходит? А те двое в первый раз здесь! Геншке оттеснил долговязого к стойке. Другой из новых кричит, брызжет слюной: — А потому, что ты фашист! У тебя и повязка в кармане. Свастику нацепил, гад! — Ну и что? Фашист и есть! Я все Дреске объяснил, что к чему! Вам этого не понять, вот и орете. — Это кто же орет? Мы, что ли, здесь «Стражу на Рейне» горланили? — Если вы будете скандалить, как сейчас, да еще на столики в пивных садиться, на свете никому жизни не будет. Это уж точно! А все спокойно жить хотят, рабочие и торговцы, все одним словом. Порядок должен быть! Без порядка — не жизнь! Чем вы-то сами жить думаете? Горло только дерете! Сами себя слушаете и упиваетесь! Скандалите, цепляетесь к людям! Дождетесь, пока они из себя выйдут и намнут вам шею. Какой дурак позволит себе на мозоль наступать? Тут он и сам распалился; кричит, себя не помнит, словно прорвало его, а перед глазами плывет кровавый туман. — Шпана несчастная! Сами не знаете, что делаете! Эту дурь надо бы у вас из головы повыбить, не то вы весь мир погубите; но смотрите, как бы вам самим не пришлось плохо, живодеры, мерзавцы! В нем все так и кипит. Что они понимают? Он вот в Тегеле сидел, жизнь — страшная штука, собачья жизнь! Правильно в стишках сказано, так и со мной было… Ида, Ида… вспомнить страшно. И он рычит в ужасе, пятится назад, словно его в пропасть тянут, ревет, отбивается руками, ногами. Перекричать! Заглушить! Чтобы ничего не слышать. В пивной стены дрожат, Геншке стоит у соседнего столика и не рискует подойти к Францу ближе, а Франц знай орет во все горло, не поймешь что, захлебывается, на губах пена. — Какое вам дело до меня! Права не имеете мне указывать! Нет такого права! За что мы кровь проливали, в окопах гнили? За что? Чтобы вы людям жить не давали? Сволочи, смутьяны! Оставьте людей в покое! И зарубите себе на носу — не мутите народ! (Вот-вот где собака зарыта! В этом-то все и дело, это точно, как в аптеке!) А тех, кто теперь революцию устраивает и людям покою не дает, — тех надо перевешать на столбах, столбов на улицах хватит (черные столбы, телеграфные, длинный ряд вдоль Тегелершоссе, я-то уж помню), тогда поймете, когда болтаться на столбах будете, тогда небось поймете! Так и запомните это раз и навсегда, шпана проклятая. (Только так и надо с ними, чтобы угомонились. Только так! Посмотрим еще. Поживем — увидим!) Франц как в припадке! Кричит — себя не помнит, голос сорвался, брызжет слюною, глаза остекленели, лицо посинело, вспухло, руки горят, не в себе человек. Судорожно вцепился в спинку стула — держится, чтобы не упасть. А что, как поднимет стул и пойдет крушить? Внимание! Берегись! Дорогу! Р-р-разойдись! Заряжай! Огонь! Огонь!.. Огонь!.. Стоит Франц, кричит что есть силы — и в то же время сам себя видит со стороны, наблюдает словно издалека. Дома, дома того и гляди обрушатся, а крыши нависли прямо над головой, вот-вот соскользнут. Нет, не бывать этому! Со мной у вас это не выйдет, бандиты, сволочи! Я жить спокойно хочу! А в голове стучит неотвязная мысль: что-то случится сейчас, вот-вот начнется, не обойдется ведь так — схвачу кого-нибудь за глотку, нет, верно, сам я свалюсь, грохнусь на пол сейчас, вот оно. А я-то думал, в мире все на лад пошло, и порядок кругом. В помутившемся сознании нарастает ужас. В какой-то миг будущее словно раскрывается перед ним: нет, нет, видно что-то не так в этом мире, они стоят против него грозной стеной. И жили некогда в раю два человека: Адам и Ева. А раем был чудный сад Эдем. И резвились в нем звери и птицы. Ну, не сумасшедший ли? Нападающие останавливаются в нерешительности, и даже долговязый только усиленно сопит носом и подмигивает Дреске: сядем-ка лучше за стол да потолкуем о чем-нибудь другом! Дреске, заикаясь, говорит в наступившей тишине: — Так, значит, Франц, т-т-теперь ты, может быть, п-п-пойдешь своей дорогой? Оп-п-пусти стул. П-п-огово-рили, и б-б-б-удет. Франца словно судорога отпустила, гроза пронеслась мимо. Пронеслась. Слава богу! Лицо его побледнело, обмякло. А те стоят у своего столика, долговязый уже уселся и пиво пьет. Заговорили. В деревообделочной промышленности предприниматели настаивают на своих требованиях. У Круппа пенсионеры с голоду помирают, в Германии полтора миллиона безработных, только за последние две недели зарегистрировано 226000 новых. Стул выпал у Франца из рук, руки бессильно опустились, он стоит все еще опустив голову, но говорит спокойно, обычным голосом — те, там, его больше не волнуют. — Ладно, ухожу. С нашим удовольствием. А до того, чем у вас башка забита, мне дела нет. Те не удостаивают его ответом. Пусть презренные ренегаты под аплодисменты буржуазии и социал-шовинистов обливают грязью советскую систему. Это только ускорит и углубит разрыв революционных рабочих Европы с шейдемановцами и т. д. Угнетенные массы за нас! Франц берется за шапку. — Жаль, Орге, что разошлись наши дорожки. И из-за чего, спрашивается? Он протягивает Дреске руку, но тот не берет ее и молча садится на свое место. Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода. — Ладно, тогда я пойду. Сколько с меня, Геншке? И за кружку и тарелку тоже. Вот какие у них порядки! На четырнадцать детей дают пособие — тарелки не купишь. Циркуляр министра Хиртзифера (партия центра) по вопросу о помощи многодетным семьям: «Только для служебного пользования. Опубликованию не подлежит. Ввиду недостаточности имеющихся в моем распоряжении средств предлагаю принимать во внимание лишь те случаи, когда не только количество детей особенно велико, например не менее 12, но и когда воспитание детей, ввиду малообеспечение семьи, требует совершенно особых жертв и все же проводится образцово». Кто-то горланит Францу вслед: «Рюмка водки, хвост селедки, лук-порей и сельдерей — вот победный наш трофей». «Долговязый небось, — думает Франц, — пусть лучше горчицу с зада вытрет. Жаль — не накостылял я ему. Ну да ладно». Франц надел шапку. Ему приходит на память Гакеский рынок, гомосексуалисты, седой газетчик с его журнальчиками и как у него, Франца, душа к ним не лежала. Потоптавшись еще с минуту, он уходит. Вот он на улице, на морозе. У самой пивной — Лина, только что подошла. Они идут медленно. Охотнее всего он вернулся бы назад и объяснил бы им все, дуракам этим. Совсем рехнулись ребята, забили им башку черт знает чем, а так они ничего, даже долговязый, нахал этот, который шлепнулся на пол, — и тот не так уж плох. Просто с жиру бесятся, кровь у них играет, а доведись им побывать там, в Тегеле, или еще где жизни понюхать, небось бы поостыли. Там бы им мозги прочистили, да еще как. Он ведет Лину под руку, озирается. Темень какая на улице, фонарей им жалко, что ли. И что это все к нему цепляются, то педерасты, провались они пропадом, то — красные. Какое ему, Францу, до всего этого дело? Никакого покоя от них нет, пива и то выпить не дадут. Эх, пойти бы теперь назад и разнести этому Геншке всю его лавочку. И снова загораются и наливаются кровью глаза у Франца, снова вздуваются жилы на лбу и багровеет нос. Но, слава богу, опять отпустило. Франц вцепился в Лину, оцарапал ей руку. Та улыбается. — Валяй, — говорит, — не смущайся, Францекен. Пусть будет памятка от тебя. — Давай кутнем, Лина, завернем куда-нибудь! Только не в пивнухи эти. Хватит с меня. Вот и у Геншке — накурено там, хоть топор вешай, а в клетке этакий маленький щегленок, того и гляди задохнется, бедняжка, а им плевать. Франц долго объясняет ей, почему он прав, а те — нет. Лина со всем соглашается. Потом сели они в трамвай и поехали к Янновицкому мосту, в дансинг Вальтерхена. Поехали в чем были, Франц и Лине не дал переодеться: дескать, и так хороша. Уже в трамвае толстушка вытащила из кармана листок, совсем измятый. Для Франца специально принесла. «Вестник мира», воскресный выпуск. Франц в восторг пришел, сжал Линину руку. Такими газетами он еще не торговал. Название-то какое! А шапка на первой странице: «Через страдания — к счастью!» Красота! Ручками хлоп-хлоп-хлоп, ножками топ-топ-топ, рыбы, птицы резвятся день-деньской, одним словом рай! В тряском вагоне трамвая Франц и Лина, склонившись над листком, читают при тусклом свете плафонов стихотворение на первой странице; Лина отчеркнула его карандашом: Е. Фишер. «Всегда вдвоем». «Не лучше ли вдвоем идти по жизни тяжкому пути, всегда вдвоем! Ведь оступиться так легко и до беды недалеко, покуда ты один идешь, покуда друга не найдешь. Коли душа твоя чиста, зови в попутчики Христа. С тобой повсюду и везде, поможет он в любой беде. Всегда вдвоем с тобой!» Читает Франц, а сам думает: выпить еще не мешало бы, двух кружек маловато, от разговоров в горле пересохло. Но тут вспомнилось ему, как он пел. Хорошо стало на душе, легко. Он стиснул Лине локоть. Та чует утреннее благорастворение воздухов. По пути на Гольцмарктштрассе она мягко прижимается к нему: не объявить ли им в скором времени о помолвке? ВОТ ОН КАКОЙ, НАШ ФРАНЦ БИБЕРКОПФ! ПОД СТАТЬ АНТИЧНЫМ ГЕРОЯМ! Франц Биберкопф, бывший цементщик, перевозчик мебели и так далее, а ныне — продавец газет, весит без малого центнер. Он силен, как удав, — недавно снова вступил в спортивный клуб. Он носит защитные обмотки, башмаки, подбитые гвоздями, и непромокаемую куртку. Денег у него не густо, зарабатывает понемногу, но на хлеб хватает. И на ногу он не даст себе наступить. Будьте уверены! Быть может, после того что было (Ида и прочее), его мучают угрызения совести, кошмары, тревожные сны, Эриннии времен наших прабабушек? Ничуть не бывало! Не забывайте, обстановка изменилась. В былые времена преступника предавали анафеме (откуда ты это знаешь, дитя мое?). Взять хотя бы Ореста, который Клитемнестру убил перед алтарем, и имя-то такое, что не выговоришь. Ведь как-никак она мать родная ему была. Позвольте, какой там алтарь? Найдите-ка у нас церковь, которая по ночам открыта. То-то, я и говорю, времена не те. Хой-хо, ату его! И гнались за ним страшные чудища, косматые ведьмы со змеями в волосах, псы без намордников, и кто там еще, в общем целый зверинец — глядеть тошно. Но он прижался к алтарю, и все эти твари — особенно псы — беснуются, прыгают, зубами щелкают, а добраться до него не могут. Как это там поется про Эринний? «Не под сладкую музыку арф кружатся в пляске они…» Потом обовьются вокруг своей жертвы — и готово дело: умопомешательство, помрачение; словом, одна дорога — в желтый дом. Нет, Франца Биберкопфа Эриннии не терзают. Скажем прямо — аппетит у него хороший. Сидит ли он у Геншке или еще где — повязку свою в карман спрятал, глушит одну кружку пива за другой, а то и рюмку горькой пропустит, хорошо ему на свете! Вот вам и разница между бывшим грузчиком, а ныне, в конце 1927 года, продавцом газет, Францем Биберкопфом из Берлина и древним героем Орестом. Ну, в чьей шкуре быть лучше? Франц убил свою невесту Иду (фамилия ее тут, извините, ни при чем), цветущую молодую женщину. Все началось с крупного разговора между Францем и Идой в квартире ее сестры; сперва молодой женщине были нанесены следующие телесные повреждения: содрана кожа на носу, точнее на кончике носа и на переносице, и повреждены кость и хрящ носа. Впрочем, это было установлено позже в больнице и сыграло затем не последнюю роль на суде. Были обнаружены впоследствии и легкие ссадины и кровоподтеки на плечах. Но затем объяснение молодых людей приняло весьма оживленный характер. Выражения: «кот», «сутенер» и «кобель поганый» привели крайне щепетильного в вопросах чести, хотя несколько и опустившегося, Франца Биберкопфа в сильное воз.буждение. Вдобавок в тот день он был расстроен и по другим причинам. Мускулы его напряглись. Но в руках у него была лишь небольшая мутовка для сбивания сливок, — он, видите ли, уже и тогда тренировался и растянул себе сухожилие на руке. И вот эту самую мутовку с проволочной спиралью он мощным двукратным размахом привел в соприкосновение с грудной клеткой Иды, своей собеседницы в вышеупомянутом разговоре. Грудная клетка Иды была до того дня совершенно целой, без малейшего изъяна, чего, однако, нельзя было сказать о характере этой маленькой, крайне привлекательной девушки. Кстати: живший на ее счет мужчина подозревал, не без оснований, что она собирается дать ему отставку и подарить сердце некоему бреславльцу, внезапно появившемуся на ее горизонте. Как бы то ни было грудная клетка миловидной девицы оказалась неприспособленной к столь стремительному соприкосновению с мутовками. Уже после первого удара Ида ойкнула и крикнула Францу на сей раз не «сутенер поганый», а «опомнись! Что ты делаешь?» При втором соприкосновении с мутовкой Ида сделала пол-оборота вправо: Франц находился в том же положении. В результате этого соприкосновения Ида вообще больше ничего не сказала, а только как-то странно, рыльцем, раскрыла рот и взмахнула руками. То, что произошло за секунду до этого с грудной клеткой молодой женщины, тесно связано с понятиями хрупкости и упругости и с законами действия и противодействия. Без знания последних все это вообще не поддается объяснению. Тут придется припомнить следующие формулы. Первый закон Ньютона гласит: «Каждое тело пребывает в состоянии покоя до тех пор, пока действие какой-либо силы не заставит его изменить свое состояние» (это относится к ребрам Иды). Второй закон Ньютона о движении гласит: «Изменение движения пропорционально действующей силе и имеет одинаковое с ней направление» (действующая сила — Франц, точнее его кулак с мутовкой). Величина силы выражается следу щей формулой: [I]f= с lim v/t = cw[/I] Ускорение, вызванное данной силой, величина в званного ею нарушения покоя, выражается формулой: [I]v= I/c ft[/I] Согласно этому следует предположить (да оно так и было в действительности), что спираль мутовки сжалась, и удар был нанесен непосредственно деревянной рукояткой. Результат силы противодействия, так называемой «инертной» стороны: перелом седьмого и восьмого ребер по задней левой подмышечной линии. При таком соответствующем духу времени рассмотрении всех этих обстоятельств можно прекрасно обойтись без Эринний. Можно шаг за шагом проследить все, что сделал Франц и что претерпела Ида. Это уравнение без неизвестного. Остается только перечислить стадии начавшегося таким образом процесса. Итак, потеря со стороны Иды вертикального положения и переход ее в горизонтальное, как следствие сильного толчка, и наступившее одновременно затруднение дыхания, сильная боль, испуг и физиологическое нарушение равновесия. И тем не менее Франц, как разъяренный лев, растерзал бы потерпевшую — эту столь близко знакомую ему особу, если бы из соседней комнаты не выскочила ее сестра. Визгливая брань этой бабы вынудила его ретироваться, и в тот же вечер полицейский патруль задержал его неподалеку от дома. «Хой-хо-хо! — кричали древние Эриннии. — Ату его!» Ужасный вид — отвергнутый богами человек у алтаря, руки его обагрены кровью. Как эти чудовища хрипят: ты спишь? Прочь сон, прочь забытье! Вставай, вставай!.. Его отец, Агамемнон, много лет тому назад отправился в поход на Трою. Троя пала, и тотчас же запылали сигнальные огни — цепь смолистых факелов потянулась от Трои, через остров Афос до самого Киферского леса. Сколь прекрасна, к слову сказать, эта огненная весть, летящая из Трои в Грецию! Великолепная эстафета пламени над гладью моря! Вспышка света, огненное биение сердца, ликующий вопль. Вот вспыхивает багровое пламя, и зарево разливается над озером Горгопис; увидел его страж и закричал от радости. Вот она, жизнь! И зажег новый костер, — передал дальше радостную весть; повсюду — ликование. А пламя пронеслось над заливом, взметнулось на вершине Арахнейона, и в багровом зареве слилось все в неистовых кликах: «Агамемнон возвращается!» Да, с такой постановкой дела мы тягаться не в силах. Куда уж нам! Мы пользуемся для передачи различных сообщений результатами опытов некоего Генриха Герца, который жил в Карлсруэ, рано умер и, если судить по фотографии в Мюнхенском музее, носил окладистую бороду. Мы пользуемся радио. Наши мощные передатчики посылают в эфир переменные токи высокой частоты. При помощи колебательного контура мы вызываем электрические волны. Колебания распространяются сферически. А в приемнике есть катодная лампа и мембрана, которая колеблется то чаще, то реже, и таким образом получается звук точь-в-точь такой, какой поступил перед тем в передатчик. Удивительно! Надо же додуматься до такой чертовщины. Впрочем, восхищаться тут нечем: эта штука действует — и слава богу. То ли дело смоляные факелы, возвещающие прибытие Агамемнона! Они пылают, пламя их рвется ввысь, как живое, возвещая всем и вся: «Агамемнон возвращается!» — и все вокруг ликует. И повсюду тысячи сердец вспыхивают огнем: «Агамемнон возвращается!» И вот уже десятки, сотни тысяч людей ликуют на берегах залива: «Агамемнон возвращается!» Однако вернемся к сути дела. Агамемнон у себя дома. И картина меняется. Это, так сказать, оборотная сторона медали. Не успел он войти в дом, Клитемнестра предложила ему выкупаться. Тут-то и обнаружилось, какая она стерва. Набросила на него в воде рыбачью сеть, так что он и шевельнуться не мог, и топор прихватила будто бы для того, чтоб наколоть дров. Муж хрипит: «Горе мне, я погиб!» Люди спрашивают: «Кто это по себе голосит?» А он: «Горе мне, горе мне!» Словом, прикончила его, бестия эта античная, и глазом не моргнула, а потом вышла и похваляется: «Покончила я с ним. Рыбачьей сетью опутала его я и дважды нанесла удар. Когда ж, вздохнув два раза, вытянулся он, последним, третьим, я ударом отправила его в Гадес». Старейшины были огорчены, но все же нашли что сказать: «Поражены мы смелостью твоих речей…» Вот она какая была, эта бестия античная! В супружеских утехах с Агамемноном зачала она мальчика, нареченного при появлении на свет Орестом. Впоследствии плод утех укокошил свою мамашу. За это на него и напустили Эринний. Совершенно иначе обстоит дело с Францем Биберкопфом. Не прошло и пяти недель, как его Ида скончалась в Фридрихсхайнской больнице от множественного перелома ребер с повреждением плевры и легкого и последовавших затем эмпиемы плевры (гнойного плеврита) и воспаления легких. Боже мой, температура не понижается, Ида, на кого ты похожа, поглядись в зеркало, боже мой, конец ей, крышка. Ну, произвели вскрытие, а потом свезли на кладбище на Ландсбергераллее, вырыли могилу в три метра глубиной, опустили туда гроб и засыпали землей. Умерла она с ненавистью к Францу в душе, да и его черная злоба не унялась после ее смерти, потому что ее новый друг, бреславлец, навещал ее в больнице. Теперь она лежит под землею, вот уже пять лет, вытянувшись на спине; доски гроба давно прогнили, а сама она растекается жижею, та самая Ида, которая когда-то танцевала с Францем в саду «Парадиз», в Трептове, в белых парусиновых туфельках; Ида, которая так его любила и путалась со многими, теперь лежит не шелохнется; нет ее больше. А Франц отсидел свои четыре года. Он убил ее, а сам теперь гуляет на свободе, живет в свое удовольствие, жрет, пьет, извергает свое семя, сеет там и сям новую жизнь. Сестра Иды — и та ему досталась. Конечно, когда-нибудь придет и его черед. Все умрем, все там будем. Но ему до этого еще далеко. Он это знает. И пока что каждый день завтракает в пивных и на свой манер воздает хвалу раскинувшемуся над Александерплац небу, идет напевает: «Старушка бабушка играет на тромбоне…» или «Мой попугай крутых яиц не любит…» Что ему теперь красная стена тегельской тюрьмы! А ведь когда-то такой страх нагоняла! Как вышел из тюрьмы, прислонился к стене — и словно прилип, никак оторваться не мог, дежурный надзиратель и сейчас стоит у черных железных ворот, вызывавших когда-то у Франца такое отвращение, ворота все еще висят на своих петлях, никто на них и не смотрит, по вечерам их запирают, как и положено в порядочных домах. На то и ворота! А сейчас утро, надзиратель стоит у ворот, покуривая трубку. Светит солнце, все то же самое солнце, всегда можно в точности предсказать, когда оно будет находиться в той или иной точке небосвода. Покажется ли оно вообще — зависит от облачности. Из трамвая № 41 как раз вышли несколько человек с цветами и с пакетами в руках, верно в больницу идут. Здесь недалеко — прямо и налево по шоссе; замерзли небось, холодно! Деревья стоят черной шеренгой. А в тюрьме, как и раньше, арестанты сидят в камерах, работают в мастерских, прогуливаются гуськом по двору. Строгое предписание: на прогулку выходить не иначе как в ботах, шапке и шейном платке. Начальник обходит камеры: «Вчерашним ужином довольны?» — «Не мешало бы получше кормить, да побольше». Делает вид, что не слышит. «Как часто меняют постельное белье?» — «Небось и сам знаешь, чего спрашиваешь?» Кто-то из одиночников писал: «Впустите солнце! Во всем мире звучит сегодня этот призыв. И только здесь, в стенах темницы, не нашел он еще отклика. Неужели мы не имеем права на солнечный свет? Планировка тюремных зданий такова, что некоторые камеры, расположенные на северо-восточной стороне, круглый год лишены солнца. В эти камеры не попадает ни один солнечный луч, который передал бы их обитателям привет из внешнего мира. Из года в год эти люди работают и чахнут без живительного солнечного света». В тюрьме ждут какую-то комиссию. Надзиратели снуют из камеры в камеру. Другой заключенный пишет: «В прокуратуру при окружном суде. Во время слушания моего дела в уголовной коллегии окружного суда господин председатель суда доктор X. сообщил мне, что после моего ареста какой-то неизвестный приходил ко мне на квартиру, по адресу Элизабетштрассе, 76, за моими вещами, и таковые унес с собою. Это обстоятельство занесено в протокол и нуждается в соответствующем доследовании по представлению полиции или прокуратуры. Мне ничего не сообщалось о похищении моих вещей после моего ареста, и я узнал об этом лишь в день слушания моего дела. Ввиду изложенного прошу, господин прокурор, уведомить меня о результатах расследования или же выдать мне на руки копию имеющегося в деле протокола на предмет последующего предъявления иска о возмещении убытков в том случае, если хищение произошло по недосмотру со стороны моей квартирной хозяйки». А как же фрау Минна, сестра Иды? Благодарю вас, вы очень любезны! Ей живется неплохо. Сейчас двадцать минут двенадцатого, она как раз возвращается с рынка на Аккерштрассе. Рынок крытый, построен магистратом, большое желтое здание; там есть выход и на Инвалиденштрассе. Но Минна всегда выходит на Аккерштрассе — ближе к дому. Она купила свиную голову, цветную капусту и пучок сельдерея. А перед рынком она еще купила прямо с воза большую жирную камбалу да взяла пакетик ромашки. Ромашка всегда пригодится в хозяйстве. Книга третья [I]Здесь Франц Биберкопф, этот «порядочный», благонамеренный человек, переживает первое потрясение.[/I] [I]Его обманули. Удар нанесен метко…[/I] [I]Биберкопф поклялся остаться порядочным человеком, и вы сами видели, — он целыми неделями держался стойко; но это была своего рода отсрочка. Вот жизнь и решила — хорошенького понемножку — и подставила Францу ножку. А Франц думает: это не дело! Жизнь эта подлая, собачья ему изрядно надоела.[/I] [I]Почему жизнь поступает с ним таким образом, он никак не может понять. Ему предстоит пройти еще долгий путь, пока он во всем этом разберется.[/I] ВЧЕРА ЕЩЕ ГОРДО СИДЕЛ ТЫ В СЕДЛЕ Скоро рождество. Надоело Францу стоять день-деньской с газетами, вот он и поменял амплуа: торгует теперь вразнос случайным товаром, а в последние дни переключился на шнурки. Торгует всего два-три часа в день — по утрам или после обеда. Сперва один промышлял, потом взял в компанию Отто Людерса. Людерс этот уже два года безработный, жена его по квартирам стирает: Познакомила Франца с ним Лина-толстуха, Людерс дядей ей приходится. Летом ему повезло: две недели ходил с рекламой «Рюдерсдорфских мятных лепешек» — сам в ливрее, на груди плакат, на голове шапка с султаном. Теперь они оба бегают по улицам, заходят в дома, звонят в квартиры, а под вечер встречаются где-нибудь. Как-то раз зашел Франц в пивную. Толстуха уже тут как тут. Франц — в отличном настроении. В один присест умял толстухины бутерброды и, еще с набитым ртом, заказал три студня с горошком себе, Лине и Людерсу. Смеется, толстуху при всех тискает — та засмущалась даже, покраснела вся, доела студень и давай бог ноги. — Слава богу, убралась толстуха. — Что ж, ей есть куда. Сидела бы себе дома, а то ходит за тобой как привязанная. Облокотился Франц на стол и глядит на Людерса как-то снизу вверх. — Угадай-ка, Отто, что со мной сегодня было! — Ну что? — А ты угадай! — Да ладно, говори уж! — Две кружки, один лимон! В пивную, отдуваясь, вваливается новый посетитель, вытирает тыльной стороной руки нос, кашляет. — Чашку кофе. — С сахаром? — спрашивает хозяйка, перемывая стаканы. — Нет. Поживее только. Между столиками пробирается какой-то молодой человек в коричневой кепке, ищет кого-то глазами, постоял, погрелся у печурки — опять пошел, посмотрел на Франца с Людерсом, а затем подошел к соседнему столику и спрашивает: — Не видели ли вы тут человечка одного в черном пальто с коричневым меховым воротником? — А что, он часто бывает здесь? — Да. За столиком — двое. Тот, который постарше, оборачивается к своему бледному соседу. — С меховым воротником? — Много их тут ходит с такими воротниками, — ворчливо отзывается тот. — А вы сами откуда взялись? Кто вас послал? — спрашивает седой молодого человека. — Да не все ли вам равно? Не видели — и весь разговор. — Всякие тут бывают — с воротниками и без. Надо же мне знать, с кем говорю. — С какой стати я буду вам о своих делах рассказывать? — Сами-то вы спрашиваете, — кипятится бледный, — про человека какого-то, так можно и вас спросить, что вы за птица. Молодой человек стоит уже у другого столика. — А хоть бы и спрашиваю, — говорит он, — что ему за дело, кто я такой. — Позвольте, раз вы его спрашиваете, то и вас можно спросить. А не то вам нечего и спрашивать. — Да чего ради я буду говорить с ним о своих делах? — Коли так, и мы вам говорить не будем, кто здесь был, а кто не был. Молодой человек пошел к двери. На ходу обернулся, бросил: — Думаешь, больно хитрый? Смотри, сам себя не перехитри. Рванул дверь, и был таков. Двое за столиком: — Ты что, его знаешь? Я — никогда в глаза не видел. — Он здесь в первый раз. Черт его знает, что ему нужно. — По разговору вроде баварец. — Он? Нет, он с Рейна. Сразу видно. А Франц весело скалит зубы, улыбается иззябшему, жалкому Людерсу. — Что, не дошло? Эх ты, голова два уха! Ты спроси, есть ли у меня деньги. — А что, есть? Сжатая в кулак рука Франца на столе. Он слегка разжал ее, гордо ухмыляется. — Вот, любуйся. Считать умеешь? Людерс заморгал, подался вперед, посасывает дуплистый зуб. — Две десятки? Фу-ты ну-ты! Франц бросил бумажки на стол. — Что, здорово? И в два счета! Минут за пятнадцать — двадцать! Не веришь? — Вот черт! — Да ты не бойся! Здесь дело чистое. Ничего такого не было, понял? Все честно-благородно. Так что ты, Отто, не сомневайся. Перешли на шепот. Людерс придвинул стул к Францу. Оказывается, Франц зашел в один дом, позвонил — открыла какая-то дамочка. «Шнурки для ботинок не требуются? Первый сорт для вас, для супруга, для деток?» Она посмотрела на шнурки, потом на него, впустила его в коридор. Поговорили о том о сем. Она вдова, не старая еще. Он ее и спросил, не угостит ли она его кофейком — совсем, дескать, продрог, такая стужа на дворе. Ну, попили с ней кофе, а потом — еще кой-что было… Франц подул себе в кулак, фыркнул, поскреб щеку и подтолкнул Отто коленом: — Я у нее даже все барахло оставил. Ну, а она что-нибудь заметила? — Кто? — Толстуха, кто же еще? Ведь при мне никакого товара не было. — А хоть бы и заметила, продал все, и дело с концом. А где ж это было? Франц свистит. — Туда, — говорит, — я еще наведаюсь, дай только срок. На Эльзассерштрассе она живет, вдовушка эта… Двадцать марок, брат, на земле не валяются! * * * Они просидели в пивной до трех часов. Ели, пили. Отто получил пятерку, но не повеселел. Кто это крадется на следующее утро вдоль стен по Розенталерштрассе, прижимая к груди сверток со шнурками? Отто Людерс! Остановился на углу у магазина Файбиша, подождал, пока Франц свернет на Брунненштрассе. Потом перебежал через дорогу и пустился что есть мочи вниз по Эльзассерштрассе. Ага! Вот он, тот самый дом. А может быть, Франц уже наверху, у нее? Народу-то сколько, идут не торопятся! Подожду лучше немного в подъезде. Если Франц появится, скажу ему… да, что ж бы такое сказать? Сердце-то как бьется. Изо дня в день одни неприятности, врач вот смотрел — ничего не нашел, а ведь что-то есть… Недолго ведь и насмерть простудиться, ходишь в отрепьях, в драной шинели, с войны еще осталась. Ну, пора и наверх. Он позвонил. Дверь приоткрылась. — Не нужно ли, мадам, шнурков для ботинок? Да нет, я хотел только спросить… Скажите… Да вы послушайте… Женщина хотела закрыть дверь, не тут-то было, Людерс уже просунул ногу в щель. Дело в том, что я пришел по просьбе приятеля, вы его знаете, он был здесь вчера, оставил у вас свой товар. — О боже! Она открыла дверь. Людерс вошел и быстро повернул ключ. — Что вам нужно? О господи! — Ничего, ничего, мадам. Чего вы так дрожите? — Он и сам дрожит — не ожидал, что так легко получится, а теперь жми до конца, будь что будет; ничего, все образуется! Надо бы с ней поласковее, да нет голоса, горло словно судорогой перехватило, будто проволочная сетка протянута от скул ко лбу. Скулы немеют. Только, бы рот раскрыть, а то пропадешь. — Он только просил товар забрать. Дамочка рванулась в комнату, за пакетом, Людерс за ней. Встал на пороге. Она смотрит на него, говорит запинаясь: — Вот ваш пакет. Господи, господи… — Благодарю вас, покорнейше благодарю. Но почему же вы так дрожите, мадам? Здесь так тепло. А может и меня кофейком напоите, а? Только не теряться! Говорить без умолку и ни за что не уходить! Ни шагу назад! Дамочка худенькая, субтильная, стоит перед ним, стиснув руки. — Он вам еще что-нибудь говорил? Что он вам говорил? — Кто? Мой приятель? Говорить, говорить не переставая. Для храбрости! Вот и сетку проклятую словно снял кто со рта, щекочет теперь уж только самый кончик носа. — Да больше он ничего не говорил. Чего ж ему еще говорить, про кофе, что ли? Товар я уже забрал. Чего же еще? — Я пойду загляну на кухню. Боится! На что он мне, ее кофе, я и сам себе кофе сварю, даже еще лучше, а в закусочной готовый подадут. Она просто улизнуть хочет. Погоди, так не отделаешься. Здорово получилось — сразу впустила! Все же Людерсу страшновато, он подходит к двери, прислушивается, не идет ли кто по лестнице, потом возвращается в комнату. Не выспался сегодня, ребенок всю ночь кашлял, что же, присяду, пожалуй. И он уселся на красный бархатный диван. Стало быть, на этом диване Франц ее обработал. Так, так! А теперь она варит кофе мне; сниму-ка шляпу, пальцы-то совсем закоченели, как ледышки! — Вот вам кофе. Пейте. Ишь страх как ее разбирает. А дамочка ничего себе, хорошенькая, с такой бы неплохо! Что же, попробуем, глядишь, чего и получится. — Что же вы сами не пьете? За компанию? — Нет, нет, скоро жилец придет — он у меня эту комнату снимает. Спровадить меня хочет. Шалишь! Был бы тут жилец — кровать бы стояла! — Велика важность! Жилец раньше обеда не вернется, тоже ведь на работе. Да, больше мне мой приятель ничего не рассказывал, велел только забрать товар. Сгорбившись, Людерс с наслаждением прихлебываете кофе. — Хорошо — кофе горячий. А то на улице нынче холодище. Да, что ж ему было мне еще рассказывать? Это правда, что вы вдова? — Да. — Умер муж ваш? На войне у.бит? — Вы извините, мне некогда. Мне обед надо готовить. — Налейте мне еще чашечку. Куда торопитесь? Mолодость не вернется! А что, детки у вас есть? — Уходите, прошу вас. Вещи вы уже получили, а у меня нет времени. — Ну, ну, не сердитесь, еще того гляди полицию вызовете, из-за меня не стоит беспокоиться, я и так уйду, вот только кофе допью. И что это у вас спешка вдруг такая? На днях у вас хватило времени, сами знаете на что… Впрочем, не хотите, не надо, счастливо оставаться. Встал, нахлобучил шляпу, сунул сверток со шнурками под мышку, медленно подошел к двери, но на пороге вдруг быстро обернулся. — А ну, гони-ка монету! — Вытянул левую руку, поманил ее пальцем. Дамочка прикрыла рукой рот, маленький Людерс подошел к ней вплотную. — Цыть! Только крикни у меня… Видно, деньги даешь только тому, кто приглянулся? Все знаем! Между приятелями секретов не бывает. Этакое свинство, **** проклятая, еще и траур носит, так бы вот в морду ей и залепил. Подумаешь — ничем не лучше моей старухи! У дамочки лицо пылает, только на щеках белые пятна, в руках она держит портмоне, перебирает в нем пальцами, а сама широко раскрытыми глазами смотрит на щупленького Людерса. Правой рукой протягивает ему на ладони несколько монет. Выражение лица у нее неестественное. А Людерс все манит пальцем. Тогда она высыпает ему в ладонь все, что есть в портмоне. Он бежит в комнату, к столу, стаскивает с него красную вышитую скатерть и прячет за пазуху, дамочка стонет, не в силах выдавить ни слова. Стоит у двери, не шелохнется. Людерс схватил еще две подушки с дивана. Теперь живо на кухню! Выдвинул ящик кухонного стола, роется в нем…. Эх, одна дрянь, серебром и не пахнет; ну, а теперь ходу, не то еще крик подымет. Ну вот, в обморок хлопнулась. Теперь ходу! Скорей! Прошмыгнул по коридору, осторожно закрыл за собой входную дверь, кубарем скатился по лестнице и — в соседний дом! А НЫНЧЕ СРАЖЕННЫЙ ЛЕЖИШЬ НА ЗЕМЛЕ Чудесно было в раю. Воды кишели рыбою, деревья тянулись к солнцу, резвились звери, твари земные, морские и небесные. Но вот что-то зашуршало в листве одного дерева. Змей! Змей! Змей высунул голову из листвы, змей жил в раю, и был он хитрее всех зверей полевых, и заговорил он, заговорил с Адамом и Евой. Неделю спустя Франц с букетом, завернутым в хрустящую бумагу, неторопливо поднялся по знакомой лестнице. Подумал о своей толстухе — устыдился не всерьез, а так, немного. Остановился однако, задумался. Хорошая она у меня девушка, верная — чистое золото. Не стоило бы хвостом крутить, а впрочем, велика важность, это ж для дела — дело есть дело! Позвонил — стоит улыбается, чуть не облизнулся — кофе горячий и опять же хорошенькая куколка. За дверью — шаги, это она. Франц приосанился, взял букет наизготовку. Вот лязгнула цепочка, дверь приоткрылась. Сердце готово из груди выскочить. В последний раз поправил галстук, знакомый голос спросил; — Кто там? Франц с усмешечкой: — Поч-таль-он. Узкая черная щелка в дверях, блестят глаза — ее глаза. Просиял Франц, галантно изогнулся, помахивает букетом. Тр-рах. Дверь захлопнулась. Тр-р-р-р — громыхнул засов. Черт возьми! Дверь заперла! Вот стерва! Ну и ну! Что она, с ума спятила? А может быть, не узнала? Может, я ошибся дверью? Да нет. Все вроде в порядке: коричневая дверь, коричневая филенка, и сам я чин чинарем, вон даже галстук на месте! В чем же дело? Просто не верится. Надо еще раз позвонить. Или не стоит? Он смотрит на руки — а букет-то шутка разве, в шелковой бумаге, купил только что на углу, марку заплатил. Позвонил еще раз, два раза, долго не отпускал кнопку звонка. Верно, хозяйка не ушла еще — стоит у двери! Вот поди ж ты — заперлась и ни гугу! А я тут стою на площадке как дурак. Ведь у нее шнурки остались, весь товар — марки на три будет, что же, так его здесь бросить? Вот опять шаги удаляются, затихли — это она на кухню ушла. Черт знает что такое! Ничего не поделаешь… Спустился с лестницы. Но тут же снова поднялся. Надо еще раз позвонить, может быть не узнала, приняла меня за кого-нибудь другого, за нищего, много их шляется. Стоит перед дверью, а звонить — не звонит. Прошла охота. Постоял, подождал. Та-ак, значит, не открывает — и с чего бы это? Здесь, стало быть, торговать больше не будем. А букет? Как-никак целую марку отдал. Хоть выбрасывай! И вдруг позвонил еще раз, словно по команде; подождал немного, успокоился, так и есть, даже к двери не подходит, знает, что это он. Только и осталось, что записку передать через соседей, надо же товар обратно получить. Франц позвонил в соседнюю квартиру — не открывают, видно дома никого нет. Ладно, и так напишем. Франц подошел к окну на лестничной клетке, оторвал чистый угол газеты, достал огрызок карандаша: «Не хотите открывать, так верните мой товар. Сдайте его Клауссену в пивной, что на углу Эльзассерштрассе». Сволочь ты, сволочь, знала бы ты, что я за человек и как я разделался с одной такой вот вроде тебя, небось не ломалась бы. Ну, ладно, там видно будет. Взять бы топор да высадить дверь! Записку он осторожно просунул под входную дверь. Весь день Франц ходил туча тучей. На следующее утро пришел в пивную — там у него встреча с Людерсом была назначена. Хозяин протянул ему письмо. Это от нее. — Больше ничего не было? — Нет. А что? Пакета с товаром не приносили? — Нет. Вот только письмо какой-то мальчонка принес вчера вечером. — Вот как? Что ж, поглядим — может, самому еще сходить доведется! Минуты две спустя Франц подошел к окну рядом со стойкой, тяжело опустился на табурет: левая рука с письмом повисла как плеть, губы плотно сжаты, взгляд бессмысленно устремлен куда-то вдаль, поверх столов. Людерс, заморыш, как раз в этот миг появился на пороге, увидел, как Франц сидит, смекнул, что это неспроста, и юркнул обратно за дверь. Подошел к столу хозяин. — Куда это Людерс убежал? И товар свой оставил… А Франц сидит и сидит, словно к стулу прирос. Что же это такое творится на свете? Ноги словно отнялись. Нет, быть этого не может. Не бывает такого! Что ты скажешь, не могу подняться, и все тут. А Людерс пусть себе бежит, есть у него ноги — он и бежит. Нет, каков мерзавец! Днем с огнем такого не сыщешь. — Послушайте, Биберкопф, не хотите ли коньяку? Умер у вас кто-нибудь, что ли? — Нет. Что это он говорит? Ни слова не разберу. Словно ватой уши заложило. А хозяин не отстает. — Чего это Людерс убежал сломя голову? Будто кто гонится за ним? — Людерс? Верно, дела у него. Да, пожалуй, коньяку. Франц залпом опрокинул рюмку. Мысли так и разбегаются. Что за чертовщина! Что же это она пишет такое! — У вас конверт упал. Может, газету возьмете? — Нет, спасибо. А сам все ломает голову: в чем же тут дело, почему она пишет такие вещи? Ведь Людерс рассудительный человек, отец семейства. Франц старается понять, как все это произошло, и не может; голова у него тяжелеет и падает на грудь, как во сне. «Устал, верно», — думает хозяин. Но Францу чудится, что он летит вниз, в какую-то серую пропасть, — ноги подогнулись, он соскользнул по краю, успел только повернуться влево и камнем полетел на самое дно… Навалился Франц грудью на стол, обхватил руками голову, смотрит из-под руки на стол, дышит на полированное дерево. — А что, толстуха моя, Лина, уже здесь? — Нет, она ведь к двенадцати приходит. Верно, верно, сейчас еще только девять, я еще и не выходил отсюда, и Людерс сбежал. Что ж теперь делать? И вдруг его осенило — он до боли закусил губу: вот оно — наказание! Лучше уж не выпускали бы из Тегеля; другие по-прежнему копают картошку на тюремном огороде рядом со свалкой, а я на трамваях разъезжаю. Будь оно все проклято! Ведь там было вовсе не плохо… Встал Франц; надо на воздух выйти. Надо стряхнуть с себя все это. Только бы не вернулся страх этот лютый, и все пройдет, Я твердо стою на ногах, голыми руками меня не возьмешь, врешь — не возьмешь! — Когда придет моя толстуха, передайте ей, что у меня умер родственник, письмо получил — дескать, дядя или что-нибудь в таком роде. А в обед я сюда не приду, пусть не ждет. Сколько с меня? — За одну кружку, как обычно. — Так, так. — А пакет вы здесь оставите? — Какой пакет? — Да что это с вами, Биберкопф! Нельзя так убиваться. Не вешайте нос. А пакет я сохраню в целости. — Какой там еще пакет? — Ну, бог с вами, ступайте… подышите свежим воздухом. Франц вышел. Хозяин поглядел в окно ему вслед. — Как бы его сейчас назад не внесли! Ну и дела! Подумать — такой ведь крепкий мужчина. То-то толстуха глаза вытаращит. Перед домом стоит небольшого роста бледный человек, правая рука у него на перевязи, кисть — в черной кожаной перчатке. Он уже с час стоит тут, на самом солнцепеке, и не решается подняться к себе. Он только что из больницы. У него две дочери, уже большие, а мальчик был у него последыш, четырех лет, и вот умер вчера в больнице. Сперва говорили — простая ангина. Доктор обещал вскоре зайти еще, а сам пришел только под вечер и сразу заявил: подозрение на дифтерит, немедленно в больницу. Мальчик пролежал там месяц, уже совсем было поправился и вдруг заболел скарлатиной. А еще через два дня, вчера вот, умер: главный врач сказал — сердце не выдержало. Человек стоит у ворот, не решаясь войти в дом: жена там наверху будет кричать и плакать, как вчера, всю ночь, и упрекать его, что он не взял мальчика из больницы три дня тому назад, когда тот был уже совсем здоров. Но ведь больничная сестра говорила, что у него еще есть в горле бациллы и что нельзя его брать домой, раз в квартире есть другие дети. Жена, правда, тогда еще сказала, что чепуха это все. Но как знать — может быть, кто из соседских детей и заразился бы. Он все еще стоит в воротах. У соседнего дома столпился народ — крик, шум. Тут вдруг ему вспомнилось, что в больнице, когда он привез мальчика, спросили, был ли врач и впрыснул ли он ребенку противодифтеритную сыворотку. Нет, — ответил он, не впрыснул. Ждали врача целый день, а он явился только вечером и сразу же велел ехать в больницу. Человек этот, с искалеченной на войне рукой, пустился рысью, пересек улицу, вбежал в угловой дом, к врачу. Ему сказали: «Доктора нет дома». Инвалид в крик. Как это нет дома? До обеда доктор должен принимать. В дверях приемной появился лысый пузатенький господин, вгляделся в посетителя, узнал его и увел к себе в кабинет. Тот все ему выложил: и про больницу, и что ребенок умер. Доктор молча пожал ему руку. — В среду ведь мы целый день вас ждали, с утра до шести часов вечера. Мы два раза посылали за вами, а вы не шли. — Я же все-таки пришел. — Инвалид снова в крик. — За что мы на фронте кровь проливали! Я вот калека, а вы меня ждать заставили. Думаете, с нами все можно! — Да вы присядьте, успокойтесь. Ведь ваш ребенок умер вовсе не от дифтерита. В больнице такие случаи не редкость. Перенос инфекции! — Случай, случай! — орет инвалид. — Все валят на случай. А как заболеешь — жди, пока подохнешь. Что ты, что ребенок твой — все равно. Мы ведь для вас не люди! Полчаса спустя инвалид медленно спустился с лестницы, потоптался на солнцепеке возле своего дома и поднялся наконец к себе. Жена возилась у плиты. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Дёблин "Берлин-Александерплац"