Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Грекова "Свежо предание"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386494" data-attributes="member: 1"><p>Теперь за буфетом-реликвией поселилась маленькая Циля. «Тетя Лоза, тетя Лоза!» — кричала она по утрам, и тетя Роза, всунув жилистые петушьи ноги в стоптанные туфли, запахивая ветхий японский халат, спешила на зов.</p><p></p><p>— Цветочек мой, — говорила она и брала Цилю на руки.</p><p></p><p>От ребячьей головки пахло полевыми цветами, тонкие ножки висели так безвольно, доверчиво. «Счастье мое», — говорила тетя Роза. Она и в самом деле становилась счастливой — это она-то, которая дала себе слово всю жизнь быть несчастной…</p><p></p><p>Для Цили она была готова на все. Ничего не умела — и все делала. Научилась по книге варить манную кашу и даже удерживалась, не клала туда никаких специй (специи вредны ребенку). Цилино белье, чулки, платья она стирала все вместе, по своему собственному способу: заливала горячей мыльной водой и кипятила в течение часа, помешивая палкой от половой щетки. Платья и чулки теряли цвет, белье становилось пестрым, но это не важно: главное, чтобы ребенок был чистенький. Глаженье тетя Роза считала предрассудком. Важно кипячение — оно предотвращает инфекцию. Ни один микроб не выдерживает, когда его кипятят в течение часа. «А сибиреязвенные споры?» — шутил дедушка.</p><p></p><p>Так или иначе, Цилины вещи кипятились в ведре каждый день, и купала ее тетя Роза тоже каждый день — истово, но неумело, и, когда Циле попадало мыло в глаза, тетя Роза вместе с ней плакала…</p><p></p><p>И дедушка полюбил Цилю. Он мог часами с нею беседовать, серьезно, на равных правах, пряча под усами растроганную улыбку.</p><p></p><p>Костя жил там и здесь. Сначала, пока Циля еще не привыкла, — больше здесь, чем там. Потом, когда Циля прижилась за буфетом и даже полюбила тетю Розу, — больше там, чем здесь…</p><p></p><p>А тетя Дуня просто угасала. Ее придавила, прижала, обезличила подлость. Она стала плаксива, подозрительна. Часто говорила словами Алеши Поповича. Она ли это была?</p><p></p><p>Иногда — нечасто — она приходила в гости к Циле, чинно садилась на какую-нибудь вещь, предварительно оглядев ее, и молчала. Сперва Циля радовалась ей, а потом отвыкла и стала дичиться. Тетя Дуня протягивала ей гостинец, а Циля отворачивалась, прятала руки под чистый, неглаженый фартучек. Пуговиц тетя Роза пришивать не умела. Циля ходила вся заколотая булавками: платьице — на булавках, чулки — на булавках, даже башмаки — и те на булавках. Это как будто огорчало тетю Дуню больше всего. Однажды, уходя, она сказала Косте:</p><p></p><p>— Видно, с.мерть за мной собирается.</p><p></p><p>— Тетя Дуня! С чего это?</p><p></p><p>— Молчи, — строго сказала тетя Дуня. — Я знаю, что говорю. За грехи мои Господь меня карает. В церкву не хожу. Цилечка вон вся в булавках. Моя вина. Ох, пора мне, пора в землю сырую. Жалко вас, а пора.</p><p></p><p>Осенью у Шуры родился мальчик — слабенький, но крикливый. Назвали его Валериком. Тетя Дуня вспыхнула было, радовалась на младенчика, как когда-то на Цилю. Но Алеша Попович крепко держал ее в руках. «Мамаша, примите ребенка», — орал он, или: «Мамаша, отдайте ребенка, долго мне ждать?», или «Откуда у ребенка сыпка? Я этого не допущу!» У Шуры было мало молока, мальчик кричал по ночам, и Алеша Попович кричал тоже. Он кричал напролет целые ночи (по крайней мере, так казалось Косте, из соседней комнаты все ему было слышно). Иногда раздавался грохот: это Попович, разгулявшись («раззудись плечо, размахнись рука»), кидал в жену и тещу разные вещи… Шура плакала, мальчик плакал. Молчала только тетя Дуня, словно она была уже мертва.</p><p></p><p>Как-то ночью, когда Попович особенно бушевал, Костя не выдержал и постучался к ним. Дверь открылась, на пороге стоял хозяин в белых миткалевых кальсонах с волочащимися тесемками. Шура, растрепанная, в разодранной на груди рубашке, забилась в угол двуспального ложа. Под часами с орущим Валериком на руках стояла тетя Дуня. Из носу у нее текла кровь, и тетя Дуня ее не вытирала…</p><p></p><p>Костя осатанел и кинулся на Поповича. Тетя Дуня закричала:</p><p></p><p>— Костенька, для ради Господа Бога, не тронь ты их! Они в своем праве. Ребеночек плачет, а у них сердце болит. Костенька!</p><p></p><p>Поздно — Костя уже сгреб Поповича и сладострастно наподдал ему коленкой под зад. Под эти хамские подштанники. И ушел.</p><p></p><p>На следующий день, неожиданно, Попович стал очень любезен. Встретив Костю в коридоре, он заговорил о погоде:</p><p></p><p>— Обсерватория предсказывает осадки. Но только мне сомнительно. Не должно быть, чтобы осадки. И вообще, всех этих ученых разогнать надо. Дармоеды.</p><p></p><p>Костя молчал. Попович постепенно стал уходить. Ему, видимо, хотелось общаться. Уже на пороге своей комнаты он обернулся, напыжился и сказал:</p><p></p><p>— Классовый распределитель есть путь к классовому распределению.</p><p></p><p>Экий дурень! Косте даже стало чуточку жаль его. Что только в этой дурацкой душе происходит!</p><p></p><p>А с тетей Дуней действительно было плохо. Однажды Костя увидел, что она развешивает для просушки нестираные пеленки… Это был конец. Она могла еще жить некоторое время, но ее уже не было.</p><p></p><p>* * *</p><p></p><p>Ну, что ж? В общем, дома не существовало. Были какие-то обрывки, клочья. Циля, Роза и дедушка — в одном месте, комната и воспоминания — в другом. Костя часто вспоминал Генриха Федоровича и тосковал. Чего-то он здесь не выполнил, не сделал. Не пошел, не кричал. Молчание — предательство. Ему казалось, что тетю Дуню он тоже предал. А что он мог?</p><p></p><p>И все же постепенно он успокоился, а молодость шла и брала свое. Даже удивительно, как минутами он умел быть счастливым. Неистребимое что-то.</p><p></p><p>Школа никогда особенно много для него не значила, но шел его последний год в школе, и все как-то становилось зачарованным. Последние уроки, последние встречи с учителями, последние ссоры с товарищами. Последние, последние… А впереди — жизнь. Постойте, может быть, он все-таки немного любил школу?</p><p></p><p>Ребята — сколько лет прожили вместе, а он их не знает. И все — какие-то незнакомые. Мальчики с неожиданно пробивающимися, даже какими-то неприличными усиками. Девочки с тонкими талиями, с нежными, женскими голосами. Нет, это не те голоса, которые кричали ему: «дурак», «воображала»… А свой-то собственный голос — тоже иногда звучит чужим…</p><p></p><p>И преподаватели стали другими. Или просто он увидел их другими глазами. Например, заведующий Иван Поликарпович — теперь уже не заведующий, а директор. Он сам смущен своим новым званием и не знает, как жить дальше и что теперь будет? Не возвращаются ли гимназические порядки?</p><p></p><p>Прежде для Кости это был просто лысеющий человек в серой толстовке, похожий на мешок с пылью. Досадное препятствие — и только. А теперь Костя глядел на него с интересом и жалостью…</p><p></p><p>В этот последний год в школе как-то особенно часто — по пустякам — вспыхивали небольшие скандалы. После одного из них Иван Поликарпович вызвал Костю к себе в кабинет.</p><p></p><p>Сколько раз он уже стоял здесь… Знает каждую вещь. Вот старая, истертая по сгибам карта Европы. Вот цветы на окне, построенные по росту. Правофланговым — фикус. Левофланговым — кактус. Вот тронутое молью чучело вороны на одной ноге…</p><p></p><p>Все это когда-то душило его пылью и скукой. И от заведующего шли правильные, скучные, пыльные слова… Он тогда переминался с ноги на ногу и только ждал: когда же его отпустят?</p><p></p><p>Теперь он стоит в том же кабинете и видит все иным: трогательным, одушевленным. Старый заведующий, старые вещи — а за всем этим скромность, терпение, воля, труд.</p><p></p><p>У Ивана Поликарповича оглобелька железных очков, видно, отломилась и замотана суровой ниткой. Аккуратно замотана. Как задевает сердце эта оглобелька! Сам, наверно, заматывал — этими самыми неуклюжими, робкими пальцами. Нелегко ему.</p><p></p><p>— Послушай, Левин, — сказал Иван Поликарпович, — я давно хотел у тебя спросить: а не скучно тебе так безвкусно валять дурака?</p><p></p><p>И он устыдился.</p><p></p><p>А другие учителя? Огненно-рыжая Софья Яковлевна; стройная, завитая, с подмазанными губами «биологиня» Любовь Алексеевна; старый математик Василий Петрович, потерявший ногу на гражданской войне и входивший в класс, гремя костылями? Все это были люди! А он, безвкусно валяя дурака, ни разу даже не взглянул на них, как на людей… Теперь поздно, на носу — выпуск. Костя глядел на этих людей, потерянных им по своей вине, по небрежности, и радостно горевал, и почти любил их.</p><p></p><p>А Юра словно горел в эту весну. Он уже четвертый раз был влюблен, метался, дергался, паясничал и брился, забросил уроки и часто сманивал Костю за город — купаться. Восхитителен был этот ворованный отдых. Лежа на песке и сладостно сознавая себя преступниками, они говорили о будущем. Поступать куда-нибудь — только вместе! Костя еще колебался, не знал, куда его тянет. Юра решил — в Политехнический. Они займутся автоматикой. Техника будущего.</p><p></p><p>Весь в песке — и в волосах песок, и на ресницах — Юра рассказывал об автоматическом управлении. Поезда без машинистов. Самолеты — без летчиков. Нет, больше того — мысль без мозга… А какие слова: «фотоэлемент», «телеуправление», «радиолокация»…</p><p></p><p>В общем, Юра увлек Костю, и так случилось, что оба они потом стали инженерами. А Косте, вероятно, правильнее было бы стать врачом. Ничто не интересовало его так, как люди.</p><p></p><p>Вот и окончена школа.</p><p></p><p>Выпускной вечер, раздача грамот отличникам учебы (Юра — среди них, а Костя — нет), бал с контрабандным фокстротом, девочки семейкой белых березок, и с ними Вероника, как все-таки хороша, но ему нет до нее дела. И вот уже все кончено — как быстро! — и впереди свобода.</p><p></p><p>Они с Юрой остались одни в городе — готовиться к экзаменам. Цилю увезли на лето к тете Лии, на Украину.</p><p></p><p>Тетя Лия, жена покойного дяди Нафанаила, дедушкиного брата, жила в небольшом местечке под Житомиром.</p><p></p><p>Костя бывал там в детстве. Не было на свете ничего милее нарядного белого мазаного домика с крупными мальвами в палисаднике, с желтым подсолнухом, который, как услужливо наклоненное блюдо, предлагал свои тесные, черные, сладкие семена. Теплая, шелковая пыль на дороге так мягко уступала босой ноге! А на краю дороги сторожем стоял статный, высокий тополь, лопоча на ветру узкими листьями на белой войлочной подкладке…</p><p></p><p>А раньше тетя Лия жила в Ленинграде с дядей Нафанаилом. Костя помнил, как они приходили вместе к дедушке: тетя Лия — преданная, сгорбленная, с тонким, красивым лицом и дядя Нафанаил — звучный, толстый, уверенный здоровяк на коротких, задорно расставленных ногах.</p><p></p><p>Он изменял ей, как говорится, направо и налево. «Бедная Лия, это же святая», — говорила тетя Роза дедушке. Дядя Нафанаил любил женщин, книги, красивые вещи. Любил жить.</p><p></p><p>До революции он был нотариусом, во время нэпа завел лавочку и преуспел. Потом вовремя ликвидировал дело и вышел сухим из воды: и вещи сохранил, и квартиру. Квартира была богатая, комфортабельная, с люстрами и картинами, с темными паркетными полами, которые каждую неделю натирал полотер Вася. Худой, бледный, с отвисшими штанами, покрытый нездоровым потом, Вася плясал по темному глубокому полу, и хрусталики люстр подрагивали.</p><p></p><p>Тетя Лия в этой квартире жила как чужая. Она сама себе выбрала узкую комнату рядом с кухней («для прислуги»). Комната была похожа на вертикально поставленный ящик комода. В ней пахло утюгом — тетя Лия постоянно гладила крахмальные сорочки, воротнички, платки… «Нафанаил каждый день должен иметь свежую сорочку!»</p><p></p><p>На стенах висели бесчисленные карточки — все портреты дяди Нафанаила. Вот он, дорогой Нафанаил, совсем молодой, с усиками, в твердой соломенной шляпе-канотье. Вот он с теннисной ракеткой, развернутой почему-то прямо на зрителя, словно он несет дыню на палке. А вот дорогой Нафанаил совсем маленький — лет двух или трех, — в крахмально торчащем платьице, и ручки в перевязочках — какой золотой ребенок! У Лии с Нафанаилом детей не было — большое горе! Один Бог знает, как она хотела детей! Детей не было, и свое сердце она отдала дорогому Нафанаилу.</p><p></p><p>А дядя Нафанаил жил весело, мячиком. Он любил общество, часто ходил в гости, почти всегда один, без жены. Иногда, поздно вечером, раздавался звонок — это приходила тетя Лия, сутулая, в старой меховой шапочке, с потертой муфтой на перекрученном шнурке. Хозяйка дома приглашала ее зайти, но она не соглашалась:</p><p></p><p>— Нет, нет, не надо. Не беспокойте его, пусть веселится! Я только принесла ему шерстяной шарф, чтобы он не простудился, когда пойдет домой. Сегодня сильный ветер, а у Нафанаила такое слабое здоровье!</p><p></p><p>Нафанаилу передавали сверток с шарфом, он чертыхался, а гости смеялись.</p><p></p><p>В конце концов Нафанаил ее бросил.</p><p></p><p>У полотера Васи была жена Лида — курносенькое, белобрысое существо. Она приходила перед праздниками помогать тете Лии убирать квартиру. Шутка ли, столько фарфора и бронзы! Вот в эту самую Лидку и влюбился дядя Нафанаил. Нет, не влюбился, а полюбил. Без рассудка, без меры, как его самого любила тетя Лия.</p><p></p><p>Он поселил чету полотеров в своей квартире, отдал им лучшую комнату. Вася, разумеется, перестал натирать полы — ему и так жилось неплохо. Нафанаил попал к Лидке в какую-то рабскую зависимость, а заодно сделался рабом и полотера Васи. Такая большая любовь не знает ревности: он любил Васю за то, что Лида его любила. Он дал им дарственную запись на все свое имущество, а сбережения перевел на Лидкино имя. Спасибо, они хоть кормили его. На тетю Лию он совсем перестал обращать внимание, словно ее и не было.</p><p></p><p>Костя помнил, как тетя Лия приходила к дедушке советоваться: что делать?</p><p></p><p>Дедушка фыркал и злился.</p><p></p><p>— Старый лапацон совсем потерял разум, — говорил он. — Я знаю за ним эту черту. Но, милая Лия, вы его слишком избаловали.</p><p></p><p>— Нет, Рувим, не говорите мне плохо про дорогого Нафанаила.</p><p></p><p>— И вы его еще называете дорогим Нафанаилом!</p><p></p><p>— Он всегда будет для меня дорогим Нафанаилом. Надо знать его страстное сердце! Может быть, он сам не рад, что у него такое страстное сердце…</p><p></p><p>И все-таки тетя Лия не выдержала — уехала. Уехала на Украину, в белый домик с мальвами. Оттуда она присылала посылки — сушеные вишни, чернослив — и письма писала:</p><p></p><p>«Уважаемая Лида! Я не сплю ночи, думая о нашем дорогом Нафанаиле. Вы знаете его слабое сердце. Лидочка, не давайте ему крепкое кофе! Варите ему чернослив: у дорогого Нафанаила такой крутой желудок! А еще я беспокоюсь: или вы чините ему носки?..»</p><p></p><p>Нет, уважаемая Лида не чинила носки дорогому Нафанаилу. Скорее, он был бы рад штопать ее чулки, но она штопаных не носила: вот еще! Став хозяйкой, она располнела и обнаглела и уже, кажется, подумывала о ком-то другом вместо Васи…</p><p></p><p>Но вот что странно: после отъезда тети Лии Нафанаил как-то быстро стал угасать, стареть, худел, словно из него выпускали воздух…</p><p></p><p>Костя зашел к нему как-то за книгами, дядя Нафанаил сидел за письменным столом, спиной к нему: старик! Затылок — желтый, нездоровый, с седыми косицами. Худая, сухая рука — совсем как у дедушки — лежала на столе, барабаня пальцами. Стол был пыльный, и от пальцев оставались темные следы.</p><p></p><p>Нафанаил обернулся и, поймав Костин взгляд, чуть искривил губы улыбкой. Как и все в семье, он отлично умел читать мысли. Вот и сейчас он прочел Костины мысли, и Костя в этом не сомневался. Дядя неторопливо достал из-за шкафа пыльную тряпку, вытер стол и снова тяжело сел в кресло.</p><p></p><p>— Да, — только и сказал он.</p><p></p><p>Костя, как и все в семье, тоже умел читать мысли. И он понял, что означало «да». Да, сильное чувство, большая страсть. И с этим уже ничего не поделаешь. Придется умереть.</p><p></p><p>И в самом деле он скоро умер…</p><p></p><p>* * *</p><p></p><p>Так вот, Роза и Циля уехали к тете Лии, а Костя остался один в городе, без них. Он скучал по Циле, но все-таки был рад, что ее увезли. Полная свобода!</p><p></p><p>Он вставал в шесть, обливался холодной водой, съедал кусок черного хлеба и садился заниматься. Над столом пожелтевший от времени Ленин склонял упрямую, лобастую голову. Костя ощущал себя немножко голодным, подтянутым, свежим и ужасно умным.</p><p></p><p>Удивительная у него стала память! В нее все укладывалось без малейших усилий. А ведь в школе он учился неважно.</p><p></p><p>Шутя он выучивал заданный себе на сегодня урок и шел дальше. Он даже боялся себя — такой он вдруг стал способный. Чтобы не выучить слишком много, он вставал, подходил к окну и потягивался.</p><p></p><p>Окно открыто, за ним — пыльно-голубое небо, крыши и трубы, трубы… Прекрасные кирпичные города труб. Глубоко внизу, во дворе, звонкоголосые мальчишки играли в челюскинцев, а здесь, в городах труб, вообще не было времени.</p><p></p><p>Среди дня он обедал — снова куском черного хлеба, иногда с молоком. Не варить же для себя суп! И зачем? Что может быть лучше этой подтянутости, тощего холодка в голове?</p><p></p><p>Вечером они встречались с Юрой.</p><p></p><p>Летом в Ленинграде темнеет поздно. Солнце садится часов в одиннадцать. Костя и Юра шли бродить по городу. Солнце садилось, садилось и все не могло сесть, медлило, как уходящий гость на пороге. А после захода на светлом небе серебряно-розовыми веерами долго светились тонкие облака.</p><p></p><p>Костя и Юра шли наугад. Такая у них была игра: идти наугад и находить новые места. Они знали свой город и любили его — истые ленинградцы. Тем радостнее было найти внезапно незнакомое место: кладбище, мост, переулок.</p><p></p><p>Они ходили по набережным каких-то заштатных Невок, в кучах досок, кирпичей и соли. Пробирались сквозь щели в заборах на фантастические дворы. На одном таком дворе посредине был мертвый, небьющий фонтан в сером цементном ложе, а на стене, высоко над землей, отметка: рост Петра Великого. Здесь, по этому двору, ходил он, Петр Великий, в зеленом кафтане с красными отворотами… Они забирались в какие-то доки, склады, где пахло крысами и рогожей. Белой ночью все это казалось загадочным, пустым и странным. Дома, казармы и колокольни, как обведенные тушью, тонко отделялись на светлом воздухе. Город приподымался, вставал на цыпочки, отрывался, летел.</p><p></p><p>Один вечер особенно запомнился Косте. Поздно, уже после захода солнца, они пришли в незнакомое место. Голубоватый туман смазывал края крыш. Текла неизвестная речка, тихая, темная, в непривычно пологих зеленых берегах. На той стороне — мрачное здание с окнами в решетках. Костя спросил:</p><p></p><p>— Что это — т.юрьма?</p><p></p><p>— Должно быть, — шепотом ответил Юра.</p><p></p><p>За одним из окон появился смертельно бледный человек, схватился за решетку и начал ее трясти. Значит, окно за решеткой было открыто. День прошел жаркий, а вечер — прохладный, облачный.</p><p></p><p>Чего хотел этот человек? Выломать решетку?</p><p></p><p>Тем временем из-за тюрьмы вышел месяц. Он встал узким серпом на краю крыши, и облака набегали на него, как дым.</p><p></p><p>Мимо шел пьяный, мирно беседуя с самим собой. По камню цокали его сапоги, видно подбитые гвоздями.</p><p></p><p>Юра спросил:</p><p></p><p>— Не знаете ли вы, что это за т.юрьма?</p><p></p><p>— т.юрьма? Какая т.юрьма?</p><p></p><p>— Да вот, напротив.</p><p></p><p>— Да это вовсе больница. Николая Чудотворца. Психи здесь живут. Психуют.</p><p></p><p>— Спасибо, — сказал Юра.</p><p></p><p>Пьяный удалился, цокая подошвами, и вслух рассуждал:</p><p></p><p>— т.юрьма? Какая т.юрьма? Да не т.юрьма, а дом психованный. А они — т.юрьма. Смешняки.</p><p></p><p>Бледный человек за решетчатым окном, под золотым теперь, минаретным месяцем все стоял, безнадежно потрясая решетку, но становился темнее, пропадал. Как будто решетку трясла темнота.</p><p></p><p>— Послушай, это ужасно! — сказал Костя.</p><p></p><p>— Что ты тут находишь особенно ужасного? — насмешливо спросил Юра. — Модель жизни.</p><p></p><p>Он сегодня поссорился со своей последней девушкой и был зол.</p><p></p><p>— Ужасно попасть в такое положение… сойти с ума.</p><p></p><p>— А тебе показалось бы менее ужасным, если бы это была т.юрьма?</p><p></p><p>— Не знаю… Пожалуй, да.</p><p></p><p>— А я не согласен. Все люди более или менее сумасшедшие. Разница здесь не качественная, а количественная. Чем эти, за решеткой, отличаются от нас? Более яркими чувствами. Ярче радость. Ярче печаль. А яркость — это счастье. Не так ли?</p><p></p><p>— Нет, не так, — сказал Костя запальчиво. — Не надо мне такого счастья. И только никогда не говори мне, что это счастье…</p><p></p><p>— Ну, ну, замолол. Что тебе за вожжа под хвост попала? Никто тебе и не предлагает такого счастья.</p><p></p><p>А все-таки оно было прекрасное — это лето, со всеми ночными шатаниями, спорами, сумасшедшими домами. Юра вскоре разлюбил свою девушку («Убедился в ее непроходимой глупости», — как объяснил он сам). Костя был с ним, пожалуй, не согласен. Он видел ее раза два: черная, верткая, совсем непохожая на дуру. Только взгляд у нее был неприятный — берущий.</p><p></p><p>А Юра разлюбил, встряхнулся и снова ходил гоголем.</p><p></p><p>Одно время они пробовали заниматься вместе. Тут Костя впервые в жизни почувствовал себя сильнее Юры — любопытное ощущение! Вообще-то он был слабее Юры, но этим летом, с этой легкостью во всем теле, в голове особенно, он стал страшно способным и почему-то все понимал. Понял он и Юру, которому было неприятно быть вторым, — ему, которому на роду написано быть первым. Понял и извинил, потому что стал вдруг необычайно умен и, значит, добр. Совместные занятия прекратились как-то сами собой.</p><p></p><p>А потом произошло совсем необыкновенное событие: у Кости Левина появилась девушка.</p><p></p><p>В первый раз он ее увидел, когда, оторвавшись от учебника, подошел к окну размяться. В окне шестого этажа, как раз напротив, стояла небольшого роста белокурая девушка в косынке и мыла стекла. Она стояла очень складно, закинув голову, тянулась рукой к дальнему краю окна и пела. Маленький голосок бубенчиком перебирался с ноты на ноту.</p><p></p><p>Костя был голоден как волк— сегодня он не успел почему-то взять хлеба по карточке. Засиделся за книгой, а потом было уже поздно идти. Подойдя к окну и хрустнув суставами, чтобы размяться, он подтянул живот к самому спинному хребту и с наслаждением почувствовал, что он тощ, пуст внутри и вот-вот перервется пополам.</p><p></p><p>А девушка его заметила. Она прекратила пение и уселась на подоконнике, по-детски спустив вниз босые ноги, — явно, чтобы покрасоваться. Ножки и в самом деле были ничего — полненькие, но складные, как и вся она. Засмеялась. Костя тоже засмеялся, отошел от окна и снова сел за книгу. В глубине комнаты, где стоял письменный стол, было темновато. Он знал, что сейчас девушка его видеть не может, но беспокойно, затылком чувствовал ее взгляд. Казалось, теплые пальцы берут его за уши и поворачивают голову к окну. Он сопротивлялся. Глазами он читал, а ушами чувствовал ее, и в какой-то момент книга взяла его за уши и повернула к себе. Он начал читать внимательно, как всегда теперь, радуясь своей понятливости, а про девушку забыл.</p><p></p><p>Когда он вспомнил и поглядел в ту сторону, был уже почти вечер. Девушки в окне не было.</p><p></p><p>«Вот и нет ее», — грустно подумал Костя, подходя к окну.</p><p></p><p>Необычайная тишина стояла в кирпичном городе труб. Жарким пламенем отсвечивали вдали окна. Черными точками на огромной высоте, без криков сновали ласточки. Может быть, даже с криками, но слишком высоко, чтобы их было слышно.</p><p></p><p>Он уже ничего не ждал, когда в том окне снова появилась девушка, уже без косынки, с розовыми в закатном свете волосами. Она кивнула ему, как знакомому.</p><p></p><p>«Нужно заговорить с ней, — подумал Костя, — она ждет этого. Нужно, слышишь ты, нужно!» — втолковывал он самому себе, но не мог решиться.</p><p></p><p>— Ну, как, кончили работу? — крикнул он наконец (фу-ты, черт, как глупо!).</p><p></p><p>— Ну, да, — ответила она непринужденно, не повышая голоса, словно он был в той же комнате.</p><p></p><p>Вот, оказывается, как просто: не надо даже кричать.</p><p></p><p>— Вы здесь живете? — снова крикнул он (глупо, глупо, глупо!).</p><p></p><p>— Нет. Просто примываюсь. По знакомству.</p><p></p><p>— Вот как. — Костя замолчал безнадежно.</p><p></p><p>— А у вас-то, я погляжу, — звонким голосом заговорила девушка, — тоже окна, пыли-то, пыли! С осени, поди-ка, немытые.</p><p></p><p>«…Согласна зайти, согласна, — думал Костя с пересохшим ртом, — теперь только позвать». Но позвать он не мог, не получалось.</p><p></p><p>— Вам-то, я говорю, тоже окна помыть бы надо, — сказала она.</p><p></p><p>— Надо, — выдавил из себя Костя.</p><p></p><p>— Так я зайду. — Она засмеялась. — Сегодня или, может, завтра?</p><p></p><p>— Сегодня, сегодня.</p><p></p><p>— Так я зайду, — повторила девушка и исчезла. Потом снова возникла, спросила: «Так я зайду?» — и пропала.</p><p></p><p>Сердце отвратительно стучало, ну его. Зайдет? Сказала «зайду», положительно. Нет, она сказала: «Так я зайду?» — вопросительно. Не зайдет.</p><p></p><p>А в комнате был страшный беспорядок, эпикурейский беспорядок живущего без контроля мужчины. На столе — черствые корки, старый носок, сковорода с пылью — черт знает что. Он стал запихивать все это куда попало. У них с Юрой такая спешная уборка называлась «упихательство». Еще пыль бы стереть, да неизвестно, где тряпка. Вчера еще была, где-то здесь болталась. Ох, вещи, вещи, ничего нет строптивее вещей, когда они приобретают самостоятельность!</p><p></p><p>Подмету хотя бы. Пошел на кухню за щеткой и услышал коротенький, осторожный звонок, одно словцо: «Дрень…» Она?</p><p></p><p>Как был со щеткой в руках, он открыл дверь. Она стояла, почти не смущенная, и улыбалась. Костя стиснул древко щетки.</p><p></p><p>— Есть кто? — опасливо спросила девушка, закрывая за собой дверь.</p><p></p><p>— Никого, — ответил Костя, не выпуская щетки, как бы обороняясь.</p><p></p><p>Она вынула у него из рук эту палку и вдруг поцеловала его в губы. Очень простой вышел поцелуй — громкий и нестрашный.</p><p></p><p>— Покажите-ка окна, — сказала она.</p><p></p><p>Все это ничего не значило, ничего. Совсем обыкновенный поцелуй, деловой приход, мыть окна. И нечего так волноваться, идиот.</p><p></p><p>— Пылищи-то, пылищи! — сказала девушка. Она смеялась. Молодец!</p><p></p><p>— Как вас зовут? — спросил Костя.</p><p></p><p>— А Клава.</p><p></p><p>Поцелуй, видно, и в самом деле был незначащим: она всерьез взялась за уборку. Достала где-то тряпку (а он-то не мог найти!), разулась, сбегала на кухню, вернулась с ведром, повязалась, подоткнула юбку. Вымыла пол, обмахнула пыль. Пробегая мимо него, она каждый раз улыбалась, показывая детские, округленные зубки. Волосы, сухие, смятые завивкой, торчали из-под косынки. Она отводила их внутренней стороной локтя. Косынка сбилась набок, Костя отчетливо видел бисеринки пота на розовых висках. Он начал уже успокаиваться: ничего «такого» не будет. Другой раз…</p><p></p><p>Клава начала мыть окна, а он все стоял дурак дураком посреди комнаты. Кажется, она что-то говорила, он все слышал, но ничего не понимал. Он был совершенно спокоен, только не понимал, что она говорила. И наконец понял.</p><p></p><p>— Все, — сказала Клава, сорвав с головы косынку и стоя на подоконнике. — А ну-ка, прими меня с окна.</p><p></p><p>Костя подошел и принял ее в свои ужаснувшиеся руки.</p><p></p><p>Вечер. Уже темно. Клава спала рядом, неслышно дыша. От нее пахло чистым бельем. Из открытого окна к самому сердцу тянуло прохладой. Где-то далеко, по радио, играли вальс. Бывает же такая уносящая музыка.</p><p></p><p>Костя летел высоко-высоко над землей. Ему было легко и холодно. Далеко под собой, как с вышки Исаакия, он видел маленьких людей, идущих по улице. Они были крошечные, видные с головы, и, торопливо шагая, попеременно выставляли из-под туловища короткие ножки. И среди них, такой же маленький, на коротеньких ножках, торопился куда-то он сам, Костя Левин. А другой он сам летел и смотрел на это все сверху, из чистоты и холода.</p><p></p><p>В коридоре зазвонил телефон. Костя лежал и летел. Телефон настаивал. Костя осторожно вылез из постели, вышел в коридор, взял трубку. Это был Юра. Ой, он совсем забыл, что условился зайти к Юре в половине десятого…</p><p></p><p>Видно, Юра звонил из автомата. Слышно было плохо, в трубке что-то возилось, поскрипывало.</p><p></p><p>— Ты, Костя? — спросил Юра далеким голосом. — А я ждал, ждал… Что с тобой случилось?</p><p></p><p>— Ничего. Мне хорошо.</p><p></p><p>Трубка замолчала. Костя стоял босиком на холодном полу.</p><p></p><p>— Как прикажешь тебя понимать? — спросил голос.</p><p></p><p>Теперь молчал Костя.</p><p></p><p>— Я тебя понял? — спросил голос.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386494, member: 1"] Теперь за буфетом-реликвией поселилась маленькая Циля. «Тетя Лоза, тетя Лоза!» — кричала она по утрам, и тетя Роза, всунув жилистые петушьи ноги в стоптанные туфли, запахивая ветхий японский халат, спешила на зов. — Цветочек мой, — говорила она и брала Цилю на руки. От ребячьей головки пахло полевыми цветами, тонкие ножки висели так безвольно, доверчиво. «Счастье мое», — говорила тетя Роза. Она и в самом деле становилась счастливой — это она-то, которая дала себе слово всю жизнь быть несчастной… Для Цили она была готова на все. Ничего не умела — и все делала. Научилась по книге варить манную кашу и даже удерживалась, не клала туда никаких специй (специи вредны ребенку). Цилино белье, чулки, платья она стирала все вместе, по своему собственному способу: заливала горячей мыльной водой и кипятила в течение часа, помешивая палкой от половой щетки. Платья и чулки теряли цвет, белье становилось пестрым, но это не важно: главное, чтобы ребенок был чистенький. Глаженье тетя Роза считала предрассудком. Важно кипячение — оно предотвращает инфекцию. Ни один микроб не выдерживает, когда его кипятят в течение часа. «А сибиреязвенные споры?» — шутил дедушка. Так или иначе, Цилины вещи кипятились в ведре каждый день, и купала ее тетя Роза тоже каждый день — истово, но неумело, и, когда Циле попадало мыло в глаза, тетя Роза вместе с ней плакала… И дедушка полюбил Цилю. Он мог часами с нею беседовать, серьезно, на равных правах, пряча под усами растроганную улыбку. Костя жил там и здесь. Сначала, пока Циля еще не привыкла, — больше здесь, чем там. Потом, когда Циля прижилась за буфетом и даже полюбила тетю Розу, — больше там, чем здесь… А тетя Дуня просто угасала. Ее придавила, прижала, обезличила подлость. Она стала плаксива, подозрительна. Часто говорила словами Алеши Поповича. Она ли это была? Иногда — нечасто — она приходила в гости к Циле, чинно садилась на какую-нибудь вещь, предварительно оглядев ее, и молчала. Сперва Циля радовалась ей, а потом отвыкла и стала дичиться. Тетя Дуня протягивала ей гостинец, а Циля отворачивалась, прятала руки под чистый, неглаженый фартучек. Пуговиц тетя Роза пришивать не умела. Циля ходила вся заколотая булавками: платьице — на булавках, чулки — на булавках, даже башмаки — и те на булавках. Это как будто огорчало тетю Дуню больше всего. Однажды, уходя, она сказала Косте: — Видно, с.мерть за мной собирается. — Тетя Дуня! С чего это? — Молчи, — строго сказала тетя Дуня. — Я знаю, что говорю. За грехи мои Господь меня карает. В церкву не хожу. Цилечка вон вся в булавках. Моя вина. Ох, пора мне, пора в землю сырую. Жалко вас, а пора. Осенью у Шуры родился мальчик — слабенький, но крикливый. Назвали его Валериком. Тетя Дуня вспыхнула было, радовалась на младенчика, как когда-то на Цилю. Но Алеша Попович крепко держал ее в руках. «Мамаша, примите ребенка», — орал он, или: «Мамаша, отдайте ребенка, долго мне ждать?», или «Откуда у ребенка сыпка? Я этого не допущу!» У Шуры было мало молока, мальчик кричал по ночам, и Алеша Попович кричал тоже. Он кричал напролет целые ночи (по крайней мере, так казалось Косте, из соседней комнаты все ему было слышно). Иногда раздавался грохот: это Попович, разгулявшись («раззудись плечо, размахнись рука»), кидал в жену и тещу разные вещи… Шура плакала, мальчик плакал. Молчала только тетя Дуня, словно она была уже мертва. Как-то ночью, когда Попович особенно бушевал, Костя не выдержал и постучался к ним. Дверь открылась, на пороге стоял хозяин в белых миткалевых кальсонах с волочащимися тесемками. Шура, растрепанная, в разодранной на груди рубашке, забилась в угол двуспального ложа. Под часами с орущим Валериком на руках стояла тетя Дуня. Из носу у нее текла кровь, и тетя Дуня ее не вытирала… Костя осатанел и кинулся на Поповича. Тетя Дуня закричала: — Костенька, для ради Господа Бога, не тронь ты их! Они в своем праве. Ребеночек плачет, а у них сердце болит. Костенька! Поздно — Костя уже сгреб Поповича и сладострастно наподдал ему коленкой под зад. Под эти хамские подштанники. И ушел. На следующий день, неожиданно, Попович стал очень любезен. Встретив Костю в коридоре, он заговорил о погоде: — Обсерватория предсказывает осадки. Но только мне сомнительно. Не должно быть, чтобы осадки. И вообще, всех этих ученых разогнать надо. Дармоеды. Костя молчал. Попович постепенно стал уходить. Ему, видимо, хотелось общаться. Уже на пороге своей комнаты он обернулся, напыжился и сказал: — Классовый распределитель есть путь к классовому распределению. Экий дурень! Косте даже стало чуточку жаль его. Что только в этой дурацкой душе происходит! А с тетей Дуней действительно было плохо. Однажды Костя увидел, что она развешивает для просушки нестираные пеленки… Это был конец. Она могла еще жить некоторое время, но ее уже не было. * * * Ну, что ж? В общем, дома не существовало. Были какие-то обрывки, клочья. Циля, Роза и дедушка — в одном месте, комната и воспоминания — в другом. Костя часто вспоминал Генриха Федоровича и тосковал. Чего-то он здесь не выполнил, не сделал. Не пошел, не кричал. Молчание — предательство. Ему казалось, что тетю Дуню он тоже предал. А что он мог? И все же постепенно он успокоился, а молодость шла и брала свое. Даже удивительно, как минутами он умел быть счастливым. Неистребимое что-то. Школа никогда особенно много для него не значила, но шел его последний год в школе, и все как-то становилось зачарованным. Последние уроки, последние встречи с учителями, последние ссоры с товарищами. Последние, последние… А впереди — жизнь. Постойте, может быть, он все-таки немного любил школу? Ребята — сколько лет прожили вместе, а он их не знает. И все — какие-то незнакомые. Мальчики с неожиданно пробивающимися, даже какими-то неприличными усиками. Девочки с тонкими талиями, с нежными, женскими голосами. Нет, это не те голоса, которые кричали ему: «дурак», «воображала»… А свой-то собственный голос — тоже иногда звучит чужим… И преподаватели стали другими. Или просто он увидел их другими глазами. Например, заведующий Иван Поликарпович — теперь уже не заведующий, а директор. Он сам смущен своим новым званием и не знает, как жить дальше и что теперь будет? Не возвращаются ли гимназические порядки? Прежде для Кости это был просто лысеющий человек в серой толстовке, похожий на мешок с пылью. Досадное препятствие — и только. А теперь Костя глядел на него с интересом и жалостью… В этот последний год в школе как-то особенно часто — по пустякам — вспыхивали небольшие скандалы. После одного из них Иван Поликарпович вызвал Костю к себе в кабинет. Сколько раз он уже стоял здесь… Знает каждую вещь. Вот старая, истертая по сгибам карта Европы. Вот цветы на окне, построенные по росту. Правофланговым — фикус. Левофланговым — кактус. Вот тронутое молью чучело вороны на одной ноге… Все это когда-то душило его пылью и скукой. И от заведующего шли правильные, скучные, пыльные слова… Он тогда переминался с ноги на ногу и только ждал: когда же его отпустят? Теперь он стоит в том же кабинете и видит все иным: трогательным, одушевленным. Старый заведующий, старые вещи — а за всем этим скромность, терпение, воля, труд. У Ивана Поликарповича оглобелька железных очков, видно, отломилась и замотана суровой ниткой. Аккуратно замотана. Как задевает сердце эта оглобелька! Сам, наверно, заматывал — этими самыми неуклюжими, робкими пальцами. Нелегко ему. — Послушай, Левин, — сказал Иван Поликарпович, — я давно хотел у тебя спросить: а не скучно тебе так безвкусно валять дурака? И он устыдился. А другие учителя? Огненно-рыжая Софья Яковлевна; стройная, завитая, с подмазанными губами «биологиня» Любовь Алексеевна; старый математик Василий Петрович, потерявший ногу на гражданской войне и входивший в класс, гремя костылями? Все это были люди! А он, безвкусно валяя дурака, ни разу даже не взглянул на них, как на людей… Теперь поздно, на носу — выпуск. Костя глядел на этих людей, потерянных им по своей вине, по небрежности, и радостно горевал, и почти любил их. А Юра словно горел в эту весну. Он уже четвертый раз был влюблен, метался, дергался, паясничал и брился, забросил уроки и часто сманивал Костю за город — купаться. Восхитителен был этот ворованный отдых. Лежа на песке и сладостно сознавая себя преступниками, они говорили о будущем. Поступать куда-нибудь — только вместе! Костя еще колебался, не знал, куда его тянет. Юра решил — в Политехнический. Они займутся автоматикой. Техника будущего. Весь в песке — и в волосах песок, и на ресницах — Юра рассказывал об автоматическом управлении. Поезда без машинистов. Самолеты — без летчиков. Нет, больше того — мысль без мозга… А какие слова: «фотоэлемент», «телеуправление», «радиолокация»… В общем, Юра увлек Костю, и так случилось, что оба они потом стали инженерами. А Косте, вероятно, правильнее было бы стать врачом. Ничто не интересовало его так, как люди. Вот и окончена школа. Выпускной вечер, раздача грамот отличникам учебы (Юра — среди них, а Костя — нет), бал с контрабандным фокстротом, девочки семейкой белых березок, и с ними Вероника, как все-таки хороша, но ему нет до нее дела. И вот уже все кончено — как быстро! — и впереди свобода. Они с Юрой остались одни в городе — готовиться к экзаменам. Цилю увезли на лето к тете Лии, на Украину. Тетя Лия, жена покойного дяди Нафанаила, дедушкиного брата, жила в небольшом местечке под Житомиром. Костя бывал там в детстве. Не было на свете ничего милее нарядного белого мазаного домика с крупными мальвами в палисаднике, с желтым подсолнухом, который, как услужливо наклоненное блюдо, предлагал свои тесные, черные, сладкие семена. Теплая, шелковая пыль на дороге так мягко уступала босой ноге! А на краю дороги сторожем стоял статный, высокий тополь, лопоча на ветру узкими листьями на белой войлочной подкладке… А раньше тетя Лия жила в Ленинграде с дядей Нафанаилом. Костя помнил, как они приходили вместе к дедушке: тетя Лия — преданная, сгорбленная, с тонким, красивым лицом и дядя Нафанаил — звучный, толстый, уверенный здоровяк на коротких, задорно расставленных ногах. Он изменял ей, как говорится, направо и налево. «Бедная Лия, это же святая», — говорила тетя Роза дедушке. Дядя Нафанаил любил женщин, книги, красивые вещи. Любил жить. До революции он был нотариусом, во время нэпа завел лавочку и преуспел. Потом вовремя ликвидировал дело и вышел сухим из воды: и вещи сохранил, и квартиру. Квартира была богатая, комфортабельная, с люстрами и картинами, с темными паркетными полами, которые каждую неделю натирал полотер Вася. Худой, бледный, с отвисшими штанами, покрытый нездоровым потом, Вася плясал по темному глубокому полу, и хрусталики люстр подрагивали. Тетя Лия в этой квартире жила как чужая. Она сама себе выбрала узкую комнату рядом с кухней («для прислуги»). Комната была похожа на вертикально поставленный ящик комода. В ней пахло утюгом — тетя Лия постоянно гладила крахмальные сорочки, воротнички, платки… «Нафанаил каждый день должен иметь свежую сорочку!» На стенах висели бесчисленные карточки — все портреты дяди Нафанаила. Вот он, дорогой Нафанаил, совсем молодой, с усиками, в твердой соломенной шляпе-канотье. Вот он с теннисной ракеткой, развернутой почему-то прямо на зрителя, словно он несет дыню на палке. А вот дорогой Нафанаил совсем маленький — лет двух или трех, — в крахмально торчащем платьице, и ручки в перевязочках — какой золотой ребенок! У Лии с Нафанаилом детей не было — большое горе! Один Бог знает, как она хотела детей! Детей не было, и свое сердце она отдала дорогому Нафанаилу. А дядя Нафанаил жил весело, мячиком. Он любил общество, часто ходил в гости, почти всегда один, без жены. Иногда, поздно вечером, раздавался звонок — это приходила тетя Лия, сутулая, в старой меховой шапочке, с потертой муфтой на перекрученном шнурке. Хозяйка дома приглашала ее зайти, но она не соглашалась: — Нет, нет, не надо. Не беспокойте его, пусть веселится! Я только принесла ему шерстяной шарф, чтобы он не простудился, когда пойдет домой. Сегодня сильный ветер, а у Нафанаила такое слабое здоровье! Нафанаилу передавали сверток с шарфом, он чертыхался, а гости смеялись. В конце концов Нафанаил ее бросил. У полотера Васи была жена Лида — курносенькое, белобрысое существо. Она приходила перед праздниками помогать тете Лии убирать квартиру. Шутка ли, столько фарфора и бронзы! Вот в эту самую Лидку и влюбился дядя Нафанаил. Нет, не влюбился, а полюбил. Без рассудка, без меры, как его самого любила тетя Лия. Он поселил чету полотеров в своей квартире, отдал им лучшую комнату. Вася, разумеется, перестал натирать полы — ему и так жилось неплохо. Нафанаил попал к Лидке в какую-то рабскую зависимость, а заодно сделался рабом и полотера Васи. Такая большая любовь не знает ревности: он любил Васю за то, что Лида его любила. Он дал им дарственную запись на все свое имущество, а сбережения перевел на Лидкино имя. Спасибо, они хоть кормили его. На тетю Лию он совсем перестал обращать внимание, словно ее и не было. Костя помнил, как тетя Лия приходила к дедушке советоваться: что делать? Дедушка фыркал и злился. — Старый лапацон совсем потерял разум, — говорил он. — Я знаю за ним эту черту. Но, милая Лия, вы его слишком избаловали. — Нет, Рувим, не говорите мне плохо про дорогого Нафанаила. — И вы его еще называете дорогим Нафанаилом! — Он всегда будет для меня дорогим Нафанаилом. Надо знать его страстное сердце! Может быть, он сам не рад, что у него такое страстное сердце… И все-таки тетя Лия не выдержала — уехала. Уехала на Украину, в белый домик с мальвами. Оттуда она присылала посылки — сушеные вишни, чернослив — и письма писала: «Уважаемая Лида! Я не сплю ночи, думая о нашем дорогом Нафанаиле. Вы знаете его слабое сердце. Лидочка, не давайте ему крепкое кофе! Варите ему чернослив: у дорогого Нафанаила такой крутой желудок! А еще я беспокоюсь: или вы чините ему носки?..» Нет, уважаемая Лида не чинила носки дорогому Нафанаилу. Скорее, он был бы рад штопать ее чулки, но она штопаных не носила: вот еще! Став хозяйкой, она располнела и обнаглела и уже, кажется, подумывала о ком-то другом вместо Васи… Но вот что странно: после отъезда тети Лии Нафанаил как-то быстро стал угасать, стареть, худел, словно из него выпускали воздух… Костя зашел к нему как-то за книгами, дядя Нафанаил сидел за письменным столом, спиной к нему: старик! Затылок — желтый, нездоровый, с седыми косицами. Худая, сухая рука — совсем как у дедушки — лежала на столе, барабаня пальцами. Стол был пыльный, и от пальцев оставались темные следы. Нафанаил обернулся и, поймав Костин взгляд, чуть искривил губы улыбкой. Как и все в семье, он отлично умел читать мысли. Вот и сейчас он прочел Костины мысли, и Костя в этом не сомневался. Дядя неторопливо достал из-за шкафа пыльную тряпку, вытер стол и снова тяжело сел в кресло. — Да, — только и сказал он. Костя, как и все в семье, тоже умел читать мысли. И он понял, что означало «да». Да, сильное чувство, большая страсть. И с этим уже ничего не поделаешь. Придется умереть. И в самом деле он скоро умер… * * * Так вот, Роза и Циля уехали к тете Лии, а Костя остался один в городе, без них. Он скучал по Циле, но все-таки был рад, что ее увезли. Полная свобода! Он вставал в шесть, обливался холодной водой, съедал кусок черного хлеба и садился заниматься. Над столом пожелтевший от времени Ленин склонял упрямую, лобастую голову. Костя ощущал себя немножко голодным, подтянутым, свежим и ужасно умным. Удивительная у него стала память! В нее все укладывалось без малейших усилий. А ведь в школе он учился неважно. Шутя он выучивал заданный себе на сегодня урок и шел дальше. Он даже боялся себя — такой он вдруг стал способный. Чтобы не выучить слишком много, он вставал, подходил к окну и потягивался. Окно открыто, за ним — пыльно-голубое небо, крыши и трубы, трубы… Прекрасные кирпичные города труб. Глубоко внизу, во дворе, звонкоголосые мальчишки играли в челюскинцев, а здесь, в городах труб, вообще не было времени. Среди дня он обедал — снова куском черного хлеба, иногда с молоком. Не варить же для себя суп! И зачем? Что может быть лучше этой подтянутости, тощего холодка в голове? Вечером они встречались с Юрой. Летом в Ленинграде темнеет поздно. Солнце садится часов в одиннадцать. Костя и Юра шли бродить по городу. Солнце садилось, садилось и все не могло сесть, медлило, как уходящий гость на пороге. А после захода на светлом небе серебряно-розовыми веерами долго светились тонкие облака. Костя и Юра шли наугад. Такая у них была игра: идти наугад и находить новые места. Они знали свой город и любили его — истые ленинградцы. Тем радостнее было найти внезапно незнакомое место: кладбище, мост, переулок. Они ходили по набережным каких-то заштатных Невок, в кучах досок, кирпичей и соли. Пробирались сквозь щели в заборах на фантастические дворы. На одном таком дворе посредине был мертвый, небьющий фонтан в сером цементном ложе, а на стене, высоко над землей, отметка: рост Петра Великого. Здесь, по этому двору, ходил он, Петр Великий, в зеленом кафтане с красными отворотами… Они забирались в какие-то доки, склады, где пахло крысами и рогожей. Белой ночью все это казалось загадочным, пустым и странным. Дома, казармы и колокольни, как обведенные тушью, тонко отделялись на светлом воздухе. Город приподымался, вставал на цыпочки, отрывался, летел. Один вечер особенно запомнился Косте. Поздно, уже после захода солнца, они пришли в незнакомое место. Голубоватый туман смазывал края крыш. Текла неизвестная речка, тихая, темная, в непривычно пологих зеленых берегах. На той стороне — мрачное здание с окнами в решетках. Костя спросил: — Что это — т.юрьма? — Должно быть, — шепотом ответил Юра. За одним из окон появился смертельно бледный человек, схватился за решетку и начал ее трясти. Значит, окно за решеткой было открыто. День прошел жаркий, а вечер — прохладный, облачный. Чего хотел этот человек? Выломать решетку? Тем временем из-за тюрьмы вышел месяц. Он встал узким серпом на краю крыши, и облака набегали на него, как дым. Мимо шел пьяный, мирно беседуя с самим собой. По камню цокали его сапоги, видно подбитые гвоздями. Юра спросил: — Не знаете ли вы, что это за т.юрьма? — т.юрьма? Какая т.юрьма? — Да вот, напротив. — Да это вовсе больница. Николая Чудотворца. Психи здесь живут. Психуют. — Спасибо, — сказал Юра. Пьяный удалился, цокая подошвами, и вслух рассуждал: — т.юрьма? Какая т.юрьма? Да не т.юрьма, а дом психованный. А они — т.юрьма. Смешняки. Бледный человек за решетчатым окном, под золотым теперь, минаретным месяцем все стоял, безнадежно потрясая решетку, но становился темнее, пропадал. Как будто решетку трясла темнота. — Послушай, это ужасно! — сказал Костя. — Что ты тут находишь особенно ужасного? — насмешливо спросил Юра. — Модель жизни. Он сегодня поссорился со своей последней девушкой и был зол. — Ужасно попасть в такое положение… сойти с ума. — А тебе показалось бы менее ужасным, если бы это была т.юрьма? — Не знаю… Пожалуй, да. — А я не согласен. Все люди более или менее сумасшедшие. Разница здесь не качественная, а количественная. Чем эти, за решеткой, отличаются от нас? Более яркими чувствами. Ярче радость. Ярче печаль. А яркость — это счастье. Не так ли? — Нет, не так, — сказал Костя запальчиво. — Не надо мне такого счастья. И только никогда не говори мне, что это счастье… — Ну, ну, замолол. Что тебе за вожжа под хвост попала? Никто тебе и не предлагает такого счастья. А все-таки оно было прекрасное — это лето, со всеми ночными шатаниями, спорами, сумасшедшими домами. Юра вскоре разлюбил свою девушку («Убедился в ее непроходимой глупости», — как объяснил он сам). Костя был с ним, пожалуй, не согласен. Он видел ее раза два: черная, верткая, совсем непохожая на дуру. Только взгляд у нее был неприятный — берущий. А Юра разлюбил, встряхнулся и снова ходил гоголем. Одно время они пробовали заниматься вместе. Тут Костя впервые в жизни почувствовал себя сильнее Юры — любопытное ощущение! Вообще-то он был слабее Юры, но этим летом, с этой легкостью во всем теле, в голове особенно, он стал страшно способным и почему-то все понимал. Понял он и Юру, которому было неприятно быть вторым, — ему, которому на роду написано быть первым. Понял и извинил, потому что стал вдруг необычайно умен и, значит, добр. Совместные занятия прекратились как-то сами собой. А потом произошло совсем необыкновенное событие: у Кости Левина появилась девушка. В первый раз он ее увидел, когда, оторвавшись от учебника, подошел к окну размяться. В окне шестого этажа, как раз напротив, стояла небольшого роста белокурая девушка в косынке и мыла стекла. Она стояла очень складно, закинув голову, тянулась рукой к дальнему краю окна и пела. Маленький голосок бубенчиком перебирался с ноты на ноту. Костя был голоден как волк— сегодня он не успел почему-то взять хлеба по карточке. Засиделся за книгой, а потом было уже поздно идти. Подойдя к окну и хрустнув суставами, чтобы размяться, он подтянул живот к самому спинному хребту и с наслаждением почувствовал, что он тощ, пуст внутри и вот-вот перервется пополам. А девушка его заметила. Она прекратила пение и уселась на подоконнике, по-детски спустив вниз босые ноги, — явно, чтобы покрасоваться. Ножки и в самом деле были ничего — полненькие, но складные, как и вся она. Засмеялась. Костя тоже засмеялся, отошел от окна и снова сел за книгу. В глубине комнаты, где стоял письменный стол, было темновато. Он знал, что сейчас девушка его видеть не может, но беспокойно, затылком чувствовал ее взгляд. Казалось, теплые пальцы берут его за уши и поворачивают голову к окну. Он сопротивлялся. Глазами он читал, а ушами чувствовал ее, и в какой-то момент книга взяла его за уши и повернула к себе. Он начал читать внимательно, как всегда теперь, радуясь своей понятливости, а про девушку забыл. Когда он вспомнил и поглядел в ту сторону, был уже почти вечер. Девушки в окне не было. «Вот и нет ее», — грустно подумал Костя, подходя к окну. Необычайная тишина стояла в кирпичном городе труб. Жарким пламенем отсвечивали вдали окна. Черными точками на огромной высоте, без криков сновали ласточки. Может быть, даже с криками, но слишком высоко, чтобы их было слышно. Он уже ничего не ждал, когда в том окне снова появилась девушка, уже без косынки, с розовыми в закатном свете волосами. Она кивнула ему, как знакомому. «Нужно заговорить с ней, — подумал Костя, — она ждет этого. Нужно, слышишь ты, нужно!» — втолковывал он самому себе, но не мог решиться. — Ну, как, кончили работу? — крикнул он наконец (фу-ты, черт, как глупо!). — Ну, да, — ответила она непринужденно, не повышая голоса, словно он был в той же комнате. Вот, оказывается, как просто: не надо даже кричать. — Вы здесь живете? — снова крикнул он (глупо, глупо, глупо!). — Нет. Просто примываюсь. По знакомству. — Вот как. — Костя замолчал безнадежно. — А у вас-то, я погляжу, — звонким голосом заговорила девушка, — тоже окна, пыли-то, пыли! С осени, поди-ка, немытые. «…Согласна зайти, согласна, — думал Костя с пересохшим ртом, — теперь только позвать». Но позвать он не мог, не получалось. — Вам-то, я говорю, тоже окна помыть бы надо, — сказала она. — Надо, — выдавил из себя Костя. — Так я зайду. — Она засмеялась. — Сегодня или, может, завтра? — Сегодня, сегодня. — Так я зайду, — повторила девушка и исчезла. Потом снова возникла, спросила: «Так я зайду?» — и пропала. Сердце отвратительно стучало, ну его. Зайдет? Сказала «зайду», положительно. Нет, она сказала: «Так я зайду?» — вопросительно. Не зайдет. А в комнате был страшный беспорядок, эпикурейский беспорядок живущего без контроля мужчины. На столе — черствые корки, старый носок, сковорода с пылью — черт знает что. Он стал запихивать все это куда попало. У них с Юрой такая спешная уборка называлась «упихательство». Еще пыль бы стереть, да неизвестно, где тряпка. Вчера еще была, где-то здесь болталась. Ох, вещи, вещи, ничего нет строптивее вещей, когда они приобретают самостоятельность! Подмету хотя бы. Пошел на кухню за щеткой и услышал коротенький, осторожный звонок, одно словцо: «Дрень…» Она? Как был со щеткой в руках, он открыл дверь. Она стояла, почти не смущенная, и улыбалась. Костя стиснул древко щетки. — Есть кто? — опасливо спросила девушка, закрывая за собой дверь. — Никого, — ответил Костя, не выпуская щетки, как бы обороняясь. Она вынула у него из рук эту палку и вдруг поцеловала его в губы. Очень простой вышел поцелуй — громкий и нестрашный. — Покажите-ка окна, — сказала она. Все это ничего не значило, ничего. Совсем обыкновенный поцелуй, деловой приход, мыть окна. И нечего так волноваться, идиот. — Пылищи-то, пылищи! — сказала девушка. Она смеялась. Молодец! — Как вас зовут? — спросил Костя. — А Клава. Поцелуй, видно, и в самом деле был незначащим: она всерьез взялась за уборку. Достала где-то тряпку (а он-то не мог найти!), разулась, сбегала на кухню, вернулась с ведром, повязалась, подоткнула юбку. Вымыла пол, обмахнула пыль. Пробегая мимо него, она каждый раз улыбалась, показывая детские, округленные зубки. Волосы, сухие, смятые завивкой, торчали из-под косынки. Она отводила их внутренней стороной локтя. Косынка сбилась набок, Костя отчетливо видел бисеринки пота на розовых висках. Он начал уже успокаиваться: ничего «такого» не будет. Другой раз… Клава начала мыть окна, а он все стоял дурак дураком посреди комнаты. Кажется, она что-то говорила, он все слышал, но ничего не понимал. Он был совершенно спокоен, только не понимал, что она говорила. И наконец понял. — Все, — сказала Клава, сорвав с головы косынку и стоя на подоконнике. — А ну-ка, прими меня с окна. Костя подошел и принял ее в свои ужаснувшиеся руки. Вечер. Уже темно. Клава спала рядом, неслышно дыша. От нее пахло чистым бельем. Из открытого окна к самому сердцу тянуло прохладой. Где-то далеко, по радио, играли вальс. Бывает же такая уносящая музыка. Костя летел высоко-высоко над землей. Ему было легко и холодно. Далеко под собой, как с вышки Исаакия, он видел маленьких людей, идущих по улице. Они были крошечные, видные с головы, и, торопливо шагая, попеременно выставляли из-под туловища короткие ножки. И среди них, такой же маленький, на коротеньких ножках, торопился куда-то он сам, Костя Левин. А другой он сам летел и смотрел на это все сверху, из чистоты и холода. В коридоре зазвонил телефон. Костя лежал и летел. Телефон настаивал. Костя осторожно вылез из постели, вышел в коридор, взял трубку. Это был Юра. Ой, он совсем забыл, что условился зайти к Юре в половине десятого… Видно, Юра звонил из автомата. Слышно было плохо, в трубке что-то возилось, поскрипывало. — Ты, Костя? — спросил Юра далеким голосом. — А я ждал, ждал… Что с тобой случилось? — Ничего. Мне хорошо. Трубка замолчала. Костя стоял босиком на холодном полу. — Как прикажешь тебя понимать? — спросил голос. Теперь молчал Костя. — Я тебя понял? — спросил голос. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Грекова "Свежо предание"