Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386628" data-attributes="member: 1"><p>– Напрасно вы на меня тратите время, Прасковья Петровна, – сказал Антон после ее неоднократных попыток подойти к нему то с той стороны, то с другой.</p><p></p><p>– Вот тебе раз! Почему?</p><p></p><p>– Да так… Ничего из этого не получится. Уж если на всю школу по радио пустили, что тут говорить? Теперь меня как-никак, а виноватым нужно делать!</p><p></p><p>– А ты разве не виноват?</p><p></p><p>– Почему не виноват? – уклончиво спросил Антон, снова метнувшись глазами в сторону. – Я, может, и больше виноват, да не в том, в чем меня обвиняют. Я в кино не безобразничал, ну, а сделали виноватым, так теперь что ж?.. Теперь нечего об этом и говорить.</p><p></p><p>В ответ на все попытки Прасковьи Петровны докопаться, что с ним было в кино, Антон опять замкнулся: нужно было рассказывать и о Вадике, и о Гальке – о всех, с кем он был и кто помогал ему вырваться из рук патруля.</p><p></p><p>– Ну хорошо! А как же ты мог уйти из школы? – попробовала Прасковья Петровна подойти с другой стороны. – Как же так можно: хочу – сижу, хочу – ухожу? Какое же ты имеешь на это право? Это же школа!</p><p></p><p>В ответ на это Антон кинул на нее короткий, но выразительный взгляд и снова угрюмо отвернулся в сторону. «А что мне школа?» – так поняла этот взгляд Прасковья Петровна, и ей стало не по себе.</p><p></p><p>Мальчик пропутешествовал по четырем школам, дошел до девятого класса. Он даже не помнит, как звали его учителей, кроме одной, Александры Федоровны, – той, которая учила его в первом классе. И как все это вышло, как незаметно выветрился в нем детский трепет, с которым он когда-то собирал свои тетрадки и книжки и шел в школу сначала за руку с бабушкой, потом один? Как постепенно появились вместо этого обиды и разочарования и разрослось в душе равнодушие и стали пробиваться злые побеги дерзости, и озорства, и злонамеренности? Как и почему все так вышло, Прасковья Петровна не смогла допытаться у Антона, да и сам он, пожалуй, этого не знал. Смешанное чувство негодования и недоумения возникло у Прасковьи Петровны, и сознание невольной вины и ответственности за то, что так вышло, и злое желание обвинять и бичевать этого мальчишку-фанфарона, не сумевшего нигде и ни за что зацепиться своим пустым я легковесным сердцем.</p><p></p><p>Это она и сказала ему, не очень даже подбирая выражения:</p><p></p><p>– Вот ты ведешь себя так, вот ты ушел из школы… Но неужели у тебя нет никого, кого бы ты постыдился, чье мнение для тебя было бы дорого?</p><p></p><p>Этот полувопрос-полуразмышление вырвался у Прасковьи Петровны нечаянно, порожденный тем же смешанным желанием и выдрать этого жалкого и возмутительного в одно и то же время одиночку, и вызвать в нем какое-то живое движение души. И тут она заметила, что ее нечаянный вопрос действительно тронул его и вызвал в нем невнятный намек на какие-то скрытые чувства и мысли.</p><p></p><p>– По крайней мере, и нашем классе таких нет! – сказал Антон очень решительно.</p><p></p><p>– Почему?</p><p></p><p>– Потому что это не класс, а собрание индивидуумов.</p><p></p><p>– Ну хорошо! Ну, не в нашем классе! – поспешила согласиться Прасковья Петровна. – Но вообще-то у тебя такой человек есть? Не может же быть, чтобы у тебя не было близкого по душе человека!</p><p></p><p>И опять она поймала мимолетную, скользнувшую по лицу Антона тень, но не поняла, что это значит: есть у него такой человек или нет? Не поняла, но попробовала на этом сыграть.</p><p></p><p>– Ну вот, видишь! А как же ты перед этим человеком выглядишь?</p><p></p><p>– А кому какое дело до меня! Подумаешь! – с неожиданной дерзостью ответил ей на это Антон и опять замкнулся.</p><p></p><p>Сделав еще несколько попыток, Прасковья Петровна поняла, что откровенной беседы по душам, которой она добивалась, у нее, пожалуй, с Антоном не получится, и отпустила его.</p><p></p><p>Так ничего и не решив для себя, Прасковья Петровна собрала на другой день актив своего класса, чтобы поговорить об Антоне.</p><p></p><p>– А что о нем говорить? Он у нас как чужой, отсидит от звонка до звонка, а потом срывается и бежит – или к дружкам своди, или домой, – отозвалась Клава Веселова.</p><p></p><p>Она хорошо училась, второй год была секретарем классного бюро комсомола, была строга к себе, строга, к товарищам, и Прасковье Петровне до сих пор нравилась ее непреклонная и неподкупная прямолинейность. Но сейчас ее задела холодная категоричность, с которой Клава отозвалась о товарище. А когда Прасковья Петровна ей это заметила, Клава, пожав плечами, коротко бросила:</p><p></p><p>– Может быть!</p><p></p><p>На ее немного неправильном, угловатом и энергичном лице появилось выражение непримиримости.</p><p></p><p>– А разве можно считать товарищем того, кто не хочет признавать коллектив? Разве нам Шелестов помогает создавать коллектив? Он нам мешает, он подрывает, и мы должны против него бороться!</p><p></p><p>– А может быть, за него бороться? – перебил ее Степа Орлов, староста класса.</p><p></p><p>– А бороться с ним и значит бороться за него! – ответила Клава.</p><p></p><p>Твердость она считала главным качеством человека и потому свои мнения всегда отстаивала до последнего. Степа Орлов, наоборот, страдал недостатком уверенности в себе. Поэтому он больше слушал, чем говорил, больше спрашивал, чем утверждал, и таким образом как бы старался оглядеть каждый вопрос со всех сторон, прежде чем утвердиться в своем мнении. Вдумчивость иногда переходила у него в тугодумье, медлительность – в недостаток инициативы, но он был старательный парень, готовый выполнить все, что нужно и как нужно, и к тому же душевный. В отличие от Клавы, впервые столкнувшейся с угловатостью мальчишеских характеров, Степа всякое видел и, может быть, ко многому привык. Поэтому он гораздо спокойнее относился к Антону и всему его фанфаронству; только в ответ на какие-нибудь уж очень грубые выходки по-товарищески говорил ему:</p><p></p><p>– Что ты дурака валяешь? Брось! Клава фыркала на это и называла Степу либералом. Степа, наоборот, недолюбливал Клаву за скоропалительность суждений и излишнюю категоричность. К тому же он тоже замечал, что Вера Дмитриевна далеко не всегда и не во всем была права, и потому в ее конфликте с Антоном он, внутренне иногда становился на его сторону. Одним словом, нужно было опять-таки разобраться. Степа решил поговорить кое с кем из девятого «А», откуда был переведен Антон, – и с Толиком Кипчаком, и с Сережкой Прониным, и с Мариной Зориной. Он удивился, как горячо отозвалась на это Марина: у нее де было и тени обиды на Антона, и, наоборот, она была очень недовольна и директором и Верой Дмитриевной за то, что они перевели Антона из их класса.</p><p></p><p>– Разве мы с девчонками для этого тогда Шелестова и кабинет притащили? – возмущалась она. – Я думала… Одним словом, чтобы он почувствовал. А они сразу – перевести. А что такое – перевести? Это – выбросить. А разве можно выбрасывать человека?</p><p></p><p>– За человека нужно бороться, – сказал на это Степа Орлов вычитанными где-то словами.</p><p></p><p>– Ну вот! – подхватила Марина. – А они взяли и вышвырнули. Вышвырнуть легче всего!</p><p></p><p>Вот отсюда и родилась реплика Степы и выросший из нее спор: с Антоном бороться или бороться за него? Об этом говорили Володя Волков, Катюша Жук, говорили другие, и Прасковью Петровну это порадовало. Откровенно говоря, ее очень задело, когда Антон назвал свой класс сборищем индивидуумов. Класс был, конечно, сложный, трудный и разный, собранный в результате реформы из разных школ и классов. И, говоря еще откровеннее, в этом неокрепшем классе она сама до сих пор не чувствовала искры: были собрания, мероприятия, проводились диспуты и проработки двоечников, но той большой заинтересованности и горения, которые создают коллектив, было мало, и только теперь, в таком горячем обсуждении поступка и судьбы Шелестова, она увидела рождающуюся душу коллектива.</p><p></p><p>Но как же все-таки быть? Как покорить этого упрямого одиночку? А не покорить нельзя, невозможно, это признала даже Клава Веселова. Она предложила собрать классное собрание и как следует «проработать» Антона.</p><p></p><p>– Какое собрание? – перебила ее Катюша Жук. – Если по радио на всю школу объявили, какие там еще собрания? И прорабатывать его сейчас незачем, посмотрим, как дальше будет вести себя,</p><p></p><p>– Ему нагрузочку нужно дать, поручение. Пусть на работе себя покажет, – сдалась Клава Веселова.</p><p></p><p>– И поручение, – согласилась Катюша. – А прежде всего сейчас по математике вытянуть нужно. И скорее, теперь же, – чтобы в четверти опять двойки не вышли, чтобы у него, руки не опустились.</p><p></p><p>– Это верно! – поддержал ее Степа Орлов. – Тогда что же? – Он обвел глазами собравшихся. – Тогда это Волкову Володе поручим.</p><p></p><p>– Мне? – удивился Волков.</p><p></p><p>– Тебе. А кому же? Ты у нас самый математик.</p><p></p><p>– Так он же ничего делать не хочет!</p><p></p><p>– А ты заинтересуй! В том твоя и задача, общественное поручение. Заинтересуй и помоги разобраться! Значит, решили? Принято единогласно.</p><p></p><p><strong>15</strong></p><p></p><p>Сиди дома!</p><p></p><p>Этот приказ был объявлен Антону после всего, что произошло и последнее время, а потом к нему было добавлено: и ни копейки денег. За пирушку и за все, что на ней было, Антон чувствовал себя виноватым, и потому приказ этот он принял с полной, хотя и несколько демонстративной покорностью. «Дома? Ну что ж! Буду сидеть дома!..»</p><p></p><p>В течение нескольких дней Антон ходил только в школу и обратно, не просил денег на завтрак и даже отказался, когда мама предложила их. И когда кто-то позвонил ему, а мама при нем ответила, что Антона нет дома, он и это вынес с такой же демонстративной покорностью.</p><p></p><p>После недавней неограниченной свободы все это было необычно: того нельзя, этого нельзя, ничего нельзя. Антон сидел и злился на мать, как он считал, за измену и на отчима – за все: за баритон, наполняющий своим бархатом всю квартиру, за хозяйскую самоуверенность в походке и за подчеркнутую холодность к нему, Антону. Но особенно возмущали Антона его телефонные разговоры, когда холодность сменялась вдруг развязностью («Жить надо уметь, голуба моя»), начальственностью («Я с тебя не слезу») или неожиданной мягкостью и желанием расшибиться (кажется) в лепешку.</p><p></p><p>Так, по крайней мере, казалось Антону, ловившему каждое слово из этих разговоров и наполнявшему их своим, особым и всегда недружелюбным смыслом. «Ну вот, голуба моя, и все делы!» – слышит он конец какого-то наполовину непонятного ему разговора, и эта непонятная половина разрастается для него в какие-то таинственные «дел<em>ы</em>», с которыми вечно возится неутомимый Яков Борисович.</p><p></p><p>– Кто?.. А-а! Здравствуй, голуба, здравствуй! Я-то? А что мне сделается? Живу! В трудах! В трудах! А ты? Ну и добро!.. От тебя?.. Ах, да, да! Получил. Как же? Полный список нужд. Только знаешь что, дорогуша, пусть полежит… Я знаю, что тебе нужно, а только сейчас нельзя. Пусть отлежится. Фу-ты, чудило! Ты понимаешь – настроение не то. Да не мое – у начальства настроение не то. Ну и все! Как это говорится – дайте только срок, будет вам и белка, ну и так далее, все что нужно. А сейчас, доверь моему нюху, только попорчу. Погода не та!</p><p></p><p>А то вдруг раскатится своим баритоном на всю квартиру;</p><p></p><p>– Ха-ха-ха-ха! Как, как говоришь?.. Самосуй? Это кто – я самосуй?.. Ах ты, сук-кин ты сын! Ха-ха-ха-ха!</p><p></p><p>А сколько разговоров он ведет о даче, о цементе и кирпиче, о машинах и разных других вещах. В последнее время ко всему прибавился спор с тетей Катей, сестрой Якова Борисовича, из-за каких-то денег, из-за забора, который нужно ставить на даче, – спор, с каждым разом все обостряющийся…</p><p></p><p>Антон слушал разговоры и злился, а потом затыкал уши и углублялся в книгу – нужно же в конце концов взять себя в руки! Это он обещал Прасковье Петровне, обещал своим товарищам перед всем классом, а подумав, обещал и себе. Так он сидел пять, десять, пятнадцать минут, стараясь вникнуть в то, что написано в учебнике, но затем глаза его устремлялись куда-то вдаль, вспоминались обрывки выступлений, которые ему пришлось все-таки выслушать на классном собрании, или выплывали глаза Марины, или сами собой начинали строиться планы, к достать лодку с мотором для того путешествия, которое они с Сережкой Прониным и Толей Кипчаком надумали совершить летом. А потом рука тянулась к истрепанной, без первых пяти страниц книжке о похождениях какого-то Фабиана, которую дал ему Вадик.</p><p></p><p>«Женщины кружились кольцом в купальных костюмах, – оттопыривали руки и пальцы и обольстительно улыбались. Мужчины стояли как на скотном рынке…»</p><p></p><p>Дальше и купальные костюмы исчезали с обольстительных женщин и начиналось такое, от чего уже нельзя было оторваться. Но в это время за дверью раздавались шаги матери, и Антон, воровато спрятав запретную книгу, снова вспоминал о своем обещании…</p><p></p><p>Терпения сидеть дома и никуда не ходить ему хватило ненадолго: нарушив запрет, он пошел к Сережке Пронину. Да и как не зайти к тому, кто в трудную минуту на виду у всех протянул ему дружескую руку? Но и здесь его ждала неудача: на звонок дверь открыла мать Сережи и кинула такой взгляд, что Антон оторопел.</p><p></p><p>– Сережа дома? – спросил он с неожиданной для самого себя робостью.</p><p></p><p>– А зачем он тебе? – громко и зло ответила мать Сережи. – Учитесь вы в разных классах. Какие такие дела у вас завелись? Хочешь, чтобы и он тоже в милицию с тобой попал? Не позволю!</p><p></p><p>Перед самым носом у Антона хлопнула, дверь, и он остался один на лестнице.</p><p></p><p>Антон со злостью отсалютовал каблуком в дверь друга – ведь он чувствовал, что Сережка в это время был там, притаился где-нибудь и все слышал. Измена! А еще хотели в поход идти: на лодке от Москвы до Одессы. Вместе планы составляли, маршрут изучали а собирались научиться суп варить. Какие ж там походы с такими товарищами!</p><p></p><p>Обозленный Антон пришел домой и еще больше разозлился, увидев у себя Володю Волкова. Он сидел в его комнате и разговаривал с мамой.</p><p></p><p>– Где ты опять пропадал? А тебя вот товарищ дожидается, – сказала мама. – Хорошо, хоть я его задержала…</p><p></p><p>Антон буркнул что-то неопределенное и недовольно посмотрел на Володю, на его серые большие глаза и розовые оттопыренные уши.</p><p></p><p>– Он позаниматься с тобой хочет, спасибо ему, – сказала мама.</p><p></p><p>Но Антон на это только зло передернул плечами:</p><p></p><p>– Ладно, мама. Иди!</p><p></p><p>Нельзя сказать, что Антон не любил Володю Волкова, до сих пор нельзя было сказать, что он вообще как-то относился к нему.</p><p></p><p>Светлоокий, светлолицый Володя был лучшим учеником в классе. Ребята прозвали его Член-корреспондент, но прозвали беззлобно, дружески, даже любя. Он действительно все как будто бы знал, все читал и всем интересовался. Он никогда не кичился этим, не навязывал никому своих взглядов, но и не отказывал в помощи тем, кто к нему обращался. Он не понимал только одного: как можно не хотеть учиться? А Антон не понимал, что значит хотеть учиться, не верил тому, что может быть интересно учиться, и потому всякое стремление к хорошей отметке он объяснял по-своему: желанием «выставиться» или «подлизаться» к учителю или чем-то еще не менее вульгарным и низменным. Поэтому до сих пор у Антона с Володей не было, можно сказать, никаких отношений – это были люди разных горизонтов. Володя почти не разговаривал с ним в школе – не о чем было, и, конечно, никогда не заходил к нему – тоже незачем было, и никогда не пришел бы, если бы не общественное поручение. Антон понял нарочитость этого визита Володи, и это его окончательно разозлило.</p><p></p><p>– Воспитывать пришел? – спросил он с недоброй усмешкой.</p><p></p><p>– Почему воспитывать? По-товарищески! – ответил Володя.</p><p></p><p>– По-товарищески… – передразнил Антон. – Полно притворяться-то!</p><p></p><p>– А зачем притворяться? Дружбы у нас с тобой нет, а по-товарищески почему не помочь, раз нужно? На чем ты последний раз срезался-то? Давай!</p><p></p><p>– Давай, раз нужно!</p><p></p><p>Все с тем же недовольным видом Антон достал книги, они начали заниматься. Работал он нехотя, очень медленно высвобождаясь из-под гнета своего настроения, а Володя, наоборот, очень старался все разъяснить ему, и доказать, и убедить и, постепенно увлекаясь, все больше уходил в занятия. Ему уже и самому становилось интересно что-то выправить и в чем-то помочь этому неладному, долговязому парню, который обычно так долго и жалко торчит у доски и так мучительно мямлит свои ответы. Но в то же время его раздражали и леность мысли, и непонятное для него самого верхоглядство, которое обнаружилось у Антона. С большим трудом ему удалось сосредоточить внимание Антона на том, что проходилось по математике в последнее время и о чем его могла спросить Вера Дмитриевна. Здесь Антон даже увлекся и не обратил особого внимания на то, что во время их занятий в передней раздался звонок и, судя по тому шуму и оживлению, которыми сразу наполнилась квартира, пришел дядя Роман. Пришел он, чтобы проститься перед отъездом в деревню, о чем громогласно объявил, и тут же ушел с Ниной Павловной в другую комнату.</p><p></p><p>Позанимавшись какое-то время и усвоив то, что ему было непонятно, Антон захлопнул вдруг учебник и сказал:</p><p></p><p>– Ну ладно! Хватит!</p><p></p><p>– Да подожди ты! – попытался остановить его Володя.</p><p></p><p>– Говорю, хватит. На трояк отвечу.</p><p></p><p>– А ты идею-то понимаешь? – спросил Володя.</p><p></p><p>– Какую идею? Да ну тебя!</p><p></p><p>– Вот чудило! – сказал Володя. – Пойми ты, что без этого нельзя. Ну, завтра ты отбарабанишь – и все, а потом на другом споткнешься. Тут смысл нужно понять.</p><p></p><p>– Да чего ты пристал на самом деле? – вскипел вдруг Антон. – Что тебе, больше моего нужно, что ли?</p><p></p><p>– А что мне к тебе приставать? – обиделся в свою очередь Володя, – Пожалуйста! Что это, мне нужно? Я это еще вчера знал. А я не понимаю: «Трояк получу, и ладно!» Легко жить хочешь!</p><p></p><p>– Ты что, учить меня пришел? – с той же недоброй усмешкой спросил Антон.</p><p></p><p>– А что мне тебя учить? – ответил Володя. – Я говорю, что думаю. Знания так не заработаешь.</p><p></p><p>– Знания… Тоже знания! – передразнил Антон. – А ты-то за знания, что ли? Выхвалиться хочешь. А что, не так? – спросил он, видя, как передернулся Володя. – Чтоб мама по голове гладила, перед девчонками выставиться. А на тебя и так девчонки обижаются, что ты ни на кого внимания не обращаешь.</p><p></p><p>– Глупости какие! – возмутился Володя. – И если ты по-серьезному не хочешь заниматься, тогда…</p><p></p><p>– Что «тогда»? Ну что «тогда»?</p><p></p><p>– Тогда так и скажи, – ответил Володя. – Мне тоже время дорого.</p><p></p><p>– Ну и катись! – закричал Антон. – Если тебе время дорого! Иди зубри! Получай свои пятерочки, а то из-за меня еще тройку схватишь. Иди!</p><p></p><p>Не дожидаясь того, что может быть дальше, Володя выскочил в переднюю и стал одеваться. Услышав крик, вышла и Нина Павловна.</p><p></p><p>– Что это вы тут расшумелись?</p><p></p><p>– Да так… Немного поспорили. Всего хорошего! – поспешил ответить Володя, раскланиваясь.</p><p></p><p>– Вы заходите еще, молодой человек!</p><p></p><p>– Хорошо, хорошо! Конечно! – продолжал раскланиваться Володя и, не застегнув пальто, торопливо ушел.</p><p></p><p>– Что это у вас? – спросила Нина Павловна Антона.</p><p></p><p>– Да ладно, мама! Ну мало ли что бывает между товарищами? – примирительно ответил Антон, начиная уже раскаиваться в происшедшей ссоре.</p><p></p><p>В комнату вошел дядя Роман.</p><p></p><p>– Все шумим, – пошутил он, а когда Нина Павловна по его незаметному знаку вышла, спросил: – Это кто ж, товарищ твой, друг?</p><p></p><p>– Какой он друг… – нехотя ответил Антон. – Так… Перевоспитывать пришел.</p><p></p><p>– А ты разве невоспитанный? – улыбнулся дядя Роман.</p><p></p><p>– Значит, нет! – ответил Антон, не зная еще, отмолчаться ему или пойти на разговор, которого, видимо, добивался дядя Роман. – А только не хотел бы я быть таким воспитанным, как этот чистюля!</p><p></p><p>– Это почему же?</p><p></p><p>– Скучно.</p><p></p><p>– Что скучно?</p><p></p><p>– Не знаю… Все! И он скучный, и жизнь его скучная. Ну что его жизнь? Уроки, книги. А кончит школу – институт и опять книги. Вот и вся жизнь: сидит и долбит. А жизнь один раз дается.</p><p></p><p>– Единственный! Это верно! – согласился дядя Роман, – Только выводы из этого люди разные делают: один хотят попользоваться жизнью, а другие – побольше дать ей.</p><p></p><p>– Чтобы потом не было стыдно оглянуться на пройденный путь, – продолжил Антон.</p><p></p><p>– А что? Разве неверно? – насторожился дядя Роман.</p><p></p><p>– Нет, как же неверно! – ответил Антон. – Это Островский сказал – значит, верно.</p><p></p><p>– Ты, брат, начинаешь что-то с закавыками разговаривать. Со смыслом! – сказал дядя Роман, вглядываясь в Антона.</p><p></p><p>– А какой смысл? Обыкновенный! – улыбнулся Антон, но улыбнулся криво и тоже со смыслом. – Только ведь Островский-то о подвиге говорил, а тут что? Учить и учить все, что тебе в голову пихают. А если я не хочу? Учить, я считаю, нужно то, что нравится.</p><p></p><p>– А если не правится? – продолжал допытываться дядя Роман. – Э-эх, брат! Заелись вы! А с каким бы удовольствием я сейчас посидел бы за книгами!</p><p></p><p>– То посидеть, а то сидеть – и нынче сидеть, и завтра сидеть. А для чего? Ну, для чего, дядя Роман? Чтобы потом служить!</p><p></p><p>– Почему «служить»? Ну, что за стариковское слово?</p><p></p><p>– Ну, работать у станка. Извиняюсь, теперь новая мода, – с усмешкой поправился Антон.</p><p></p><p>– А к твоему сведению, и у станка можно «служить» – положенное отрабатывать, монету зашибать, – ответил дядя Роман. – А можно и за канцелярским столом…</p><p></p><p>– Душу вкладывать! – с той же кривящей губы усмешкой закончил за него Антон.</p><p></p><p>– Да! Вкладывать!.. А что ты, как пересмешник, все передразниваешь?</p><p></p><p>– Почему?.. Это правильно! – спокойно, но с тем же скрытым смыслом пожал плечами Антон. – Все правильно! – И вдруг, неожиданно вспыхнув, добавил: – А потому, что нам этим уши прожужжали! Старо!</p><p></p><p>– Почему «старо», если это действительно так?</p><p></p><p>– А почему это – «так»? Потому что все так говорят? А почему я должен думать, как все? И вот долбят: моральный облик, моральный облик… На всех собраниях, на конференциях, с самого пионерского возраста долбят: «Здравствуйте, ребята! Слушайте пионерскую зорьку!» – Антон передразнил знакомый, ежедневно повторяющийся по радио голос. – И трубы одни и те же. Пожарники приехали! И долбят одно и то же: «Ах, какая хорошая девочка Маня, как она хорошо учится! Ах, какой нехороший мальчик Ваня, он плохо ведет себя и очень плохо учится! А потом Маня помогла Ване, и оба стали хорошие».</p><p></p><p>– Пересмешник! Брюзгун! – У дяди Романа давно уже нарастало желание просто взять и отшлепать своего не в меру умного племянничка, но разведка была не окончена и требовала спокойствия. – А как же воспитываются люди? Разве не так у Вани с Маней и развились те качества, которые проявились, например, во время войны?</p><p></p><p>– У Олега Кошевого и Зои Космодемьянской? – подсказал Антон опять с чуть заметной усмешкой в голосе.</p><p></p><p>– А что?.. Тебя и это не устраивает? – сверкнул вдруг глазами дядя Роман.</p><p></p><p>– Поновее что-нибудь, дядя Роман! Избито!</p><p></p><p>Дядя Роман всматривался теперь в Антона, стараясь вникнуть, понять и разобраться: что, откуда и отчего? Что идет действительно от проскальзывающего порой формализма и надоедливости, что от пустого «мозгоблудия», как говорил дядя Роман, от бездумного легкомыслия, мелкотравчатого анархизма и мальчишеского зазнайства, для которого все известное старо и все высокое избито.</p><p></p><p>– Знаешь, что я тебе на это скажу, – все еще спокойно, но на последней, кажется, степени спокойствия ответил дядя Роман Антону. – Ты сам не битый, вот тебе и кажется все избитым. А вот мы, мальчишками еще, разыскивали кулацкий хлеб в тысяча девятьсот двадцать девятом году – они прятали, а мы отыскивали. Твой дед за это пулю кулацкую получил!</p><p></p><p>– У-у, какую вы старину помните, дядя Роман! – снисходительно улыбнулся Антон.</p><p></p><p>Но дядя Роман как будто уже не видел этой усмешки, – ему все было ясно, разведка кончена, и он шел в атаку.</p><p></p><p>– А как мы метро закладывали? Нас, комсомольцев, тогда на строительство метро завербовали. Как мы первый раз в землю пошли, в Сокольниках – знаешь, около завода фруктовых вод? Не знаешь? А как у нас шахту затопило, мы по пояс в воде работали, – тоже не знаешь? Старина? Для тебя, может, и война – старина?</p><p></p><p>– А мы тут при чем, если молодые?</p><p></p><p>– Молодые… Да разве вы молодые – такие, как ты? Без пыла, запала и радости. Да, и без радости. Потому что радость в служении, в деле, в полноте жизни, в высоте в сознании того, что ты нужен людям. Нечего губы-то кривить! А иначе для чего тебе жизнь дана? Дерево узнают по плодам, а человека по делам. Это свинья только и разная другая живность считают, что все ее дело – жить. А для человека – это возможность действовать, делать, приносить пользу. Чтобы людям был результат! Это парень один вчера сказал, монтажник. У нас, на заводе, вчера комсомольцев на целину провожали. И девчонка одна выступала: «Живу, но этого мало!» – говорит. Вот это я понимаю. Молодость не в годах, а в отношении к жизни. А вы, вот такие… Работы кругом до тьмы, жизнь наша идет в гору, а вам скучно, места себе не найдете, все прошли, все изведали и во всем разочаровались. А на самом деле ничего вы не прошли и ни черта не знаете. И откуда вы такие вылупились, недоноски?</p><p></p><p>Слова дяди Романа были жесткие, обнаженные, как проволока, и он бил ими наотмашь, во всю ширину своего плеча, отводя душу. Но Антона и эта неожиданная а.така не смутила, и он с запальчивостью спросил:</p><p></p><p>– А что вы думаете? Если б я в войну взрослым был, я не поступил бы как Олег или, положим, Сережка Тюленин?</p><p></p><p>– Ну, это еще как сказать! – с нарастающей силой и натиском ответил дядя Роман. – Подвиг не рождается сразу. Для этого, брат, нужно щедрую душу иметь. Богатую душу, высокую душу нужно иметь. В будущее нужно верить. В дело свое нужно верить. Вез этого разве можно жизнь добровольно отдать? А ты… Пуп земли и центр мира! Ты во что веришь? Кто ты есть со своею скукой? Человек без будущего! И мало – без будущего!.. Можно так замараться, что ни в какой химчистке не отчистишься, на всю жизнь ветерок пойдет.</p><p></p><p>– Это кто ж, мамаша моя вас так настроила? «Предупреждаю!», «Предостерегаю!» – передразнил Антон.</p><p></p><p>– Умней-то ничего не придумал? – возразил дядя Роман. – Будто я тебя сам не вижу! Да ты передо мной как облупленный! Скучно ему! Чтобы не было скучно, знаешь что нужно? Хотеть нужно, делать, стремиться, волчком вертеться, – вот так я молодую жизнь понимаю.</p><p></p><p>– Быть на высоте великих задач! – подсказал Антон.</p><p></p><p>– Да! Быть! – подтвердил дядя Роман. – А что?</p><p></p><p>– Это мне Яков Борисович внушает.</p><p></p><p>– Правильно внушает: быть человеком большой души и возвышенных чувств!</p><p></p><p>– На словах! – задетый за больное место, вскипел опять Антон. – Яков Борисович-то?.. Да полно, дядя Роман, как будто вы не знаете!.. И вы думаете, я так ничего и не хочу? И не стремлюсь?.. Да я… Я, может, сделаю знаете что? Чего никто не сделает!</p><p></p><p>– Хвалилась редька, что она с квасом хороша! – усмехнулся дядя Роман.</p><p></p><p>– А что? Никто вот из Москвы в Одессу на лодке не ходил, а мы летом такой маршрут проложим. Вы мне мотор к лодке достанете? А?</p><p></p><p>– А зачем тебе в Одессу?</p><p></p><p>– Да так. Интересно! Никто не ходил, а мы пройдем.</p><p></p><p>– Дай, и мы будем героями – так, что ли? Ну это известно: не сотворишь чудес – не прославишься.</p><p></p><p>– Да нет! Дядя Роман! После школы я в мореходное училище собираюсь идти, – значит, нужно готовиться.</p><p></p><p>– А зачем тебе, сухопутной крысе, мореходное училище понадобилось?</p><p></p><p>– Ну как? Интересно! И дисциплинка там…</p><p></p><p>– Тебе знаешь куда?.. – перебил его дядя Роман. – Тебе в шахту нужно, на рудники, чтобы ты почувствовал, чем рубль пахнет… Нет, постой! А если всерьез – знаешь что!.. Эй, мамаша! Поди-ка сюда! – открыв дверь, дядя Роман позвал Нину Павловну. – Вношу конкретное предложение: отпусти Антоху со мной.</p><p></p><p>– Куда?</p><p></p><p>– В колхоз. А что? На тракторе научится работать, землю пахать.</p><p></p><p>– Ты что, шутки шутишь? – с горьким упреком сказала на это Нина Павловна.</p><p></p><p>– Почему шутки? Какие в этом деле могут быть шутки? Раз ему некуда деть себя и не видит он ни в чем ни цели, ни радости, пусть работать идет. Там все обнаружится!</p><p></p><p>– А школа?.. Да что ты на самом деле? Что я – не мать своему сыну?</p><p></p><p>– Да школу-то еще кончить нужно!</p><p></p><p>– Вот это и нужно! А ты… Да ну тебя, Роман! Всегда вот ты так!</p><p></p><p>– Всегда? – с загоревшимися снова от внезапного гнева глазами переспросил дядя Роман. – Всегда и буду! Сама все время в барыньки тянулась и парня туда же…</p><p></p><p>– Роман!</p><p></p><p>– Что «Роман»? Я сорок лет Роман. И тебе я говорю как лучше. А там смотри! Только помни: парня ломать надо!</p><p></p><p>Так ни до чего и не договорившись, дядя Роман простился и ушел, шумный и стремительный, как всегда.</p><p></p><p><strong>16</strong></p><p></p><p>Неудача Володи Волкова и огорчила Прасковью Петровну и рассердила.</p><p></p><p>– Как это можно? – сказала она ему. – Пойти затем, чтобы помочь, а вместо этого поругаться! Где твоя выдержка? Не понимаю!</p><p></p><p>– А я еще меньше понимаю! – обидчиво ответил Володя. – Обрастать двойками, а ходить гусаром, словно не тебе самого себя нужно вытаскивать за волосы!..</p><p></p><p>А потом приходит мать Володи и тоже предъявляет претензии: ее, видите ли, тревожит, что сыну ее навязывают шефство над каким-то хулиганом. Володя много работает, он идет на медаль, у него плохое здоровье, – одним словом, она решительно возражает против этого шефства.</p><p></p><p>Так одно цепляется за другое, и все это нужно уладить и увязать, а время идет, и кончается четверть. Для Антона она заканчивается опять нехорошо: двойку по физике ему в самый последний день удалось выправить, а по двум математикам получалась, как выразилась Вера Дмитриевна, «двойка в квадрате». «Квадрат» этот Антона тоже обидел, и винил он в нем, конечно, Веру Дмитриевну.</p><p></p><p>Но кого бы ни винить, а на душе нехорошо и стыдно. Как ни храбрился Антон, а все-таки к перед мамой стыдно, и перед ребятами, и особенно перед девочками – перед Катюшей Жук и Риммой Саакьянц и перед всеми другими. Хотя он ходил перед ними «гусаром» и не ставил как будто бы их ни во что, а все-таки стыдно.</p><p></p><p>Наступал Новый год, в актовом зале окна были уже налеплены бумажными снежинками, с карнизов свисали голубоватые сосульки, во дворе лежала елка, и в свободных классах ребята и девочки что-то репетировали – готовились к новогоднему вечеру.</p><p></p><p>Антон на этот вечер идти не хотел, хотя ничего другого у него не намечалось. Мама с Яковом Борисовичей уходили встречать Новый год к какому-то его не то сослуживцу, не то начальнику. Звонил Вадик, предлагал складчину, но на складчину нужны деньги, а денег не было, и сознаться в этом было стыдно. И, словно почувствовав это по его заминке, Вадик сказал:</p><p></p><p>– Ты что, не можешь содрать со своих предков полсотни? Ну, если не можешь, приходи так, скучать не будешь, а там сочтемся.</p><p></p><p>Никакого другого способа «содрать полсотни» у Антона не было, как попросить. Но это значит – кланяться, а кланяться таким «предкам» Антону не позволяла гордость. Еще у мамы, пожалуй, можно бы и попросить, но если об этом узнает отчим… Нет! Это он выкрикнул тогда, как самую последнюю и страшную угрозу: «И ни копейки денег!»</p><p></p><p>«Ну и черт с ним! Нужны мне его копейки! – с новым приливом злобы подумал Антон. – Захочу, деньги у меня всегда будут».</p><p></p><p>Антон знал теперь, какую и за что он получил бумажку от Вадика, догадался и что значит «сочтемся», и теперь ему было все равно. Ему было на все наплевать – лишь бы не уступить в том поединке с отчимом, а пожалуй, и с матерью, который у него завязался. Лучше он проходит всю новогоднюю ночь по улицам и будет смотреть в окна на сверкающие огнями елки, на чужое веселье, которым переполнена будет в эту ночь Москва…</p><p></p><p>Размышления Антона прервал Степа Орлов, староста класса.</p><p></p><p>– Ты где встречаешь Новый год? На вечер-то придешь? – спросил он с грубоватой, несколько подчеркнутой бодростью, которая должна была означать высокую степень его товарищеского расположения к Антону.</p><p></p><p>– А тебе что? – насторожился тот.</p><p></p><p>– Как «что»? – еще больше подчеркивая свое расположение, ответил Степа. – Да хватит тебе быть чужаком! Давай приходи! Не отбивайся! Тебя весь класс зовет.</p><p></p><p>Тут Степа явно приврал, но ему действительно очень хотелось, чтобы Антон встречал Новый год в школе. Речь об этом зашла после разговора Прасковьи Петровны с ним, как старостой класса, и с Клавой Веселовой в последний день перед каникулами. Проверив готовность номеров, с которыми класс выступит на новогоднем вечере, Прасковья Петровна спросила:</p><p></p><p>– Ну, а кто будет на вечере, кто не будет, кто где встречает Новый год, вы знаете? Шелестов, например? – она посмотрела на Клаву, но по ее упрямому лицу поняла, что на Шелестова та махнула рукой и заниматься с ним не будет, и перевела взгляд на Степу: – Нужно, чтобы Шелестов встретил Новый год в школе, со своим классом! Обязательно!</p><p></p><p>Вот тогда Степа и принялся уговаривать Антона.</p><p></p><p>– А знаешь что? – предложил он. – Я за тобой зайду! Ладно?</p><p></p><p>Антон понял, что Степа тоже выполняет какое-то поручение, но ему нравился этот простодушный парень с курносым, немного веснушчатым лицом, понравился и тон его разговора – простого и свойского. И он согласился.</p><p></p><p>Ему даже захотелось провести такой торжественный вечер в школе, со своими ребятами.</p><p></p><p>И все было бы хорошо, если бы не досадная осечка в самом начале.</p><p></p><p>Придя на вечер, Антон решил блеснуть и пригласить на танцы самую шикарную девушку в классе – Римму Саакьянц. Это была красивая, рослая девушка, армянка, с большими, немного навыкате глазами. В глазах этих больше всего выделялись белки – ослепительно белые, точно фарфоровые. И сама она была точно фарфоровая, нарисованная, исполненная кукольной красоты, которая выделяла ее среди других девочек. При такой красоте нужен большой ум, способный противостоять соблазнам и опасностям, которые она песет, особенно если у тебя папа полковник, пальто с черно-бурой лисой и золотые часы на руке. Римме такого ума не хватало. Поэтому она жила с сознанием своей красоты, ощущением своей красоты и мыслями о том, какое впечатление она производит на окружающих. И интересовалась она поэтому больше лейтенантами, студентами и, главным образом, конечно, блестящими молодыми людьми в зеленых велюровых шляпах…</p><p></p><p>Но Антон ни о чем этом не думал. Немного наивно, немного развязно он подошел к Римме и пригласил ее танцевать и даже улыбнулся. Римма тоже улыбнулась ему своими фарфоровыми глазами, но сказала, что у нее болит голова. А через пять минут она уже танцевала с десятиклассником, сверкающим шикарными серовато-голубыми ботинками.</p><p></p><p>Антон скрипнул зубами и никого больше приглашать не стал. Кстати, в танцах скоро наступил перерыв, и около елки началось «новогоднее действо», как Антон назвал про себя литературно-музыкальный монтаж о мечте, поставленный десятыми классами. «Мечта – огонек, без мечты как без крыльев», «из мечты родилось все – и наука, и поэзия, и музыка, и высшая идея человечества – коммунизм»… Антон на все смотрел уже с иронической улыбкой, и ничего в нем не находило отклика: ни огонек, ни крылья, ни высшая идея человечества…</p><p></p><p>А когда опять начались танцы, он сел в угол, в компанию нетанцующих или робких ребят, не решающихся показать свое незатейливое мастерство на таком большом школьном балу. Сначала эта компания сидела спокойно, с сознанием собственного ничтожества, но потом скука или зависть постепенно стали вызывать в ней озорное брожение. Здесь же оказались и Сережка Пронин и Толик Кипчак, бывшие друзья-«мушкетеры». Размолвка между ними на этот вечер была забыта, начались шутки, смех, возня, подтрунивание над танцующими, попытки передразнить кого-то из них и выкинуть залихватское коленце: мы, мол, тоже не лыком, шиты, мы только не хотим, а то бы показали класс но хуже прочих!</p><p></p><p>К расшумевшейся компании подошел Степа Орлов с красной повязкой на руке – дежурный – и попробовал ее утихомирить. Тут Антон и вспомнил все его уговоры и обещания. Ждут! Жаждут видеть его, Антона Шелестова, на вечере! Ах! Ах! А вместо этого ломака-барышня с фарфоровыми глазами на виду у всех наставила ему нос.</p><p></p><p>– А твое какое собачье дело? – с назревающим гневом сказал он Степе.</p><p></p><p>Степа увидел вдруг его расширившиеся, ставшие совершенно черными зрачки и возбужденно вздрагивающие ноздри.</p><p></p><p>– Шелестов! Ну что ты! Ну подожди! Ну подожди!..</p><p></p><p>– Катись отсюда колбаской! Пока цел. Слышишь? – становясь лицом к лицу со Степой, почти кричал на него Антон.</p><p></p><p>И вдруг совершенно неожиданно перед ним оказалась Марина Зорина. Перед этим он видел ее в стайке девчат, о чем-то щебетавшей посреди зала, и вдруг ни с того ни с сего она тут и смотрит на него своим прямым взглядом.</p><p></p><p>– Ты что ж не танцуешь? Пойдем.</p><p></p><p>А у Антона не прошел пыл, и он грубовато и не очень приветливо ответил:</p><p></p><p>– С какой это стати? Я не танцую.</p><p></p><p>– Неправда! – ответила Марина. – Да ведь неправда же!.. Ну, пойдем, пойдем, не ломайся. Попробуем!</p><p></p><p>И тут Марина улыбнулась и потянула его за руку, а уже неловко, никак невозможно было отказаться и почему-то уже не хотелось отказываться. Бросив на Степу последний, уничтожающий взгляд, Антон пошел танцевать, и тогда обнаружилось, что все замечательно.</p><p></p><p>– Ну вот! А ты говорил! – похвалила его Марина. – Ты, наоборот, очень хорошо танцуешь. Другие просто ногами передвигают, а у тебя чувство ритма есть.</p><p></p><p>Антону это было приятно, и, когда музыка заиграла танго, он опять пригласил Марину.</p><p></p><p>– Гимн умирающего капитализма! – проговорил он в том же пренебрежительно-насмешливом тоне, как Вадик.</p><p></p><p>– А мне нравится этот танец! – ответила Марина. – Спокойный!</p><p></p><p>Потом она подняла глаза и очень внимательно посмотрела на Антона.</p><p></p><p>– А ты это сам сказал?</p><p></p><p>– А кто же? – удивился Антон.</p><p></p><p>– Я, может быть, не так выразилась, – поправилась Марина. – Твои это слова или ты их слышал от кого-нибудь?</p><p></p><p>– А чьи же? Конечно, мои! – ответил Антон, но ответил уже не так смело и уверенно, и по глазам, которые Марина опять подняла на него, он не понял, поверила она ему или нет…</p><p></p><p>Об этом Антон думал и потом, в перерыве между танцами: поверила или не поверила? И почему спросила? Это все он и решил выпытать во время следующего танца. Но как-то так получилось, что он опоздал, и венгерку Марина танцевала с другим. Антон никого больше приглашать не стал и весь танец просидел, следя за голубым платьем, мелькающим в зале. Но зато, как только заиграли вальс, он был уже около Марины.</p><p></p><p>На деле все оказалось, однако, гораздо труднее, чем в намерениях: как выпытать и как заговорить? Время шло, а Антон не знал, с чего начать.</p><p></p><p>Так ничего и не придумав, он сказал прямо:</p><p></p><p>– А почему ты так спросила меня насчет танго? Разве я похож на попугая?</p><p></p><p>– Не знаю, – пожала плечами Марина. – Вообще ведь интересно отличить настоящего человека от кажущегося. А тебя я совсем не знаю. Давай сядем?</p><p></p><p>Антон испугался, что Марина не хочет больше танцевать с ним, но она, найдя свободные места, села, указала ему на стул рядом с собою и, решительно повернувшись к Антону, сказала:</p><p></p><p>– Ну скажи! Я тебя опять спрашиваю: почему ты такой грубый? Вот ты опять чуть не поссорился со Степой. Почему?</p><p></p><p>Антон молчал, не зная, что ответить, а Марина ждала и смотрела на него в упор.</p><p></p><p>– А по-моему, – не дождавшись ответа, продолжала она, – по-моему, ты просто под кого-то подделываешься.</p><p></p><p>– Я? Почему?.. Ни под кого я не подделываюсь! – пробормотал Антон.</p><p></p><p>– Нет, подделываешься! – стояла на своем Марина. – Под то плохое, что есть у некоторых ребят. А мне кажется… мне кажется, на самом деле ты совсем не такой!</p><p></p><p>– А ты почему знаешь? – спросил Антон. – Такой – не такой… А может, я хуже этих «некоторых»!</p><p></p><p>– А ты что, хвалиться этим думаешь? Это, знаешь ли, не велика честь! – усмехнулась Марина.</p><p></p><p>– Я за честью не гонюсь. Какой есть!</p><p></p><p>– Да?.. Но ты бы посмотрел на себя, когда затевал эту ссору, – не сдавалась Марина. – Еще минута, и ты бы драться полез.</p><p></p><p>– Ну и что ж! – отозвался Антон, – Может, и полез бы! Без драки не проживешь. Это вы, девчонки, живете так, а с ребятами без драки нельзя.</p><p></p><p>– Бить людей!.. – Марина повела плечами, а потом вдруг оживилась и, смеясь, продолжала: – Хотя, впрочем, знаешь, мы иногда с братом тоже деремся. Только так это, мирно деремся. Не от злости, а от избытка сил.</p><p></p><p>– Он большой у тебя? – спросил Антон.</p><p></p><p>– Да нет! Маленький! В шестом классе. А тоже из себя мужчину строит, тарелку за собой убрать не находит нужным. Считает, что его женщины должны обслуживать. Я и с мамой из-за этого спорю. А она его балует.</p><p></p><p>Марина стала рассказывать о себе, своей семье, и разговор с неприятных тем незаметно перешел на другие, более мирные и теплые. И как-то спокойнее стало, легче, и Антон заметил и прядку волос, свисающую у нее на лоб, и как интересно она морщит нос, когда смеется, и то, что вся она была какая-то «бальная», совсем не будничная – в голубом легком платье. И вообще, новогодний вечер совершенно неожиданно окончился для Антона совсем хорошо и интересно. Он даже хотел проводить Марину домой, но потом вспомнил Гальку, сундук и… не посмел.</p><p></p><p><strong>17</strong></p><p></p><p>У него было благородное имя – Виктор, что значит «победитель», но это, пожалуй, лишь сильнее подчеркивало мрак его жизни.</p><p></p><p>Как сложилась эта жизнь, никто уже не мог установить. Давно ушло в прошлое то время, когда отец Виктора Бузунова вдруг не явился домой и, как потом оказалось, был арестован и сослан на Колыму. Был он человек дикий, исподлобья смотрящий и неизвестно откуда появившийся. И что скрывалось за его каменным взглядом, никто толком не знал: говорил он мало и то спьяну, когда затянет в винном угаре: «Бывали дни, гуляли мы, теперь гуляйте вы…», а потом ударит кулаком по столу и изречет неожиданную, подводящую, видимо, его крупные счеты с жизнью высокопарную фразу: «Жизнь складывается из ничего» или: «Нет человечества, есть вечные враги». Он был всем недоволен: власть плоха, колхозы плохи, жизнь плоха – все плохо, кругом нехорошо! Но в действительности ему никакого дела не было ни до власти, ни до колхозов, и жизнь он понимал с одной только единственной стороны: «урвать» – как можно и где можно, где законно, где незаконно, где заработать, где подработать, а где своровать.</p><p></p><p>И жена его не знала, где он работает, сколько получает, она знала только то, что он приносит. Была она глуповата, бесхозяйственна и по-животному ленива, варила одну похлебку или одну кашу, что полегче, попроще, – лучше лишний часок полежать, поспать. Оставшись без мужа, она подумала, что так же можно будет полеживать и дальше. Но оказалось, что нельзя, и она обозлилась, стала жестокой и тоже по-животному грубой. У нее стали собираться какие-то люди, пьянствовать и безобразничать; иногда по ночам они приносили чемоданы, узлы. Между этими людьми вспыхивали вдруг ссоры и драки, заставлявшие мальчика забираться под кровать. Он вообще никому не был нужен, а если и нужен, то для разных непотребных дел: мать посылала его на рынок за мясом, посылала, конечно, без денег и ругала, если он приходил ни с чем, гости гоняли его за папиросами, за водкой.</p><p></p><p>Так из Виктора получился сначала Витька, «настырный», «чертенок», «гаденыш», а затем его окутала тлетворная атмосфера, царившая в их «дворе», к нему прилипла унизительная кличка «Крыса». А он и действительно походил на крысу – с длинным и острым носом, со стесанным, точно втянутым внутрь подбородком и маленькими злыми глазками. Витька сначала обижался на эту кличку, лез в драку, но законы «двора» жестоки: обида вызывала смех, драка – отпор, и Витька так и по смог сбросить с себя обидной клички. Постепенно он свыкся с нею, но обида превратилась в злобу. Это была злоба на все – на маленькую полуподвальную комнату с подтеками на стенах, на руки в бородавках, на драное, вечно без пуговиц пальтишко, на скрипучую кровать со скомканным, грязным одеялом, на пьяную мать, на ее осовелых гостей, на грубую и темную компанию, державшую в руках их «двор», и на все страшное непотребство его жизни.</p><p></p><p>Когда мать, приведя гостя, отсылала сына «погулять», ребята, и прежде всего Сенька Мясников по кличке «Мясо», поднимали его на смех, говоря такие обидные вещи о нем и о его матери, которые он не мог выносить. Витька бросался на обидчиков и, получив в ответ хорошего «леща», плевался, кусался, а потом бежал домой и, неистово барабаня кулаками в запертую дверь, кричал: «Долго вы там?» К тумакам Мяса присоединялись тогда подзатыльники и ругань матери, и в душе Витьки поднималась такая неистребимая злоба и ненависть, от которой все кипело в нем. Но он был маленький – и что значили тогда его злоба и ненависть?</p><p></p><p>Вокруг, него катились могучие волны большой жизни: что-то строили, что-то создавали, разбивали парки, скверы, заменяли булыжную мостовую асфальтом, проводили метро, отражали фашистские атаки под Москвой, салютовали победам, но все это оставалось за пределами его темного мирка. Один только раз, когда в домоуправлении появился новый управляющий, инвалид Отечественной войны, над неспокойным подвалом нависла угроза: приходили обследователи, что-то расспрашивали, записывали, и во дворе стали говорить, что Витъкину мать выселят из Москвы, а его самого возьмут в детдом. Витька испугался. «А кем же я без матери буду?» – пронеслось у него в голове, и, когда снова пришли обследовать, он стал плакать и выдумывать про мать небывало хорошие вещи. А мать, осмелев, тоже не хотела отдавать сына ни в какой детдом.</p><p></p><p>– Попадется – берите! – говорила она. – А сама не согласна, не отдам!</p><p></p><p>Дело затянулось, а потом управдома перевели в другое место, и все заглохло.</p><p></p><p>Шли годы. Мясо со своей компанией «завалился» на грабеже квартиры, а Витька подрос и сам стал старшим во дворе. Теперь уже он грозил кулаками и немедленно пускал их в ход, если его не слушались. Теперь уже он стал законодателем и главным судьей во всех дворовых делах, но кличка, когда-то данная ему, так и осталась за ним – Крыса.</p><p></p><p>Витька во многом старался подражать своему «крестному», но человек он был другой, и все у него получалось тоже по-другому. Мясо был сильный, здоровый и наглый, но наглость у него странным образом сочеталась с туповатым добродушием и как будто бы даже беззлобием. У Витьки не было ни добродушия, ни силы. Вместо этого у него были злоба и исступленность. Давая задание какому-нибудь мальчугану, он сжимал его рукой за шею, а колючие глазки его впивались в притихшего мальца. «Не сделаешь, получишь «леща». Понятно? – грозил он. «Понятно», – тихо повторял за ним лишившийся воли малец и выполнял все, что приказывал Крыса. Все знали: если Крысу разозлить, он может избить, может убить, и его все боялись – никто не любил, но все боялись.</p><p></p><p>В разговоре он щурил глаз, кривил губы, подмигивал и подмаргивал, цыкал сквозь зубы тонкой струйкой слюны, показывая этим верх своего пренебрежения ко всему, что для людей было обязательно и свято. Прядь мягких, пышных волос, составлявших единственную гордость Витьки, спадала до самых глаз. Он откидывал их резким и злым кивком, но через минуту волосы опять лезли в глаза, вызывая новое и такое же злое движение. Создавалось впечатление, что и носил-то он этот чуб для того, чтобы поддерживать в себе злобу. Боялась его теперь и мать. Теперь уж не она била сына, а он ее. Теперь не он, а она бегала за папиросами и за водкой для него, теперь он вытягивал у нее деньги.</p><p></p><p>– А ты кривобокого-то привела задаром, что ли? Попробуй не дай мне денег!</p><p></p><p>И она давала: займет, а даст.</p><p></p><p>– А что с него спрашивать? – смиренно говорила она. – Парень!</p><p></p><p>И никто ее не жалел. И его не жалели.</p><p></p><p>Работать Витька не стал: поступил куда-то один роз, но прогулял, поругался и ушел; потом еще раз поступил, но что-то украл и «сел», затем освободился, но опять «сел», и теперь вот снова вышел на свободу по амнистии. Жил он без прописки, то появляясь, то исчезая, то снова появляясь, развязный, наглый, вызывая страх у одних и скрытое восхищение у других, таких же, как он, для которых он был своего рода воплощением бесстрашия, силы и дерзости. Особенно возросла его темная «слава» после того, как он где-то и за что-то «получил ножа» и пролежал несколько недель в больнице.</p><p></p><p>«Слава» эта утвердилась среди самой озорной и распущенной части молодежи, заселявшей окрестные дворы, и Витька Крыса сам старательно ее раздувал: явно преувеличивая свои «подвиги», он бахвалился, что «все пересылки изъездил, все колонии и все видел и все испытал. Житюга горькая, зато веселая, живем, пока живется, – днем живем». И тогда вокруг него собрались ребята, большие и маленькие, тоже видавшие уже виды и «начинающие», только впервые, может быть, прислушивающиеся к непонятным словам блатного жаргона и рассказам о приключениях и преступлениях, об отчаянных ребятах и красивых, бесшабашных девчонках, о таинственной «малине» и тюремных порядках, которые пришлось повидать неутомимому рассказчику.</p><p></p><p>Ребята слушали его, раскрыв рты, особенно когда он среди нормальной речи станет вдруг заикаться и представит пьяного, прямо настоящего пьяного, или начнет «психовать», – тогда у него как-то невероятно вывертывался язык и из перекошенных губ начинала бить пена.</p><p></p><p>Но никто во дворе не знал, что приключилось с Витькой на самом деле.</p><p></p><p>После очередного «дела» он утаил какой-то чемодан – не сдал его в общий котел. Среди воров он оказался вором. За это он был вызван на «свой» суд в Сокольники, но, испугавшись, не явился. Рука мщения, однако, нашла его, и однажды ночью в переулке возле Ново-Девичьего монастыря он «получил ножа».</p><p></p><p>Из больницы вышел отщепенец, изгой, одинокий шакал, воющий в ночи. Тех, кто жил по нормальному закону человеческой жизни, не признавал он, а все прежние компаньоны, жившие по волчьим своим «законам», перестали признавать его. Но в одиночку нельзя жить даже крысам, и Витька стал присматриваться к той беспутной или не нашедшей еще пути молодежи, которую можно было найти в окружающих дворах, – нельзя ли из нее подобрать себе «сявок».</p><p></p><p>Двор!.. Не очень ясное, но емкое слово – квадрат среди домов, пространство и в то же время общество, его частица, подвижная и бесформенная, место отдыха и безделья, детских игр и драк, помоек и сушки белья, место встреч и пересудов, бесед и склок, место цветочных клумб и потайных углов, место смешения цветов и запахов, светлого и темного, яркого и серого, красного и черного, чистоты и смрада – одним словом, уже не место, а понятие. Здесь может встречаться и пересекаться то, что по-разному живет по разным номерам квартир, лестницам и подъездам, и пересекаться иной раз совершенно неожиданно и бесконтрольно. Это – стихия, которой еще нужно овладеть.</p><p></p><p>Витька Крыса вырос в этой стихии и знал все ее тайные силы и законы, идущие со времен Мяса и, может быть, более ранних его предшественников. Знал он и ребят – конечно, тех, которые его интересуют, – одних хорошо знал, других хуже: кто как относится к деньгам, к девочкам, кто куда клонится и кто на что годен. И одним из первых, на кого он обратил внимание, был Вадик.</p><p></p><p>Витька помнил его еще маленьким – белобрысым, белоглазым и краснорожим «пузанком» в коричневой цигейковой шубке, помнил по мамаше, которая то и дело выглядывала из форточки, как скворец, и приставала к сыну то с одним, то с другим. Сын отвечал ей как сын: «Ладно, мамочка! Хорошо, мамочка!» А когда форточка захлопывалась, ругал ее нехорошими словами. Примитивному уму Крысы это показалось интересным, и он стал обучать Вадика ругательствам, какие знал. Потом он посылал его по разным своим поручениям и видел, что тот готов расшибиться в лепешку. Витька милостиво похваливал его, и за пухленький подбородочек, за розовые поросячьи щечки дал ему прозвище «Свиная Тушенка».</p><p></p><p>Помнил Витька и дворовые ссоры и драки из-за каких-то ребячьих выдумок, из-за какого-то шалаша – «штаба». И хотя Вадик Свиная Тушенка громче всех тогда шумел и кричал, но в драке он был жидковат, и Витьке как-то пришлось даже от ничего делать помочь ему и всей его компании отбить нападение враждебного лагеря – ребят с другого, соседнего двора. В этой драке он столкнулся с одним невысоким, но крепким пареньком, который напролом шел на штурм ребячьего «штаба». Тут-то и вмешался тогда Витька и помог отбить эту нахальную атаку, но отчаянный паренек с дерзкими глазами и длинным носом упорно стоял и против него. Витьке это понравилось.</p><p></p><p>– Дерешься ты сильно! – похвалил он его. – Только нос у тебя… как паяльник!</p><p></p><p>Так и стал Генка Лызлов «Паяльником». Теперь Витька их снова встретил, и опять в драке: Вадик завел стиляжью прическу и узкие брючки – «дуды», а Генка с криком «бей стиляг!» набросился на него. И тогда Витька предложил Вадику: «Давай «мазу» держать!» Это значит – поддерживать друг друга и во всем помогать. А Вадику попадало не от одного Генки, и «маза» с всесильным Витькой Крысой была ему выгодна, – теперь можно было ничего не бояться и на улице чувствовать себя как дома.</p><p></p><p>А это всегда и было скрытой пружиной в поведении Вадика: выгода. Он с детства рос сластеной. Получив бутерброд, он сначала слизнет масло, а хлеб запрячет куда-нибудь за тарелку. А когда папа требовал, чтобы он доедал хлеб, он морщил нос и жалостливо поглядывал на маму. Он знал: мама обязательно заступится. Если же мама пихала ему в рот ложку с рыбьим жиром, то он поглядывал на отца. Тогда между родителями начинался спор, а Вадик под шумок убегал.</p><p></p><p>Так постепенно он научился хитрить и лавировать между отцом и матерью, – кто больше пообещает, кто больше даст и кто поменьше потребует. Ради этого он готов был пойти на ложь, на фальшь и обман, да это ему и не стоило большого труда и душевных трагедий: мелкий проказник и еще более мелкий трусишка, он способен был врать, не краснея и невинно глядя в глаза. Живя с детства в атмосфере неугасимой войны между отцом и матерью, периодами чередовавшейся с приступами умиленных ласк и поцелуев, Вадик давно заметил, что он играет в этой борьбе какую-то важную роль: если папа к нему добр, то мама – наставительно сурова; если мама проявляет слепое доверие, то папа – усиленную строгость. А если два авторитета сталкиваются, авторитет вообще исчезает.</p><p></p><p>Приноравливаясь к положению, Вадик старался извлекать из него свою выгоду. Если мама отказывала ему в чем-то, он обращался к папе и получал то, что хотел. Если папа запрещал ему идти куда-то или что-то делать, он прибегал к маме, и та – в пику папе – с подчеркнутой лаской гладила его по головке и разрешала, и Вадик чувствовал, что ласка эта была в пику папе: «Вот какая я добрая, а он злой». Особенно если он «употребит» слезы. Это Вадик тоже заметил: слезы действуют – и стал «употреблять» их довольно часто.</p><p></p><p>Заметил он, что действует и ласка, прежде всего на маму, которая больше ругалась, но зато больше говорила о ласке, о любви. Когда нужно было добиться чего-нибудь очень большого и важного, Вадик целовал ее в нос или в подбородок.</p><p></p><p>Заметил Вадик и еще одно обстоятельство – здоровье. Это был один из постоянных пунктов в спорах между папой и мамой: папа считал, что Вадик должен закаляться, а мама утверждала, что его нужно лечить. Побеждала обычно мама, и потому – как Вадик помнит себя – он всегда лечился, принимал противный рыбий жир и витамины. Но и из этого он наловчился извлекать выгоду, особенно когда стал ходить в школу. Если ему надоедало делать уроки, он жаловался, что у него болит голова, и мама немедленно отправляла его на улицу дышать кислородом. Если ему не хотелось идти в школу, он заявлял, что ему больно глотать, и мама срочно укладывала его в постель.</p><p></p><p>На этой почве между мамой и учительницей шла долгая и упорная борьба. Отец пытался примирить жену с учительницей, но не такова была мама и не таков был папа, чтобы из этого могло что-либо выйти – у Брониславы Станиславовны округлялись глаза, и она обрушивала на папу артиллерийский залп своих доказательств.</p><p></p><p>– У него аденоиды, а она на это не обращает внимания, – говорила мать Вадика про учительницу. – Она даже не знает! Уверяю тебя, она даже не знает, что аденоиды закрывают носоглотку и мешают нормальному питанию мозга. Они вообще ничего не знают и не имеют никакого снисхождения к детям, а только требуют, требуют и требуют!</p><p></p><p>Учительница измучилась с этой не в меру умной мамой и, наконец разгадав и ее и сыночка, сказала ему:</p><p></p><p>– Никакой ты не больной и не нервный. Ты просто лентяй!</p><p></p><p>Вадик немедленно передал это маме, и она, разъяренная, добежала ругаться с учительницей. Ругалась она в вестибюле школы, при всех, ругалась громко, по-домашнему, не замечая, что Вадик в это время смотрел из-за колонны на свою учительницу и нагло улыбался.</p><p></p><p>С возрастом возник вопрос о деньгах. Недостатка в них не было, но аппетит приходит во время еды, и, когда нужно было выманить их, Вадик стал применять все – от жалобы на плохое здоровье до поцелуев. Только детские слезы оказались теперь уже полным анахронизмом, и вместо них он стал применять более сильно действующее средство – грубость. И то когда нужно. Нет, люди его не считали грубым. Он был в меру вежлив, в меру нагл, вернее, когда нужно – вежлив, когда нужно – нагл и только когда нужно – груб.</p><p></p><p>Так вот, пожалуй, и сложился этот характер – человек, которому нельзя верить – ни его слову, ни взгляду, ни поцелую, потому что все в нем может оказаться фальшивым и низменным. У другого за ворохом глупостей и несовершенств есть какая-то искорка, стремление, порыв. У этого ничего – ни заветной мечты, ни стремления. Он считал, что только он один существует на свете и все на свете должно служить ему. И даже не считал – это просто само собою разумелось.</p><p></p><p>Может быть, и остался бы Вадик таким вот мелким, но не зловредным себялюбцем, если бы не «маза» с Крысой.</p><p></p><p>Нельзя сказать, что Вадик не воровал до тех пор. Конфеты или детские походы с Антоном в чужие чуланы за лыжами и столярным клеем. Понемножку воровал Вадик и потом – у папы, у мамы, у обоих вместе, но делал все это ловко и хитро, а если и возникали подозрения, то на сцену выступала та самая вражда сторон, которая так часто выручала Вадика.</p><p></p><p>Одни раз Вадик украл в квартире. Для сбора платы за электричество и другие коммунальные услуги в коридоре был повешен мешочек, в который каждый клал свою долю, а кто последний, тот должен был нести собранные деньги в банк. Вадик и вытащил из сумочки приготовленные для банка деньги. В квартире началась большая и долгая склока из-за взаимных подозрений и обвинений, а Вадик слушал и посмеивался.</p><p></p><p>Но на этом тоже можно было бы остановиться… если бы Вадик не посмеивался. Легкодумный, он не задумывался ни над жизнью, ни над собой, ни над будущим. Не задумался он и тогда, когда Витька Крыса впервые предложил ему обобрать пьяного.</p><p></p><p>– Все равно пропьет! – сказал тогда Крыса.</p><p></p><p>И Вадик согласился: конечно, пропьет! А о том, плохо это или хорошо, он не задумался.</p><p></p><p>И вот как-то так получилось: ничего, кажется, не было общего между заброшенным, заруганным Витькой-гаденышем и окруженным заботою краснощеконьким Вадиком, сыном директора клуба и бывшей артистки, а сошлись они на общем и недобром деле.</p><p></p><p>А тем временем у Вадика совсем расстроились дела в школе: учиться не хотелось, а само собой ничего не делалось.</p><p></p><p>– А на кой ляд тебе учиться, – сказал ему Витька, и Вадик бросил школу. Для папы с мамой он сочинил версию: хочу работать, чтобы поскорее приносить пользу родине. На самом деле он меньше всего думал о работе и родине; он делал вид, что ищет работу, и использовал это для объяснения своих отлучек из дома. Через кого-то из своих знакомых отец хотел устроить его на завод, но Вадик и здесь нашел отговорку: нужно работать по интересу, а меня интересует телефонная связь. По этому поводу произошла очередная схватка между папой и мамой, но никто из них не знал, что это совет, который дал их сыну Витька Крыса.</p><p></p><p>– Если идти, то знаешь куда? В монтеры, на телефонную станцию. И работа легкая, и… понимаешь? Будешь работать по квартирам, а там уж сам соображай.</p><p></p><p>Одним словом, Вадиком можно было вертеть во все стороны.</p><p></p><p>Генка Лызлов – наоборот, крепкий, дерзкий. «Хорош урчонок будет! Шустрый хлопец!» И упрямый: помирить его с Вадиком стоило Витьке большого труда. «Не люблю стиляг!» Но ничего, сошлись…</p><p></p><p>Через Генку Витька притянул еще Пашку Елагина, вздорного и задиристого, но тоже «подходящего» парня, а через Вадика как-то сам собой примазался этот бабушкин внучек, Антон. Правда, хотя он, пожалуй, и впрямь цыпленок, но раз замарался, никуда не уйдет. А может, и сгодится еще.</p><p></p><p>Так Витька Крыса собирал вокруг себя своих «сявок».</p><p></p><p><strong>18</strong></p><p></p><p>«А где тут мед намазан?»</p><p></p><p>Вопрос этот, возникший у капитана Панченко при первом знакомстве с Антоном, не забылся: у оперативных работников ничего не забывается. Не забылось и то, как упорно не хотел Антон называть своих дружков-товарищей и как попробовал он тогда удержать от этого и мать: «Мама! Я запрещаю!» Обратил внимание на такое обстоятельство и майор, начальник отделения милиция, когда капитан Панченко докладывал ему о случившемся.</p><p></p><p>– А вы здесь ничего не усматриваете?.. Группы нет? – спросил начальник, выслушав его сообщение.</p><p></p><p>– Пока не замечено, – ответил Панченко.</p><p></p><p>– А может, плохо замечаете? Парень ездит с Красной Пресни к Девичьему полю. В самом деле – зачем?</p><p></p><p>– Говорит: к бабушке.</p><p></p><p>– А не слишком это горячая любовь к бабушке?.. А кто этот Вадик? Он у нас не на учете?</p><p></p><p>– Нет.</p><p></p><p>– Займитесь.</p><p></p><p>– Слушаюсь, товарищ майор.</p><p></p><p>Вместо своей обычной, серебристого цвета каракулевой шапки Панченко надел кепку и пошел по адресу, который назвала Нина Павловна.</p><p></p><p>Там во дворе старого, обреченного на слом дома пожилая женщина натягивала веревки, развешивала белье. Панченко заговорил с ней, спрашивая, где живет какой-то несуществующий человек, а тем временем по незаметной уже для самого себя привычке держал под наблюдением весь двор. И тогда он увидел, что из-за угла сарая за ним тоже наблюдают две физиономии: одна – кругленькая, пухленькая, нагловатая, другая… Капитан Панченко успел заметить только острый нос, острый подбородок и дерзкое выражение лица. Чтобы лучше запомнить все это, он не удержался и кинул в ту сторону лишний взгляд. Явная ошибка: физиономии моментально исчезли.</p><p></p><p>– А вы за белье не боитесь? – сказал капитан Панченко. – А то вот ребята какие-то высматривают.</p><p></p><p>– Нет, это наши. Так – шляются! – ответила женщина.</p><p></p><p>– А чего ж они шляются?.. Делать нечего?</p><p></p><p>– Не знаю… Один, кажется, работает, а другой… Кто их разберет? Школу бросил, а работать… А на что ему работать, когда папа-мама есть?</p><p></p><p>– Что ж это за папа-мама? – не очень ловко спросил Панченко. Вопрос этот насторожил женщину, и она недоверчиво покосилась на него.</p><p></p><p>Пришлось капитану показать свое удостоверение, и женщина, продолжая развешивать белье, рассказала ему о семье Вадика.</p><p></p><p>– Не жизнь, а одна видимость. Бесправный и безвольный муж и хитрый сын, а она умничает. Муж, видите ли, ее «со сцены снял», жизнь погубил, а сама с кухни не выходит. «Кастрюльная особа»: питание и витамины. У нее на каждый суставчик свой витамин есть, помешалась на этом. Вот и едят друг друга. Самоеды!</p><p></p><p>Поговорил потом Панченко и с дворником, и с управляющим домом и выяснил: да, Вадик с самой осени не учится и не работает, ну, а что делает – разве за ним усмотришь?</p><p></p><p>Пришлось вызвать самого Вадика. Он явился аккуратно в назначенное время, предупредительно постучал в дверь, скромно вошел, вежливо раскланялся:</p><p></p><p>– Разрешите?</p><p></p><p>– Разрешаю. Входи!</p><p></p><p>– Здравствуйте!</p><p></p><p>– Здравствуй, сынок! Здравствуй! Садись! Капитан Панченко узнал сразу: конечно, это один из тех двух, которые подсматривали из-за сарая, – то же круглое, пухленькое и нагловатое лицо. Вадик встретил его взгляд, не потупился и не отвел глаза и так, не моргнув, выдержал весь разговор: школу он бросил потому, что учителя плохие и ученье не дается, да и не всем нужно быть Ломоносовым, а пользы родине он больше принесет, если будет работать.</p><p></p><p>– Почему же не работаешь? – спросил Панченко.</p><p></p><p>– Да ведь работу найти нужно! – снисходительно улыбнулся Вадик.</p><p></p><p>– А ты в детскую комнату обращался?</p><p></p><p>– Нет.</p><p></p><p>– В райисполком, в комиссию по трудоустройству обращался?</p><p></p><p>– Тогда мы дадим тебе направление. Хочешь?</p><p></p><p>– Пожалуйста. Только… – замялся Вадик.</p><p></p><p>– Что «только»?</p><p></p><p>– По направлению могут куда-нибудь ткнуть. Знаете, сколько у нас формализма. А я хочу по душе работу найти.</p><p></p><p>– А к чему же твоя душа лежит?</p><p></p><p>– Представьте себе: это очень трудно сказать. И то хочется, и это хочется. В нашей жизни так много интересного!</p><p></p><p>Панченко чуть усмехнулся, заглядываясь в белесые, несмущающиеся глаза Вадика.</p><p></p><p>– Ну, и чем же ты занимаешься? Что делаешь? – спросил он,</p><p></p><p>– Да так… Вот ищу работу… А потом так… Дома!</p><p></p><p>– А товарищи?</p><p></p><p>– Товарищи?.. А какие товарищи? Ребята!</p><p></p><p>– Ну, какие ребята-то?.. Ты говори, говори, не стесняйся!</p><p></p><p>Капитану Панченко очень хотелось спросить про того, второго, остроносого, который тоже прятался за сараем, но он не спросил. Он не знал и никак не думал, что и о посещении им двора, и о разговоре с женщиной давно уже знает Витька Крыса.</p><p></p><p>А Вадик скромненько сидел на стуле и называл фамилии своих старых школьных товарищей, с которыми полгода не встречался, назвал Антона и новое для капитана имя Смирнова. Панченко смотрел на него и думал: верить ему или не верить? Но не верить никаких оснований не было, придраться тоже было не к чему, и, запомнив на всякий случай адрес Сени Смирнова, он отпустил Вадика.</p><p></p><p>Обо всем этом на другой же день Вадик рассказал Витьке Крысе.</p><p></p><p>– Нужно потише играть, – решил Витька. – А с Генкой вы раздеритесь!</p><p></p><p>Почти в то же время у Витьки появилась другая забота: та самая соседка, которую на пирушке у Капы он грозился «укоротить», подала заявление в милицию – жаловалась на Капу, на частые сборища у нее. Пришел участковый и стал расспрашивать Капу о ее занятиях и о житье-бытье. Капа объяснила, что недавно у нее был день рождения и она его праздновала. Но участковый предложил ей предъявить паспорт и по паспорту установил, что родилась она совсем в другой день. Капа не смутилась и на ходу заменила день рождения именинами.</p><p></p><p>– По религиозному, значит? – участковый пытливо посмотрел на нее.</p><p></p><p>– А разве нельзя? По-религиозному! – игриво улыбнувшись, ответила Капа.</p><p></p><p>Но улыбка не оказала на него никакого действия.</p><p></p><p>– И что ж, у вас каждую неделю именины бывают?</p><p></p><p>– А кто сказал – каждую неделю? Кто сказал? – перешла в наступление Капа. – Соседка? Да она…</p><p></p><p>Соседка оказалась и такой, и сякой, и разэтакой, и даже удивительно, что милиция до сих пор держит ее на свободе.</p><p></p><p>Участковый все выслушал и спокойно сказал:</p><p></p><p>– Я вас предупреждаю, гражданка, имейте в виду! Будете нарушать порядок – привлечем к ответственности!</p><p></p><p>Капа о приходе милиционера немедленно сообщила Витьке. Он ночевал у нее иногда, она «наводила» его – сообщала, где и чем можно «поиграть», и кое-что прятала после «игры». Теперь нужно было найти другое место. И тогда Витька вспомнил про Антона: живет в другом районе, на отлете, – вот тут он и может пригодиться.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386628, member: 1"] – Напрасно вы на меня тратите время, Прасковья Петровна, – сказал Антон после ее неоднократных попыток подойти к нему то с той стороны, то с другой. – Вот тебе раз! Почему? – Да так… Ничего из этого не получится. Уж если на всю школу по радио пустили, что тут говорить? Теперь меня как-никак, а виноватым нужно делать! – А ты разве не виноват? – Почему не виноват? – уклончиво спросил Антон, снова метнувшись глазами в сторону. – Я, может, и больше виноват, да не в том, в чем меня обвиняют. Я в кино не безобразничал, ну, а сделали виноватым, так теперь что ж?.. Теперь нечего об этом и говорить. В ответ на все попытки Прасковьи Петровны докопаться, что с ним было в кино, Антон опять замкнулся: нужно было рассказывать и о Вадике, и о Гальке – о всех, с кем он был и кто помогал ему вырваться из рук патруля. – Ну хорошо! А как же ты мог уйти из школы? – попробовала Прасковья Петровна подойти с другой стороны. – Как же так можно: хочу – сижу, хочу – ухожу? Какое же ты имеешь на это право? Это же школа! В ответ на это Антон кинул на нее короткий, но выразительный взгляд и снова угрюмо отвернулся в сторону. «А что мне школа?» – так поняла этот взгляд Прасковья Петровна, и ей стало не по себе. Мальчик пропутешествовал по четырем школам, дошел до девятого класса. Он даже не помнит, как звали его учителей, кроме одной, Александры Федоровны, – той, которая учила его в первом классе. И как все это вышло, как незаметно выветрился в нем детский трепет, с которым он когда-то собирал свои тетрадки и книжки и шел в школу сначала за руку с бабушкой, потом один? Как постепенно появились вместо этого обиды и разочарования и разрослось в душе равнодушие и стали пробиваться злые побеги дерзости, и озорства, и злонамеренности? Как и почему все так вышло, Прасковья Петровна не смогла допытаться у Антона, да и сам он, пожалуй, этого не знал. Смешанное чувство негодования и недоумения возникло у Прасковьи Петровны, и сознание невольной вины и ответственности за то, что так вышло, и злое желание обвинять и бичевать этого мальчишку-фанфарона, не сумевшего нигде и ни за что зацепиться своим пустым я легковесным сердцем. Это она и сказала ему, не очень даже подбирая выражения: – Вот ты ведешь себя так, вот ты ушел из школы… Но неужели у тебя нет никого, кого бы ты постыдился, чье мнение для тебя было бы дорого? Этот полувопрос-полуразмышление вырвался у Прасковьи Петровны нечаянно, порожденный тем же смешанным желанием и выдрать этого жалкого и возмутительного в одно и то же время одиночку, и вызвать в нем какое-то живое движение души. И тут она заметила, что ее нечаянный вопрос действительно тронул его и вызвал в нем невнятный намек на какие-то скрытые чувства и мысли. – По крайней мере, и нашем классе таких нет! – сказал Антон очень решительно. – Почему? – Потому что это не класс, а собрание индивидуумов. – Ну хорошо! Ну, не в нашем классе! – поспешила согласиться Прасковья Петровна. – Но вообще-то у тебя такой человек есть? Не может же быть, чтобы у тебя не было близкого по душе человека! И опять она поймала мимолетную, скользнувшую по лицу Антона тень, но не поняла, что это значит: есть у него такой человек или нет? Не поняла, но попробовала на этом сыграть. – Ну вот, видишь! А как же ты перед этим человеком выглядишь? – А кому какое дело до меня! Подумаешь! – с неожиданной дерзостью ответил ей на это Антон и опять замкнулся. Сделав еще несколько попыток, Прасковья Петровна поняла, что откровенной беседы по душам, которой она добивалась, у нее, пожалуй, с Антоном не получится, и отпустила его. Так ничего и не решив для себя, Прасковья Петровна собрала на другой день актив своего класса, чтобы поговорить об Антоне. – А что о нем говорить? Он у нас как чужой, отсидит от звонка до звонка, а потом срывается и бежит – или к дружкам своди, или домой, – отозвалась Клава Веселова. Она хорошо училась, второй год была секретарем классного бюро комсомола, была строга к себе, строга, к товарищам, и Прасковье Петровне до сих пор нравилась ее непреклонная и неподкупная прямолинейность. Но сейчас ее задела холодная категоричность, с которой Клава отозвалась о товарище. А когда Прасковья Петровна ей это заметила, Клава, пожав плечами, коротко бросила: – Может быть! На ее немного неправильном, угловатом и энергичном лице появилось выражение непримиримости. – А разве можно считать товарищем того, кто не хочет признавать коллектив? Разве нам Шелестов помогает создавать коллектив? Он нам мешает, он подрывает, и мы должны против него бороться! – А может быть, за него бороться? – перебил ее Степа Орлов, староста класса. – А бороться с ним и значит бороться за него! – ответила Клава. Твердость она считала главным качеством человека и потому свои мнения всегда отстаивала до последнего. Степа Орлов, наоборот, страдал недостатком уверенности в себе. Поэтому он больше слушал, чем говорил, больше спрашивал, чем утверждал, и таким образом как бы старался оглядеть каждый вопрос со всех сторон, прежде чем утвердиться в своем мнении. Вдумчивость иногда переходила у него в тугодумье, медлительность – в недостаток инициативы, но он был старательный парень, готовый выполнить все, что нужно и как нужно, и к тому же душевный. В отличие от Клавы, впервые столкнувшейся с угловатостью мальчишеских характеров, Степа всякое видел и, может быть, ко многому привык. Поэтому он гораздо спокойнее относился к Антону и всему его фанфаронству; только в ответ на какие-нибудь уж очень грубые выходки по-товарищески говорил ему: – Что ты дурака валяешь? Брось! Клава фыркала на это и называла Степу либералом. Степа, наоборот, недолюбливал Клаву за скоропалительность суждений и излишнюю категоричность. К тому же он тоже замечал, что Вера Дмитриевна далеко не всегда и не во всем была права, и потому в ее конфликте с Антоном он, внутренне иногда становился на его сторону. Одним словом, нужно было опять-таки разобраться. Степа решил поговорить кое с кем из девятого «А», откуда был переведен Антон, – и с Толиком Кипчаком, и с Сережкой Прониным, и с Мариной Зориной. Он удивился, как горячо отозвалась на это Марина: у нее де было и тени обиды на Антона, и, наоборот, она была очень недовольна и директором и Верой Дмитриевной за то, что они перевели Антона из их класса. – Разве мы с девчонками для этого тогда Шелестова и кабинет притащили? – возмущалась она. – Я думала… Одним словом, чтобы он почувствовал. А они сразу – перевести. А что такое – перевести? Это – выбросить. А разве можно выбрасывать человека? – За человека нужно бороться, – сказал на это Степа Орлов вычитанными где-то словами. – Ну вот! – подхватила Марина. – А они взяли и вышвырнули. Вышвырнуть легче всего! Вот отсюда и родилась реплика Степы и выросший из нее спор: с Антоном бороться или бороться за него? Об этом говорили Володя Волков, Катюша Жук, говорили другие, и Прасковью Петровну это порадовало. Откровенно говоря, ее очень задело, когда Антон назвал свой класс сборищем индивидуумов. Класс был, конечно, сложный, трудный и разный, собранный в результате реформы из разных школ и классов. И, говоря еще откровеннее, в этом неокрепшем классе она сама до сих пор не чувствовала искры: были собрания, мероприятия, проводились диспуты и проработки двоечников, но той большой заинтересованности и горения, которые создают коллектив, было мало, и только теперь, в таком горячем обсуждении поступка и судьбы Шелестова, она увидела рождающуюся душу коллектива. Но как же все-таки быть? Как покорить этого упрямого одиночку? А не покорить нельзя, невозможно, это признала даже Клава Веселова. Она предложила собрать классное собрание и как следует «проработать» Антона. – Какое собрание? – перебила ее Катюша Жук. – Если по радио на всю школу объявили, какие там еще собрания? И прорабатывать его сейчас незачем, посмотрим, как дальше будет вести себя, – Ему нагрузочку нужно дать, поручение. Пусть на работе себя покажет, – сдалась Клава Веселова. – И поручение, – согласилась Катюша. – А прежде всего сейчас по математике вытянуть нужно. И скорее, теперь же, – чтобы в четверти опять двойки не вышли, чтобы у него, руки не опустились. – Это верно! – поддержал ее Степа Орлов. – Тогда что же? – Он обвел глазами собравшихся. – Тогда это Волкову Володе поручим. – Мне? – удивился Волков. – Тебе. А кому же? Ты у нас самый математик. – Так он же ничего делать не хочет! – А ты заинтересуй! В том твоя и задача, общественное поручение. Заинтересуй и помоги разобраться! Значит, решили? Принято единогласно. [B]15[/B] Сиди дома! Этот приказ был объявлен Антону после всего, что произошло и последнее время, а потом к нему было добавлено: и ни копейки денег. За пирушку и за все, что на ней было, Антон чувствовал себя виноватым, и потому приказ этот он принял с полной, хотя и несколько демонстративной покорностью. «Дома? Ну что ж! Буду сидеть дома!..» В течение нескольких дней Антон ходил только в школу и обратно, не просил денег на завтрак и даже отказался, когда мама предложила их. И когда кто-то позвонил ему, а мама при нем ответила, что Антона нет дома, он и это вынес с такой же демонстративной покорностью. После недавней неограниченной свободы все это было необычно: того нельзя, этого нельзя, ничего нельзя. Антон сидел и злился на мать, как он считал, за измену и на отчима – за все: за баритон, наполняющий своим бархатом всю квартиру, за хозяйскую самоуверенность в походке и за подчеркнутую холодность к нему, Антону. Но особенно возмущали Антона его телефонные разговоры, когда холодность сменялась вдруг развязностью («Жить надо уметь, голуба моя»), начальственностью («Я с тебя не слезу») или неожиданной мягкостью и желанием расшибиться (кажется) в лепешку. Так, по крайней мере, казалось Антону, ловившему каждое слово из этих разговоров и наполнявшему их своим, особым и всегда недружелюбным смыслом. «Ну вот, голуба моя, и все делы!» – слышит он конец какого-то наполовину непонятного ему разговора, и эта непонятная половина разрастается для него в какие-то таинственные «дел[I]ы[/I]», с которыми вечно возится неутомимый Яков Борисович. – Кто?.. А-а! Здравствуй, голуба, здравствуй! Я-то? А что мне сделается? Живу! В трудах! В трудах! А ты? Ну и добро!.. От тебя?.. Ах, да, да! Получил. Как же? Полный список нужд. Только знаешь что, дорогуша, пусть полежит… Я знаю, что тебе нужно, а только сейчас нельзя. Пусть отлежится. Фу-ты, чудило! Ты понимаешь – настроение не то. Да не мое – у начальства настроение не то. Ну и все! Как это говорится – дайте только срок, будет вам и белка, ну и так далее, все что нужно. А сейчас, доверь моему нюху, только попорчу. Погода не та! А то вдруг раскатится своим баритоном на всю квартиру; – Ха-ха-ха-ха! Как, как говоришь?.. Самосуй? Это кто – я самосуй?.. Ах ты, сук-кин ты сын! Ха-ха-ха-ха! А сколько разговоров он ведет о даче, о цементе и кирпиче, о машинах и разных других вещах. В последнее время ко всему прибавился спор с тетей Катей, сестрой Якова Борисовича, из-за каких-то денег, из-за забора, который нужно ставить на даче, – спор, с каждым разом все обостряющийся… Антон слушал разговоры и злился, а потом затыкал уши и углублялся в книгу – нужно же в конце концов взять себя в руки! Это он обещал Прасковье Петровне, обещал своим товарищам перед всем классом, а подумав, обещал и себе. Так он сидел пять, десять, пятнадцать минут, стараясь вникнуть в то, что написано в учебнике, но затем глаза его устремлялись куда-то вдаль, вспоминались обрывки выступлений, которые ему пришлось все-таки выслушать на классном собрании, или выплывали глаза Марины, или сами собой начинали строиться планы, к достать лодку с мотором для того путешествия, которое они с Сережкой Прониным и Толей Кипчаком надумали совершить летом. А потом рука тянулась к истрепанной, без первых пяти страниц книжке о похождениях какого-то Фабиана, которую дал ему Вадик. «Женщины кружились кольцом в купальных костюмах, – оттопыривали руки и пальцы и обольстительно улыбались. Мужчины стояли как на скотном рынке…» Дальше и купальные костюмы исчезали с обольстительных женщин и начиналось такое, от чего уже нельзя было оторваться. Но в это время за дверью раздавались шаги матери, и Антон, воровато спрятав запретную книгу, снова вспоминал о своем обещании… Терпения сидеть дома и никуда не ходить ему хватило ненадолго: нарушив запрет, он пошел к Сережке Пронину. Да и как не зайти к тому, кто в трудную минуту на виду у всех протянул ему дружескую руку? Но и здесь его ждала неудача: на звонок дверь открыла мать Сережи и кинула такой взгляд, что Антон оторопел. – Сережа дома? – спросил он с неожиданной для самого себя робостью. – А зачем он тебе? – громко и зло ответила мать Сережи. – Учитесь вы в разных классах. Какие такие дела у вас завелись? Хочешь, чтобы и он тоже в милицию с тобой попал? Не позволю! Перед самым носом у Антона хлопнула, дверь, и он остался один на лестнице. Антон со злостью отсалютовал каблуком в дверь друга – ведь он чувствовал, что Сережка в это время был там, притаился где-нибудь и все слышал. Измена! А еще хотели в поход идти: на лодке от Москвы до Одессы. Вместе планы составляли, маршрут изучали а собирались научиться суп варить. Какие ж там походы с такими товарищами! Обозленный Антон пришел домой и еще больше разозлился, увидев у себя Володю Волкова. Он сидел в его комнате и разговаривал с мамой. – Где ты опять пропадал? А тебя вот товарищ дожидается, – сказала мама. – Хорошо, хоть я его задержала… Антон буркнул что-то неопределенное и недовольно посмотрел на Володю, на его серые большие глаза и розовые оттопыренные уши. – Он позаниматься с тобой хочет, спасибо ему, – сказала мама. Но Антон на это только зло передернул плечами: – Ладно, мама. Иди! Нельзя сказать, что Антон не любил Володю Волкова, до сих пор нельзя было сказать, что он вообще как-то относился к нему. Светлоокий, светлолицый Володя был лучшим учеником в классе. Ребята прозвали его Член-корреспондент, но прозвали беззлобно, дружески, даже любя. Он действительно все как будто бы знал, все читал и всем интересовался. Он никогда не кичился этим, не навязывал никому своих взглядов, но и не отказывал в помощи тем, кто к нему обращался. Он не понимал только одного: как можно не хотеть учиться? А Антон не понимал, что значит хотеть учиться, не верил тому, что может быть интересно учиться, и потому всякое стремление к хорошей отметке он объяснял по-своему: желанием «выставиться» или «подлизаться» к учителю или чем-то еще не менее вульгарным и низменным. Поэтому до сих пор у Антона с Володей не было, можно сказать, никаких отношений – это были люди разных горизонтов. Володя почти не разговаривал с ним в школе – не о чем было, и, конечно, никогда не заходил к нему – тоже незачем было, и никогда не пришел бы, если бы не общественное поручение. Антон понял нарочитость этого визита Володи, и это его окончательно разозлило. – Воспитывать пришел? – спросил он с недоброй усмешкой. – Почему воспитывать? По-товарищески! – ответил Володя. – По-товарищески… – передразнил Антон. – Полно притворяться-то! – А зачем притворяться? Дружбы у нас с тобой нет, а по-товарищески почему не помочь, раз нужно? На чем ты последний раз срезался-то? Давай! – Давай, раз нужно! Все с тем же недовольным видом Антон достал книги, они начали заниматься. Работал он нехотя, очень медленно высвобождаясь из-под гнета своего настроения, а Володя, наоборот, очень старался все разъяснить ему, и доказать, и убедить и, постепенно увлекаясь, все больше уходил в занятия. Ему уже и самому становилось интересно что-то выправить и в чем-то помочь этому неладному, долговязому парню, который обычно так долго и жалко торчит у доски и так мучительно мямлит свои ответы. Но в то же время его раздражали и леность мысли, и непонятное для него самого верхоглядство, которое обнаружилось у Антона. С большим трудом ему удалось сосредоточить внимание Антона на том, что проходилось по математике в последнее время и о чем его могла спросить Вера Дмитриевна. Здесь Антон даже увлекся и не обратил особого внимания на то, что во время их занятий в передней раздался звонок и, судя по тому шуму и оживлению, которыми сразу наполнилась квартира, пришел дядя Роман. Пришел он, чтобы проститься перед отъездом в деревню, о чем громогласно объявил, и тут же ушел с Ниной Павловной в другую комнату. Позанимавшись какое-то время и усвоив то, что ему было непонятно, Антон захлопнул вдруг учебник и сказал: – Ну ладно! Хватит! – Да подожди ты! – попытался остановить его Володя. – Говорю, хватит. На трояк отвечу. – А ты идею-то понимаешь? – спросил Володя. – Какую идею? Да ну тебя! – Вот чудило! – сказал Володя. – Пойми ты, что без этого нельзя. Ну, завтра ты отбарабанишь – и все, а потом на другом споткнешься. Тут смысл нужно понять. – Да чего ты пристал на самом деле? – вскипел вдруг Антон. – Что тебе, больше моего нужно, что ли? – А что мне к тебе приставать? – обиделся в свою очередь Володя, – Пожалуйста! Что это, мне нужно? Я это еще вчера знал. А я не понимаю: «Трояк получу, и ладно!» Легко жить хочешь! – Ты что, учить меня пришел? – с той же недоброй усмешкой спросил Антон. – А что мне тебя учить? – ответил Володя. – Я говорю, что думаю. Знания так не заработаешь. – Знания… Тоже знания! – передразнил Антон. – А ты-то за знания, что ли? Выхвалиться хочешь. А что, не так? – спросил он, видя, как передернулся Володя. – Чтоб мама по голове гладила, перед девчонками выставиться. А на тебя и так девчонки обижаются, что ты ни на кого внимания не обращаешь. – Глупости какие! – возмутился Володя. – И если ты по-серьезному не хочешь заниматься, тогда… – Что «тогда»? Ну что «тогда»? – Тогда так и скажи, – ответил Володя. – Мне тоже время дорого. – Ну и катись! – закричал Антон. – Если тебе время дорого! Иди зубри! Получай свои пятерочки, а то из-за меня еще тройку схватишь. Иди! Не дожидаясь того, что может быть дальше, Володя выскочил в переднюю и стал одеваться. Услышав крик, вышла и Нина Павловна. – Что это вы тут расшумелись? – Да так… Немного поспорили. Всего хорошего! – поспешил ответить Володя, раскланиваясь. – Вы заходите еще, молодой человек! – Хорошо, хорошо! Конечно! – продолжал раскланиваться Володя и, не застегнув пальто, торопливо ушел. – Что это у вас? – спросила Нина Павловна Антона. – Да ладно, мама! Ну мало ли что бывает между товарищами? – примирительно ответил Антон, начиная уже раскаиваться в происшедшей ссоре. В комнату вошел дядя Роман. – Все шумим, – пошутил он, а когда Нина Павловна по его незаметному знаку вышла, спросил: – Это кто ж, товарищ твой, друг? – Какой он друг… – нехотя ответил Антон. – Так… Перевоспитывать пришел. – А ты разве невоспитанный? – улыбнулся дядя Роман. – Значит, нет! – ответил Антон, не зная еще, отмолчаться ему или пойти на разговор, которого, видимо, добивался дядя Роман. – А только не хотел бы я быть таким воспитанным, как этот чистюля! – Это почему же? – Скучно. – Что скучно? – Не знаю… Все! И он скучный, и жизнь его скучная. Ну что его жизнь? Уроки, книги. А кончит школу – институт и опять книги. Вот и вся жизнь: сидит и долбит. А жизнь один раз дается. – Единственный! Это верно! – согласился дядя Роман, – Только выводы из этого люди разные делают: один хотят попользоваться жизнью, а другие – побольше дать ей. – Чтобы потом не было стыдно оглянуться на пройденный путь, – продолжил Антон. – А что? Разве неверно? – насторожился дядя Роман. – Нет, как же неверно! – ответил Антон. – Это Островский сказал – значит, верно. – Ты, брат, начинаешь что-то с закавыками разговаривать. Со смыслом! – сказал дядя Роман, вглядываясь в Антона. – А какой смысл? Обыкновенный! – улыбнулся Антон, но улыбнулся криво и тоже со смыслом. – Только ведь Островский-то о подвиге говорил, а тут что? Учить и учить все, что тебе в голову пихают. А если я не хочу? Учить, я считаю, нужно то, что нравится. – А если не правится? – продолжал допытываться дядя Роман. – Э-эх, брат! Заелись вы! А с каким бы удовольствием я сейчас посидел бы за книгами! – То посидеть, а то сидеть – и нынче сидеть, и завтра сидеть. А для чего? Ну, для чего, дядя Роман? Чтобы потом служить! – Почему «служить»? Ну, что за стариковское слово? – Ну, работать у станка. Извиняюсь, теперь новая мода, – с усмешкой поправился Антон. – А к твоему сведению, и у станка можно «служить» – положенное отрабатывать, монету зашибать, – ответил дядя Роман. – А можно и за канцелярским столом… – Душу вкладывать! – с той же кривящей губы усмешкой закончил за него Антон. – Да! Вкладывать!.. А что ты, как пересмешник, все передразниваешь? – Почему?.. Это правильно! – спокойно, но с тем же скрытым смыслом пожал плечами Антон. – Все правильно! – И вдруг, неожиданно вспыхнув, добавил: – А потому, что нам этим уши прожужжали! Старо! – Почему «старо», если это действительно так? – А почему это – «так»? Потому что все так говорят? А почему я должен думать, как все? И вот долбят: моральный облик, моральный облик… На всех собраниях, на конференциях, с самого пионерского возраста долбят: «Здравствуйте, ребята! Слушайте пионерскую зорьку!» – Антон передразнил знакомый, ежедневно повторяющийся по радио голос. – И трубы одни и те же. Пожарники приехали! И долбят одно и то же: «Ах, какая хорошая девочка Маня, как она хорошо учится! Ах, какой нехороший мальчик Ваня, он плохо ведет себя и очень плохо учится! А потом Маня помогла Ване, и оба стали хорошие». – Пересмешник! Брюзгун! – У дяди Романа давно уже нарастало желание просто взять и отшлепать своего не в меру умного племянничка, но разведка была не окончена и требовала спокойствия. – А как же воспитываются люди? Разве не так у Вани с Маней и развились те качества, которые проявились, например, во время войны? – У Олега Кошевого и Зои Космодемьянской? – подсказал Антон опять с чуть заметной усмешкой в голосе. – А что?.. Тебя и это не устраивает? – сверкнул вдруг глазами дядя Роман. – Поновее что-нибудь, дядя Роман! Избито! Дядя Роман всматривался теперь в Антона, стараясь вникнуть, понять и разобраться: что, откуда и отчего? Что идет действительно от проскальзывающего порой формализма и надоедливости, что от пустого «мозгоблудия», как говорил дядя Роман, от бездумного легкомыслия, мелкотравчатого анархизма и мальчишеского зазнайства, для которого все известное старо и все высокое избито. – Знаешь, что я тебе на это скажу, – все еще спокойно, но на последней, кажется, степени спокойствия ответил дядя Роман Антону. – Ты сам не битый, вот тебе и кажется все избитым. А вот мы, мальчишками еще, разыскивали кулацкий хлеб в тысяча девятьсот двадцать девятом году – они прятали, а мы отыскивали. Твой дед за это пулю кулацкую получил! – У-у, какую вы старину помните, дядя Роман! – снисходительно улыбнулся Антон. Но дядя Роман как будто уже не видел этой усмешки, – ему все было ясно, разведка кончена, и он шел в атаку. – А как мы метро закладывали? Нас, комсомольцев, тогда на строительство метро завербовали. Как мы первый раз в землю пошли, в Сокольниках – знаешь, около завода фруктовых вод? Не знаешь? А как у нас шахту затопило, мы по пояс в воде работали, – тоже не знаешь? Старина? Для тебя, может, и война – старина? – А мы тут при чем, если молодые? – Молодые… Да разве вы молодые – такие, как ты? Без пыла, запала и радости. Да, и без радости. Потому что радость в служении, в деле, в полноте жизни, в высоте в сознании того, что ты нужен людям. Нечего губы-то кривить! А иначе для чего тебе жизнь дана? Дерево узнают по плодам, а человека по делам. Это свинья только и разная другая живность считают, что все ее дело – жить. А для человека – это возможность действовать, делать, приносить пользу. Чтобы людям был результат! Это парень один вчера сказал, монтажник. У нас, на заводе, вчера комсомольцев на целину провожали. И девчонка одна выступала: «Живу, но этого мало!» – говорит. Вот это я понимаю. Молодость не в годах, а в отношении к жизни. А вы, вот такие… Работы кругом до тьмы, жизнь наша идет в гору, а вам скучно, места себе не найдете, все прошли, все изведали и во всем разочаровались. А на самом деле ничего вы не прошли и ни черта не знаете. И откуда вы такие вылупились, недоноски? Слова дяди Романа были жесткие, обнаженные, как проволока, и он бил ими наотмашь, во всю ширину своего плеча, отводя душу. Но Антона и эта неожиданная а.така не смутила, и он с запальчивостью спросил: – А что вы думаете? Если б я в войну взрослым был, я не поступил бы как Олег или, положим, Сережка Тюленин? – Ну, это еще как сказать! – с нарастающей силой и натиском ответил дядя Роман. – Подвиг не рождается сразу. Для этого, брат, нужно щедрую душу иметь. Богатую душу, высокую душу нужно иметь. В будущее нужно верить. В дело свое нужно верить. Вез этого разве можно жизнь добровольно отдать? А ты… Пуп земли и центр мира! Ты во что веришь? Кто ты есть со своею скукой? Человек без будущего! И мало – без будущего!.. Можно так замараться, что ни в какой химчистке не отчистишься, на всю жизнь ветерок пойдет. – Это кто ж, мамаша моя вас так настроила? «Предупреждаю!», «Предостерегаю!» – передразнил Антон. – Умней-то ничего не придумал? – возразил дядя Роман. – Будто я тебя сам не вижу! Да ты передо мной как облупленный! Скучно ему! Чтобы не было скучно, знаешь что нужно? Хотеть нужно, делать, стремиться, волчком вертеться, – вот так я молодую жизнь понимаю. – Быть на высоте великих задач! – подсказал Антон. – Да! Быть! – подтвердил дядя Роман. – А что? – Это мне Яков Борисович внушает. – Правильно внушает: быть человеком большой души и возвышенных чувств! – На словах! – задетый за больное место, вскипел опять Антон. – Яков Борисович-то?.. Да полно, дядя Роман, как будто вы не знаете!.. И вы думаете, я так ничего и не хочу? И не стремлюсь?.. Да я… Я, может, сделаю знаете что? Чего никто не сделает! – Хвалилась редька, что она с квасом хороша! – усмехнулся дядя Роман. – А что? Никто вот из Москвы в Одессу на лодке не ходил, а мы летом такой маршрут проложим. Вы мне мотор к лодке достанете? А? – А зачем тебе в Одессу? – Да так. Интересно! Никто не ходил, а мы пройдем. – Дай, и мы будем героями – так, что ли? Ну это известно: не сотворишь чудес – не прославишься. – Да нет! Дядя Роман! После школы я в мореходное училище собираюсь идти, – значит, нужно готовиться. – А зачем тебе, сухопутной крысе, мореходное училище понадобилось? – Ну как? Интересно! И дисциплинка там… – Тебе знаешь куда?.. – перебил его дядя Роман. – Тебе в шахту нужно, на рудники, чтобы ты почувствовал, чем рубль пахнет… Нет, постой! А если всерьез – знаешь что!.. Эй, мамаша! Поди-ка сюда! – открыв дверь, дядя Роман позвал Нину Павловну. – Вношу конкретное предложение: отпусти Антоху со мной. – Куда? – В колхоз. А что? На тракторе научится работать, землю пахать. – Ты что, шутки шутишь? – с горьким упреком сказала на это Нина Павловна. – Почему шутки? Какие в этом деле могут быть шутки? Раз ему некуда деть себя и не видит он ни в чем ни цели, ни радости, пусть работать идет. Там все обнаружится! – А школа?.. Да что ты на самом деле? Что я – не мать своему сыну? – Да школу-то еще кончить нужно! – Вот это и нужно! А ты… Да ну тебя, Роман! Всегда вот ты так! – Всегда? – с загоревшимися снова от внезапного гнева глазами переспросил дядя Роман. – Всегда и буду! Сама все время в барыньки тянулась и парня туда же… – Роман! – Что «Роман»? Я сорок лет Роман. И тебе я говорю как лучше. А там смотри! Только помни: парня ломать надо! Так ни до чего и не договорившись, дядя Роман простился и ушел, шумный и стремительный, как всегда. [B]16[/B] Неудача Володи Волкова и огорчила Прасковью Петровну и рассердила. – Как это можно? – сказала она ему. – Пойти затем, чтобы помочь, а вместо этого поругаться! Где твоя выдержка? Не понимаю! – А я еще меньше понимаю! – обидчиво ответил Володя. – Обрастать двойками, а ходить гусаром, словно не тебе самого себя нужно вытаскивать за волосы!.. А потом приходит мать Володи и тоже предъявляет претензии: ее, видите ли, тревожит, что сыну ее навязывают шефство над каким-то хулиганом. Володя много работает, он идет на медаль, у него плохое здоровье, – одним словом, она решительно возражает против этого шефства. Так одно цепляется за другое, и все это нужно уладить и увязать, а время идет, и кончается четверть. Для Антона она заканчивается опять нехорошо: двойку по физике ему в самый последний день удалось выправить, а по двум математикам получалась, как выразилась Вера Дмитриевна, «двойка в квадрате». «Квадрат» этот Антона тоже обидел, и винил он в нем, конечно, Веру Дмитриевну. Но кого бы ни винить, а на душе нехорошо и стыдно. Как ни храбрился Антон, а все-таки к перед мамой стыдно, и перед ребятами, и особенно перед девочками – перед Катюшей Жук и Риммой Саакьянц и перед всеми другими. Хотя он ходил перед ними «гусаром» и не ставил как будто бы их ни во что, а все-таки стыдно. Наступал Новый год, в актовом зале окна были уже налеплены бумажными снежинками, с карнизов свисали голубоватые сосульки, во дворе лежала елка, и в свободных классах ребята и девочки что-то репетировали – готовились к новогоднему вечеру. Антон на этот вечер идти не хотел, хотя ничего другого у него не намечалось. Мама с Яковом Борисовичей уходили встречать Новый год к какому-то его не то сослуживцу, не то начальнику. Звонил Вадик, предлагал складчину, но на складчину нужны деньги, а денег не было, и сознаться в этом было стыдно. И, словно почувствовав это по его заминке, Вадик сказал: – Ты что, не можешь содрать со своих предков полсотни? Ну, если не можешь, приходи так, скучать не будешь, а там сочтемся. Никакого другого способа «содрать полсотни» у Антона не было, как попросить. Но это значит – кланяться, а кланяться таким «предкам» Антону не позволяла гордость. Еще у мамы, пожалуй, можно бы и попросить, но если об этом узнает отчим… Нет! Это он выкрикнул тогда, как самую последнюю и страшную угрозу: «И ни копейки денег!» «Ну и черт с ним! Нужны мне его копейки! – с новым приливом злобы подумал Антон. – Захочу, деньги у меня всегда будут». Антон знал теперь, какую и за что он получил бумажку от Вадика, догадался и что значит «сочтемся», и теперь ему было все равно. Ему было на все наплевать – лишь бы не уступить в том поединке с отчимом, а пожалуй, и с матерью, который у него завязался. Лучше он проходит всю новогоднюю ночь по улицам и будет смотреть в окна на сверкающие огнями елки, на чужое веселье, которым переполнена будет в эту ночь Москва… Размышления Антона прервал Степа Орлов, староста класса. – Ты где встречаешь Новый год? На вечер-то придешь? – спросил он с грубоватой, несколько подчеркнутой бодростью, которая должна была означать высокую степень его товарищеского расположения к Антону. – А тебе что? – насторожился тот. – Как «что»? – еще больше подчеркивая свое расположение, ответил Степа. – Да хватит тебе быть чужаком! Давай приходи! Не отбивайся! Тебя весь класс зовет. Тут Степа явно приврал, но ему действительно очень хотелось, чтобы Антон встречал Новый год в школе. Речь об этом зашла после разговора Прасковьи Петровны с ним, как старостой класса, и с Клавой Веселовой в последний день перед каникулами. Проверив готовность номеров, с которыми класс выступит на новогоднем вечере, Прасковья Петровна спросила: – Ну, а кто будет на вечере, кто не будет, кто где встречает Новый год, вы знаете? Шелестов, например? – она посмотрела на Клаву, но по ее упрямому лицу поняла, что на Шелестова та махнула рукой и заниматься с ним не будет, и перевела взгляд на Степу: – Нужно, чтобы Шелестов встретил Новый год в школе, со своим классом! Обязательно! Вот тогда Степа и принялся уговаривать Антона. – А знаешь что? – предложил он. – Я за тобой зайду! Ладно? Антон понял, что Степа тоже выполняет какое-то поручение, но ему нравился этот простодушный парень с курносым, немного веснушчатым лицом, понравился и тон его разговора – простого и свойского. И он согласился. Ему даже захотелось провести такой торжественный вечер в школе, со своими ребятами. И все было бы хорошо, если бы не досадная осечка в самом начале. Придя на вечер, Антон решил блеснуть и пригласить на танцы самую шикарную девушку в классе – Римму Саакьянц. Это была красивая, рослая девушка, армянка, с большими, немного навыкате глазами. В глазах этих больше всего выделялись белки – ослепительно белые, точно фарфоровые. И сама она была точно фарфоровая, нарисованная, исполненная кукольной красоты, которая выделяла ее среди других девочек. При такой красоте нужен большой ум, способный противостоять соблазнам и опасностям, которые она песет, особенно если у тебя папа полковник, пальто с черно-бурой лисой и золотые часы на руке. Римме такого ума не хватало. Поэтому она жила с сознанием своей красоты, ощущением своей красоты и мыслями о том, какое впечатление она производит на окружающих. И интересовалась она поэтому больше лейтенантами, студентами и, главным образом, конечно, блестящими молодыми людьми в зеленых велюровых шляпах… Но Антон ни о чем этом не думал. Немного наивно, немного развязно он подошел к Римме и пригласил ее танцевать и даже улыбнулся. Римма тоже улыбнулась ему своими фарфоровыми глазами, но сказала, что у нее болит голова. А через пять минут она уже танцевала с десятиклассником, сверкающим шикарными серовато-голубыми ботинками. Антон скрипнул зубами и никого больше приглашать не стал. Кстати, в танцах скоро наступил перерыв, и около елки началось «новогоднее действо», как Антон назвал про себя литературно-музыкальный монтаж о мечте, поставленный десятыми классами. «Мечта – огонек, без мечты как без крыльев», «из мечты родилось все – и наука, и поэзия, и музыка, и высшая идея человечества – коммунизм»… Антон на все смотрел уже с иронической улыбкой, и ничего в нем не находило отклика: ни огонек, ни крылья, ни высшая идея человечества… А когда опять начались танцы, он сел в угол, в компанию нетанцующих или робких ребят, не решающихся показать свое незатейливое мастерство на таком большом школьном балу. Сначала эта компания сидела спокойно, с сознанием собственного ничтожества, но потом скука или зависть постепенно стали вызывать в ней озорное брожение. Здесь же оказались и Сережка Пронин и Толик Кипчак, бывшие друзья-«мушкетеры». Размолвка между ними на этот вечер была забыта, начались шутки, смех, возня, подтрунивание над танцующими, попытки передразнить кого-то из них и выкинуть залихватское коленце: мы, мол, тоже не лыком, шиты, мы только не хотим, а то бы показали класс но хуже прочих! К расшумевшейся компании подошел Степа Орлов с красной повязкой на руке – дежурный – и попробовал ее утихомирить. Тут Антон и вспомнил все его уговоры и обещания. Ждут! Жаждут видеть его, Антона Шелестова, на вечере! Ах! Ах! А вместо этого ломака-барышня с фарфоровыми глазами на виду у всех наставила ему нос. – А твое какое собачье дело? – с назревающим гневом сказал он Степе. Степа увидел вдруг его расширившиеся, ставшие совершенно черными зрачки и возбужденно вздрагивающие ноздри. – Шелестов! Ну что ты! Ну подожди! Ну подожди!.. – Катись отсюда колбаской! Пока цел. Слышишь? – становясь лицом к лицу со Степой, почти кричал на него Антон. И вдруг совершенно неожиданно перед ним оказалась Марина Зорина. Перед этим он видел ее в стайке девчат, о чем-то щебетавшей посреди зала, и вдруг ни с того ни с сего она тут и смотрит на него своим прямым взглядом. – Ты что ж не танцуешь? Пойдем. А у Антона не прошел пыл, и он грубовато и не очень приветливо ответил: – С какой это стати? Я не танцую. – Неправда! – ответила Марина. – Да ведь неправда же!.. Ну, пойдем, пойдем, не ломайся. Попробуем! И тут Марина улыбнулась и потянула его за руку, а уже неловко, никак невозможно было отказаться и почему-то уже не хотелось отказываться. Бросив на Степу последний, уничтожающий взгляд, Антон пошел танцевать, и тогда обнаружилось, что все замечательно. – Ну вот! А ты говорил! – похвалила его Марина. – Ты, наоборот, очень хорошо танцуешь. Другие просто ногами передвигают, а у тебя чувство ритма есть. Антону это было приятно, и, когда музыка заиграла танго, он опять пригласил Марину. – Гимн умирающего капитализма! – проговорил он в том же пренебрежительно-насмешливом тоне, как Вадик. – А мне нравится этот танец! – ответила Марина. – Спокойный! Потом она подняла глаза и очень внимательно посмотрела на Антона. – А ты это сам сказал? – А кто же? – удивился Антон. – Я, может быть, не так выразилась, – поправилась Марина. – Твои это слова или ты их слышал от кого-нибудь? – А чьи же? Конечно, мои! – ответил Антон, но ответил уже не так смело и уверенно, и по глазам, которые Марина опять подняла на него, он не понял, поверила она ему или нет… Об этом Антон думал и потом, в перерыве между танцами: поверила или не поверила? И почему спросила? Это все он и решил выпытать во время следующего танца. Но как-то так получилось, что он опоздал, и венгерку Марина танцевала с другим. Антон никого больше приглашать не стал и весь танец просидел, следя за голубым платьем, мелькающим в зале. Но зато, как только заиграли вальс, он был уже около Марины. На деле все оказалось, однако, гораздо труднее, чем в намерениях: как выпытать и как заговорить? Время шло, а Антон не знал, с чего начать. Так ничего и не придумав, он сказал прямо: – А почему ты так спросила меня насчет танго? Разве я похож на попугая? – Не знаю, – пожала плечами Марина. – Вообще ведь интересно отличить настоящего человека от кажущегося. А тебя я совсем не знаю. Давай сядем? Антон испугался, что Марина не хочет больше танцевать с ним, но она, найдя свободные места, села, указала ему на стул рядом с собою и, решительно повернувшись к Антону, сказала: – Ну скажи! Я тебя опять спрашиваю: почему ты такой грубый? Вот ты опять чуть не поссорился со Степой. Почему? Антон молчал, не зная, что ответить, а Марина ждала и смотрела на него в упор. – А по-моему, – не дождавшись ответа, продолжала она, – по-моему, ты просто под кого-то подделываешься. – Я? Почему?.. Ни под кого я не подделываюсь! – пробормотал Антон. – Нет, подделываешься! – стояла на своем Марина. – Под то плохое, что есть у некоторых ребят. А мне кажется… мне кажется, на самом деле ты совсем не такой! – А ты почему знаешь? – спросил Антон. – Такой – не такой… А может, я хуже этих «некоторых»! – А ты что, хвалиться этим думаешь? Это, знаешь ли, не велика честь! – усмехнулась Марина. – Я за честью не гонюсь. Какой есть! – Да?.. Но ты бы посмотрел на себя, когда затевал эту ссору, – не сдавалась Марина. – Еще минута, и ты бы драться полез. – Ну и что ж! – отозвался Антон, – Может, и полез бы! Без драки не проживешь. Это вы, девчонки, живете так, а с ребятами без драки нельзя. – Бить людей!.. – Марина повела плечами, а потом вдруг оживилась и, смеясь, продолжала: – Хотя, впрочем, знаешь, мы иногда с братом тоже деремся. Только так это, мирно деремся. Не от злости, а от избытка сил. – Он большой у тебя? – спросил Антон. – Да нет! Маленький! В шестом классе. А тоже из себя мужчину строит, тарелку за собой убрать не находит нужным. Считает, что его женщины должны обслуживать. Я и с мамой из-за этого спорю. А она его балует. Марина стала рассказывать о себе, своей семье, и разговор с неприятных тем незаметно перешел на другие, более мирные и теплые. И как-то спокойнее стало, легче, и Антон заметил и прядку волос, свисающую у нее на лоб, и как интересно она морщит нос, когда смеется, и то, что вся она была какая-то «бальная», совсем не будничная – в голубом легком платье. И вообще, новогодний вечер совершенно неожиданно окончился для Антона совсем хорошо и интересно. Он даже хотел проводить Марину домой, но потом вспомнил Гальку, сундук и… не посмел. [B]17[/B] У него было благородное имя – Виктор, что значит «победитель», но это, пожалуй, лишь сильнее подчеркивало мрак его жизни. Как сложилась эта жизнь, никто уже не мог установить. Давно ушло в прошлое то время, когда отец Виктора Бузунова вдруг не явился домой и, как потом оказалось, был арестован и сослан на Колыму. Был он человек дикий, исподлобья смотрящий и неизвестно откуда появившийся. И что скрывалось за его каменным взглядом, никто толком не знал: говорил он мало и то спьяну, когда затянет в винном угаре: «Бывали дни, гуляли мы, теперь гуляйте вы…», а потом ударит кулаком по столу и изречет неожиданную, подводящую, видимо, его крупные счеты с жизнью высокопарную фразу: «Жизнь складывается из ничего» или: «Нет человечества, есть вечные враги». Он был всем недоволен: власть плоха, колхозы плохи, жизнь плоха – все плохо, кругом нехорошо! Но в действительности ему никакого дела не было ни до власти, ни до колхозов, и жизнь он понимал с одной только единственной стороны: «урвать» – как можно и где можно, где законно, где незаконно, где заработать, где подработать, а где своровать. И жена его не знала, где он работает, сколько получает, она знала только то, что он приносит. Была она глуповата, бесхозяйственна и по-животному ленива, варила одну похлебку или одну кашу, что полегче, попроще, – лучше лишний часок полежать, поспать. Оставшись без мужа, она подумала, что так же можно будет полеживать и дальше. Но оказалось, что нельзя, и она обозлилась, стала жестокой и тоже по-животному грубой. У нее стали собираться какие-то люди, пьянствовать и безобразничать; иногда по ночам они приносили чемоданы, узлы. Между этими людьми вспыхивали вдруг ссоры и драки, заставлявшие мальчика забираться под кровать. Он вообще никому не был нужен, а если и нужен, то для разных непотребных дел: мать посылала его на рынок за мясом, посылала, конечно, без денег и ругала, если он приходил ни с чем, гости гоняли его за папиросами, за водкой. Так из Виктора получился сначала Витька, «настырный», «чертенок», «гаденыш», а затем его окутала тлетворная атмосфера, царившая в их «дворе», к нему прилипла унизительная кличка «Крыса». А он и действительно походил на крысу – с длинным и острым носом, со стесанным, точно втянутым внутрь подбородком и маленькими злыми глазками. Витька сначала обижался на эту кличку, лез в драку, но законы «двора» жестоки: обида вызывала смех, драка – отпор, и Витька так и по смог сбросить с себя обидной клички. Постепенно он свыкся с нею, но обида превратилась в злобу. Это была злоба на все – на маленькую полуподвальную комнату с подтеками на стенах, на руки в бородавках, на драное, вечно без пуговиц пальтишко, на скрипучую кровать со скомканным, грязным одеялом, на пьяную мать, на ее осовелых гостей, на грубую и темную компанию, державшую в руках их «двор», и на все страшное непотребство его жизни. Когда мать, приведя гостя, отсылала сына «погулять», ребята, и прежде всего Сенька Мясников по кличке «Мясо», поднимали его на смех, говоря такие обидные вещи о нем и о его матери, которые он не мог выносить. Витька бросался на обидчиков и, получив в ответ хорошего «леща», плевался, кусался, а потом бежал домой и, неистово барабаня кулаками в запертую дверь, кричал: «Долго вы там?» К тумакам Мяса присоединялись тогда подзатыльники и ругань матери, и в душе Витьки поднималась такая неистребимая злоба и ненависть, от которой все кипело в нем. Но он был маленький – и что значили тогда его злоба и ненависть? Вокруг, него катились могучие волны большой жизни: что-то строили, что-то создавали, разбивали парки, скверы, заменяли булыжную мостовую асфальтом, проводили метро, отражали фашистские атаки под Москвой, салютовали победам, но все это оставалось за пределами его темного мирка. Один только раз, когда в домоуправлении появился новый управляющий, инвалид Отечественной войны, над неспокойным подвалом нависла угроза: приходили обследователи, что-то расспрашивали, записывали, и во дворе стали говорить, что Витъкину мать выселят из Москвы, а его самого возьмут в детдом. Витька испугался. «А кем же я без матери буду?» – пронеслось у него в голове, и, когда снова пришли обследовать, он стал плакать и выдумывать про мать небывало хорошие вещи. А мать, осмелев, тоже не хотела отдавать сына ни в какой детдом. – Попадется – берите! – говорила она. – А сама не согласна, не отдам! Дело затянулось, а потом управдома перевели в другое место, и все заглохло. Шли годы. Мясо со своей компанией «завалился» на грабеже квартиры, а Витька подрос и сам стал старшим во дворе. Теперь уже он грозил кулаками и немедленно пускал их в ход, если его не слушались. Теперь уже он стал законодателем и главным судьей во всех дворовых делах, но кличка, когда-то данная ему, так и осталась за ним – Крыса. Витька во многом старался подражать своему «крестному», но человек он был другой, и все у него получалось тоже по-другому. Мясо был сильный, здоровый и наглый, но наглость у него странным образом сочеталась с туповатым добродушием и как будто бы даже беззлобием. У Витьки не было ни добродушия, ни силы. Вместо этого у него были злоба и исступленность. Давая задание какому-нибудь мальчугану, он сжимал его рукой за шею, а колючие глазки его впивались в притихшего мальца. «Не сделаешь, получишь «леща». Понятно? – грозил он. «Понятно», – тихо повторял за ним лишившийся воли малец и выполнял все, что приказывал Крыса. Все знали: если Крысу разозлить, он может избить, может убить, и его все боялись – никто не любил, но все боялись. В разговоре он щурил глаз, кривил губы, подмигивал и подмаргивал, цыкал сквозь зубы тонкой струйкой слюны, показывая этим верх своего пренебрежения ко всему, что для людей было обязательно и свято. Прядь мягких, пышных волос, составлявших единственную гордость Витьки, спадала до самых глаз. Он откидывал их резким и злым кивком, но через минуту волосы опять лезли в глаза, вызывая новое и такое же злое движение. Создавалось впечатление, что и носил-то он этот чуб для того, чтобы поддерживать в себе злобу. Боялась его теперь и мать. Теперь уж не она била сына, а он ее. Теперь не он, а она бегала за папиросами и за водкой для него, теперь он вытягивал у нее деньги. – А ты кривобокого-то привела задаром, что ли? Попробуй не дай мне денег! И она давала: займет, а даст. – А что с него спрашивать? – смиренно говорила она. – Парень! И никто ее не жалел. И его не жалели. Работать Витька не стал: поступил куда-то один роз, но прогулял, поругался и ушел; потом еще раз поступил, но что-то украл и «сел», затем освободился, но опять «сел», и теперь вот снова вышел на свободу по амнистии. Жил он без прописки, то появляясь, то исчезая, то снова появляясь, развязный, наглый, вызывая страх у одних и скрытое восхищение у других, таких же, как он, для которых он был своего рода воплощением бесстрашия, силы и дерзости. Особенно возросла его темная «слава» после того, как он где-то и за что-то «получил ножа» и пролежал несколько недель в больнице. «Слава» эта утвердилась среди самой озорной и распущенной части молодежи, заселявшей окрестные дворы, и Витька Крыса сам старательно ее раздувал: явно преувеличивая свои «подвиги», он бахвалился, что «все пересылки изъездил, все колонии и все видел и все испытал. Житюга горькая, зато веселая, живем, пока живется, – днем живем». И тогда вокруг него собрались ребята, большие и маленькие, тоже видавшие уже виды и «начинающие», только впервые, может быть, прислушивающиеся к непонятным словам блатного жаргона и рассказам о приключениях и преступлениях, об отчаянных ребятах и красивых, бесшабашных девчонках, о таинственной «малине» и тюремных порядках, которые пришлось повидать неутомимому рассказчику. Ребята слушали его, раскрыв рты, особенно когда он среди нормальной речи станет вдруг заикаться и представит пьяного, прямо настоящего пьяного, или начнет «психовать», – тогда у него как-то невероятно вывертывался язык и из перекошенных губ начинала бить пена. Но никто во дворе не знал, что приключилось с Витькой на самом деле. После очередного «дела» он утаил какой-то чемодан – не сдал его в общий котел. Среди воров он оказался вором. За это он был вызван на «свой» суд в Сокольники, но, испугавшись, не явился. Рука мщения, однако, нашла его, и однажды ночью в переулке возле Ново-Девичьего монастыря он «получил ножа». Из больницы вышел отщепенец, изгой, одинокий шакал, воющий в ночи. Тех, кто жил по нормальному закону человеческой жизни, не признавал он, а все прежние компаньоны, жившие по волчьим своим «законам», перестали признавать его. Но в одиночку нельзя жить даже крысам, и Витька стал присматриваться к той беспутной или не нашедшей еще пути молодежи, которую можно было найти в окружающих дворах, – нельзя ли из нее подобрать себе «сявок». Двор!.. Не очень ясное, но емкое слово – квадрат среди домов, пространство и в то же время общество, его частица, подвижная и бесформенная, место отдыха и безделья, детских игр и драк, помоек и сушки белья, место встреч и пересудов, бесед и склок, место цветочных клумб и потайных углов, место смешения цветов и запахов, светлого и темного, яркого и серого, красного и черного, чистоты и смрада – одним словом, уже не место, а понятие. Здесь может встречаться и пересекаться то, что по-разному живет по разным номерам квартир, лестницам и подъездам, и пересекаться иной раз совершенно неожиданно и бесконтрольно. Это – стихия, которой еще нужно овладеть. Витька Крыса вырос в этой стихии и знал все ее тайные силы и законы, идущие со времен Мяса и, может быть, более ранних его предшественников. Знал он и ребят – конечно, тех, которые его интересуют, – одних хорошо знал, других хуже: кто как относится к деньгам, к девочкам, кто куда клонится и кто на что годен. И одним из первых, на кого он обратил внимание, был Вадик. Витька помнил его еще маленьким – белобрысым, белоглазым и краснорожим «пузанком» в коричневой цигейковой шубке, помнил по мамаше, которая то и дело выглядывала из форточки, как скворец, и приставала к сыну то с одним, то с другим. Сын отвечал ей как сын: «Ладно, мамочка! Хорошо, мамочка!» А когда форточка захлопывалась, ругал ее нехорошими словами. Примитивному уму Крысы это показалось интересным, и он стал обучать Вадика ругательствам, какие знал. Потом он посылал его по разным своим поручениям и видел, что тот готов расшибиться в лепешку. Витька милостиво похваливал его, и за пухленький подбородочек, за розовые поросячьи щечки дал ему прозвище «Свиная Тушенка». Помнил Витька и дворовые ссоры и драки из-за каких-то ребячьих выдумок, из-за какого-то шалаша – «штаба». И хотя Вадик Свиная Тушенка громче всех тогда шумел и кричал, но в драке он был жидковат, и Витьке как-то пришлось даже от ничего делать помочь ему и всей его компании отбить нападение враждебного лагеря – ребят с другого, соседнего двора. В этой драке он столкнулся с одним невысоким, но крепким пареньком, который напролом шел на штурм ребячьего «штаба». Тут-то и вмешался тогда Витька и помог отбить эту нахальную атаку, но отчаянный паренек с дерзкими глазами и длинным носом упорно стоял и против него. Витьке это понравилось. – Дерешься ты сильно! – похвалил он его. – Только нос у тебя… как паяльник! Так и стал Генка Лызлов «Паяльником». Теперь Витька их снова встретил, и опять в драке: Вадик завел стиляжью прическу и узкие брючки – «дуды», а Генка с криком «бей стиляг!» набросился на него. И тогда Витька предложил Вадику: «Давай «мазу» держать!» Это значит – поддерживать друг друга и во всем помогать. А Вадику попадало не от одного Генки, и «маза» с всесильным Витькой Крысой была ему выгодна, – теперь можно было ничего не бояться и на улице чувствовать себя как дома. А это всегда и было скрытой пружиной в поведении Вадика: выгода. Он с детства рос сластеной. Получив бутерброд, он сначала слизнет масло, а хлеб запрячет куда-нибудь за тарелку. А когда папа требовал, чтобы он доедал хлеб, он морщил нос и жалостливо поглядывал на маму. Он знал: мама обязательно заступится. Если же мама пихала ему в рот ложку с рыбьим жиром, то он поглядывал на отца. Тогда между родителями начинался спор, а Вадик под шумок убегал. Так постепенно он научился хитрить и лавировать между отцом и матерью, – кто больше пообещает, кто больше даст и кто поменьше потребует. Ради этого он готов был пойти на ложь, на фальшь и обман, да это ему и не стоило большого труда и душевных трагедий: мелкий проказник и еще более мелкий трусишка, он способен был врать, не краснея и невинно глядя в глаза. Живя с детства в атмосфере неугасимой войны между отцом и матерью, периодами чередовавшейся с приступами умиленных ласк и поцелуев, Вадик давно заметил, что он играет в этой борьбе какую-то важную роль: если папа к нему добр, то мама – наставительно сурова; если мама проявляет слепое доверие, то папа – усиленную строгость. А если два авторитета сталкиваются, авторитет вообще исчезает. Приноравливаясь к положению, Вадик старался извлекать из него свою выгоду. Если мама отказывала ему в чем-то, он обращался к папе и получал то, что хотел. Если папа запрещал ему идти куда-то или что-то делать, он прибегал к маме, и та – в пику папе – с подчеркнутой лаской гладила его по головке и разрешала, и Вадик чувствовал, что ласка эта была в пику папе: «Вот какая я добрая, а он злой». Особенно если он «употребит» слезы. Это Вадик тоже заметил: слезы действуют – и стал «употреблять» их довольно часто. Заметил он, что действует и ласка, прежде всего на маму, которая больше ругалась, но зато больше говорила о ласке, о любви. Когда нужно было добиться чего-нибудь очень большого и важного, Вадик целовал ее в нос или в подбородок. Заметил Вадик и еще одно обстоятельство – здоровье. Это был один из постоянных пунктов в спорах между папой и мамой: папа считал, что Вадик должен закаляться, а мама утверждала, что его нужно лечить. Побеждала обычно мама, и потому – как Вадик помнит себя – он всегда лечился, принимал противный рыбий жир и витамины. Но и из этого он наловчился извлекать выгоду, особенно когда стал ходить в школу. Если ему надоедало делать уроки, он жаловался, что у него болит голова, и мама немедленно отправляла его на улицу дышать кислородом. Если ему не хотелось идти в школу, он заявлял, что ему больно глотать, и мама срочно укладывала его в постель. На этой почве между мамой и учительницей шла долгая и упорная борьба. Отец пытался примирить жену с учительницей, но не такова была мама и не таков был папа, чтобы из этого могло что-либо выйти – у Брониславы Станиславовны округлялись глаза, и она обрушивала на папу артиллерийский залп своих доказательств. – У него аденоиды, а она на это не обращает внимания, – говорила мать Вадика про учительницу. – Она даже не знает! Уверяю тебя, она даже не знает, что аденоиды закрывают носоглотку и мешают нормальному питанию мозга. Они вообще ничего не знают и не имеют никакого снисхождения к детям, а только требуют, требуют и требуют! Учительница измучилась с этой не в меру умной мамой и, наконец разгадав и ее и сыночка, сказала ему: – Никакой ты не больной и не нервный. Ты просто лентяй! Вадик немедленно передал это маме, и она, разъяренная, добежала ругаться с учительницей. Ругалась она в вестибюле школы, при всех, ругалась громко, по-домашнему, не замечая, что Вадик в это время смотрел из-за колонны на свою учительницу и нагло улыбался. С возрастом возник вопрос о деньгах. Недостатка в них не было, но аппетит приходит во время еды, и, когда нужно было выманить их, Вадик стал применять все – от жалобы на плохое здоровье до поцелуев. Только детские слезы оказались теперь уже полным анахронизмом, и вместо них он стал применять более сильно действующее средство – грубость. И то когда нужно. Нет, люди его не считали грубым. Он был в меру вежлив, в меру нагл, вернее, когда нужно – вежлив, когда нужно – нагл и только когда нужно – груб. Так вот, пожалуй, и сложился этот характер – человек, которому нельзя верить – ни его слову, ни взгляду, ни поцелую, потому что все в нем может оказаться фальшивым и низменным. У другого за ворохом глупостей и несовершенств есть какая-то искорка, стремление, порыв. У этого ничего – ни заветной мечты, ни стремления. Он считал, что только он один существует на свете и все на свете должно служить ему. И даже не считал – это просто само собою разумелось. Может быть, и остался бы Вадик таким вот мелким, но не зловредным себялюбцем, если бы не «маза» с Крысой. Нельзя сказать, что Вадик не воровал до тех пор. Конфеты или детские походы с Антоном в чужие чуланы за лыжами и столярным клеем. Понемножку воровал Вадик и потом – у папы, у мамы, у обоих вместе, но делал все это ловко и хитро, а если и возникали подозрения, то на сцену выступала та самая вражда сторон, которая так часто выручала Вадика. Одни раз Вадик украл в квартире. Для сбора платы за электричество и другие коммунальные услуги в коридоре был повешен мешочек, в который каждый клал свою долю, а кто последний, тот должен был нести собранные деньги в банк. Вадик и вытащил из сумочки приготовленные для банка деньги. В квартире началась большая и долгая склока из-за взаимных подозрений и обвинений, а Вадик слушал и посмеивался. Но на этом тоже можно было бы остановиться… если бы Вадик не посмеивался. Легкодумный, он не задумывался ни над жизнью, ни над собой, ни над будущим. Не задумался он и тогда, когда Витька Крыса впервые предложил ему обобрать пьяного. – Все равно пропьет! – сказал тогда Крыса. И Вадик согласился: конечно, пропьет! А о том, плохо это или хорошо, он не задумался. И вот как-то так получилось: ничего, кажется, не было общего между заброшенным, заруганным Витькой-гаденышем и окруженным заботою краснощеконьким Вадиком, сыном директора клуба и бывшей артистки, а сошлись они на общем и недобром деле. А тем временем у Вадика совсем расстроились дела в школе: учиться не хотелось, а само собой ничего не делалось. – А на кой ляд тебе учиться, – сказал ему Витька, и Вадик бросил школу. Для папы с мамой он сочинил версию: хочу работать, чтобы поскорее приносить пользу родине. На самом деле он меньше всего думал о работе и родине; он делал вид, что ищет работу, и использовал это для объяснения своих отлучек из дома. Через кого-то из своих знакомых отец хотел устроить его на завод, но Вадик и здесь нашел отговорку: нужно работать по интересу, а меня интересует телефонная связь. По этому поводу произошла очередная схватка между папой и мамой, но никто из них не знал, что это совет, который дал их сыну Витька Крыса. – Если идти, то знаешь куда? В монтеры, на телефонную станцию. И работа легкая, и… понимаешь? Будешь работать по квартирам, а там уж сам соображай. Одним словом, Вадиком можно было вертеть во все стороны. Генка Лызлов – наоборот, крепкий, дерзкий. «Хорош урчонок будет! Шустрый хлопец!» И упрямый: помирить его с Вадиком стоило Витьке большого труда. «Не люблю стиляг!» Но ничего, сошлись… Через Генку Витька притянул еще Пашку Елагина, вздорного и задиристого, но тоже «подходящего» парня, а через Вадика как-то сам собой примазался этот бабушкин внучек, Антон. Правда, хотя он, пожалуй, и впрямь цыпленок, но раз замарался, никуда не уйдет. А может, и сгодится еще. Так Витька Крыса собирал вокруг себя своих «сявок». [B]18[/B] «А где тут мед намазан?» Вопрос этот, возникший у капитана Панченко при первом знакомстве с Антоном, не забылся: у оперативных работников ничего не забывается. Не забылось и то, как упорно не хотел Антон называть своих дружков-товарищей и как попробовал он тогда удержать от этого и мать: «Мама! Я запрещаю!» Обратил внимание на такое обстоятельство и майор, начальник отделения милиция, когда капитан Панченко докладывал ему о случившемся. – А вы здесь ничего не усматриваете?.. Группы нет? – спросил начальник, выслушав его сообщение. – Пока не замечено, – ответил Панченко. – А может, плохо замечаете? Парень ездит с Красной Пресни к Девичьему полю. В самом деле – зачем? – Говорит: к бабушке. – А не слишком это горячая любовь к бабушке?.. А кто этот Вадик? Он у нас не на учете? – Нет. – Займитесь. – Слушаюсь, товарищ майор. Вместо своей обычной, серебристого цвета каракулевой шапки Панченко надел кепку и пошел по адресу, который назвала Нина Павловна. Там во дворе старого, обреченного на слом дома пожилая женщина натягивала веревки, развешивала белье. Панченко заговорил с ней, спрашивая, где живет какой-то несуществующий человек, а тем временем по незаметной уже для самого себя привычке держал под наблюдением весь двор. И тогда он увидел, что из-за угла сарая за ним тоже наблюдают две физиономии: одна – кругленькая, пухленькая, нагловатая, другая… Капитан Панченко успел заметить только острый нос, острый подбородок и дерзкое выражение лица. Чтобы лучше запомнить все это, он не удержался и кинул в ту сторону лишний взгляд. Явная ошибка: физиономии моментально исчезли. – А вы за белье не боитесь? – сказал капитан Панченко. – А то вот ребята какие-то высматривают. – Нет, это наши. Так – шляются! – ответила женщина. – А чего ж они шляются?.. Делать нечего? – Не знаю… Один, кажется, работает, а другой… Кто их разберет? Школу бросил, а работать… А на что ему работать, когда папа-мама есть? – Что ж это за папа-мама? – не очень ловко спросил Панченко. Вопрос этот насторожил женщину, и она недоверчиво покосилась на него. Пришлось капитану показать свое удостоверение, и женщина, продолжая развешивать белье, рассказала ему о семье Вадика. – Не жизнь, а одна видимость. Бесправный и безвольный муж и хитрый сын, а она умничает. Муж, видите ли, ее «со сцены снял», жизнь погубил, а сама с кухни не выходит. «Кастрюльная особа»: питание и витамины. У нее на каждый суставчик свой витамин есть, помешалась на этом. Вот и едят друг друга. Самоеды! Поговорил потом Панченко и с дворником, и с управляющим домом и выяснил: да, Вадик с самой осени не учится и не работает, ну, а что делает – разве за ним усмотришь? Пришлось вызвать самого Вадика. Он явился аккуратно в назначенное время, предупредительно постучал в дверь, скромно вошел, вежливо раскланялся: – Разрешите? – Разрешаю. Входи! – Здравствуйте! – Здравствуй, сынок! Здравствуй! Садись! Капитан Панченко узнал сразу: конечно, это один из тех двух, которые подсматривали из-за сарая, – то же круглое, пухленькое и нагловатое лицо. Вадик встретил его взгляд, не потупился и не отвел глаза и так, не моргнув, выдержал весь разговор: школу он бросил потому, что учителя плохие и ученье не дается, да и не всем нужно быть Ломоносовым, а пользы родине он больше принесет, если будет работать. – Почему же не работаешь? – спросил Панченко. – Да ведь работу найти нужно! – снисходительно улыбнулся Вадик. – А ты в детскую комнату обращался? – Нет. – В райисполком, в комиссию по трудоустройству обращался? – Тогда мы дадим тебе направление. Хочешь? – Пожалуйста. Только… – замялся Вадик. – Что «только»? – По направлению могут куда-нибудь ткнуть. Знаете, сколько у нас формализма. А я хочу по душе работу найти. – А к чему же твоя душа лежит? – Представьте себе: это очень трудно сказать. И то хочется, и это хочется. В нашей жизни так много интересного! Панченко чуть усмехнулся, заглядываясь в белесые, несмущающиеся глаза Вадика. – Ну, и чем же ты занимаешься? Что делаешь? – спросил он, – Да так… Вот ищу работу… А потом так… Дома! – А товарищи? – Товарищи?.. А какие товарищи? Ребята! – Ну, какие ребята-то?.. Ты говори, говори, не стесняйся! Капитану Панченко очень хотелось спросить про того, второго, остроносого, который тоже прятался за сараем, но он не спросил. Он не знал и никак не думал, что и о посещении им двора, и о разговоре с женщиной давно уже знает Витька Крыса. А Вадик скромненько сидел на стуле и называл фамилии своих старых школьных товарищей, с которыми полгода не встречался, назвал Антона и новое для капитана имя Смирнова. Панченко смотрел на него и думал: верить ему или не верить? Но не верить никаких оснований не было, придраться тоже было не к чему, и, запомнив на всякий случай адрес Сени Смирнова, он отпустил Вадика. Обо всем этом на другой же день Вадик рассказал Витьке Крысе. – Нужно потише играть, – решил Витька. – А с Генкой вы раздеритесь! Почти в то же время у Витьки появилась другая забота: та самая соседка, которую на пирушке у Капы он грозился «укоротить», подала заявление в милицию – жаловалась на Капу, на частые сборища у нее. Пришел участковый и стал расспрашивать Капу о ее занятиях и о житье-бытье. Капа объяснила, что недавно у нее был день рождения и она его праздновала. Но участковый предложил ей предъявить паспорт и по паспорту установил, что родилась она совсем в другой день. Капа не смутилась и на ходу заменила день рождения именинами. – По религиозному, значит? – участковый пытливо посмотрел на нее. – А разве нельзя? По-религиозному! – игриво улыбнувшись, ответила Капа. Но улыбка не оказала на него никакого действия. – И что ж, у вас каждую неделю именины бывают? – А кто сказал – каждую неделю? Кто сказал? – перешла в наступление Капа. – Соседка? Да она… Соседка оказалась и такой, и сякой, и разэтакой, и даже удивительно, что милиция до сих пор держит ее на свободе. Участковый все выслушал и спокойно сказал: – Я вас предупреждаю, гражданка, имейте в виду! Будете нарушать порядок – привлечем к ответственности! Капа о приходе милиционера немедленно сообщила Витьке. Он ночевал у нее иногда, она «наводила» его – сообщала, где и чем можно «поиграть», и кое-что прятала после «игры». Теперь нужно было найти другое место. И тогда Витька вспомнил про Антона: живет в другом районе, на отлете, – вот тут он и может пригодиться. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"