Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386645" data-attributes="member: 1"><p>А приближаются Октябрьские праздники, и будет очередное подведение итогов…</p><p></p><p>Ребята спорили, но всем спорам положил конец Кирилл Петрович: нельзя зарабатывать лучшее место нечестным путем – командир поступил неправильно.</p><p></p><p>– И к Шелестову у меня есть претензия, – добавил он потом. – Пора становиться на правильный путь, пора понимать и разбираться, что плохо и что хорошо. Пора!</p><p></p><p>Антон сразу признал себя виноватым, а Елкин, как и предсказывал Дунаев, дал слово исправиться, обещал помогать и укреплять дружбу.</p><p></p><p>– Все? – спросил его Кирилл Петрович.</p><p></p><p>– Все! – ответил Елкин.</p><p></p><p>– А теперь послушай, что пишет тебе мама! – Кирилл Петрович достал из кармана письмо.</p><p></p><p>«Здравствуй, дорогой наш сыночек!</p><p></p><p>Вчера я послала тебе посылочку, чтобы она попала ко дню твоего рождения. Очень жаль, что мы не можем вместе отметить этот светлый день, но я утешаю себя тем, что придет время и мы опять будем вместе.</p><p></p><p>Одно только меня расстраивает, что ты все-таки нечестно поступаешь со мной. Ты все время писал, что у тебя хорошие отметки, и у тебя все хорошо, и ты даже не куришь. А на днях я получила письмо от твоего воспитателя, и выходит, что все наоборот: ты даже ухитрился где-то достать водки и получил наказание. Выходит, ты пишешь одно, а делаешь другое, выходит, ты опять меня обманываешь. Зачем те ты так поступаешь? И кого обманываешь? Самого близкого тебе человека. Это совсем нехорошо – у меня даже в голове не укладывается. Я никогда никому не врала, и мне страшно как-то становится. Вот когда у тебя будут дети, ты узнаешь, как они дороги и как обидно бывает, когда жизнь так вот нескладно получается.</p><p></p><p>Но я твоя мама и верю в тебя – ты все сможешь, если захочешь.</p><p></p><p>О нашей жизни писать, собственно, нечего: работаем, потом приходим и начинаем возиться с домашним хозяйством. У нас сейчас есть пять курочек, за которыми отец любит ухаживать. Только здоровье наше с ним неважное – у папы все время болит спина, радикулит замучил, даже до крика, а у меня нервы совсем не выдерживают и что-то в груди болит, прямо сил нет, такая слабость. Если бы ты знал, сколько здоровья стоили мне твои «развлечения». И сейчас я все думаю, думаю и никак не могу не думать, каждый день жду почту и, если долго нет, начинаю беспокоиться, а когда получаю от тебя хорошее письмо, то радуюсь, как девочка. А письмо воспитателя меня совсем расстроило.</p><p></p><p>Милый мой Илюшенька! Я очень прошу тебя: возьми себя в руки и послушайся моих советов. Поверь: мать никогда плохому не научит.</p><p></p><p>Целую тебя, мой милый сыночек.</p><p></p><p><em>Твоя мама</em>».</p><p></p><p>И вот тогда Антон вспомнил, что он еще не написал маме, вспомнил и решил сегодня же приняться за письмо.</p><p></p><p><strong>13</strong></p><p></p><p>Письмо Антона принесли Нине Павловне, когда она совсем отчаялась. Много горьких слов было сказано за это время в адрес сына, но она сразу обо всем забыла, когда увидела родной почерк на конверте и кривые строчки письма. Оно было большое и подробное. Нину Павловну потянуло увидеть все воочию, все пощупать своими руками и войти в новую жизнь сына. Тем более что он дальше пишет… Нет, смотрите, что он пишет дальше: «…и на прошлой неделе мне на линейке была вынесена благодарность».</p><p></p><p>И Нине Павловне захотелось тут же похвалиться, сейчас же, немедленно, и поделиться этой радостью с каждым, кто эту радость разделит: «Смотрите! Антон совсем не такой! Смотрите, какой он на самом деле!»</p><p></p><p>Но тут она с горечью должна была признать, что скорее рассказала бы об успехах сына посторонним на улице, но с Яковом Борисовичем делиться ей не хотелось. После горячего разговора с ним она переселилась в бывшую комнату Антона и думала, что все кончено. Сначала так и было – ей не хотелось возвращаться к мужу, а он из самолюбия не позвал, а когда позвал – она не пошла; и супругам грозило превратиться в не очень дружных соседей. Но через некоторое время Яков Борисович пришел к ней, как он сказал, уладить вопрос, и у них состоялся долгий и нелегкий разговор, он что-то прояснил, а что-то, может быть, еще больше осложнил, но, во всяком случае, Нина Павловна вернулась в комнату мужа.</p><p></p><p>Но, вернувшись, она скоро почувствовала, что не в комнатах дело. «Уладив» вопрос, Яков Борисович сразу же забыл о Нине Павловне и ее заботах и развил бурную дачную деятельность, словно в этом была вся жизнь – построенное оказалось плохим и негодным, все нужно было отделывать заново. И Нина Павловна не всегда могла сказать, чем больше занята его голова – новой работой или приведением в порядок дачных дел.</p><p></p><p>А у Нины Павловны был разгар судебных и «тюремных» хлопот – передачи, свидания, разговоры с адвокатом, с другими родителями – товарищами по несчастью, и она иногда понимала, что подобного рода дела не могут доставлять Якову Борисовичу большого удовольствия. Но куда от этого денешься и куда уйдешь. И ей начинали претить энергия и жизнерадостность мужа и его чрезмерные заботы о приличии, о внешнем благополучии, и вдруг возникло ощущение, что, может, и сама-то она нужна ему только для этого благополучия.</p><p></p><p>Вопросы росли и назревали, и, словно угадывая их, Антон спрашивал: «А как живешь ты?» В вопросе этой Нина Павловна почувствовала заботу сына о ней и о ее жизни. О Якове Борисовиче он не упоминал. Зато бабушке посвятил несколько строк:</p><p></p><p>«Как здоровье бабушки? Передай ей привет и скажи, что я ее очень люблю. Пусть она аккуратней ходит, а то поскользнется и упадет».</p><p></p><p>Ну и как не поехать тут же после этого к бабушке и не поделиться с ней, и как вместе с ней не поплакать еще раз над родными строчками?</p><p></p><p>– Господи! Хоть бы дождаться! – говорит бабушка. – И ничего я теперь не хочу в жизни: только б его дождаться!</p><p></p><p>Она ищет платок, чтобы утереть слезы, но никак не найдет. Последнее время она все теряет, без конца ищет и опять теряет. И глаза у нее стали тусклые, и исчез в них тот живой и зоркий свет, который озарял ее раньше и делал совсем не похожей на бабушку.</p><p></p><p>Ну, а как не поделиться там, где раньше чудились злые вороги и где их совсем не оказалось?</p><p></p><p>Это Нина Павловна окончательно поняла, когда пришла в отделение милиции, в детскую комнату, к той самой Людмиле Мироновне, с которой так крупно повздорила. Людмила Мироновна предложила ей сесть, а сама продолжала разговор со стоящим перед ней пареньком, которого, видимо, нужно было устроить на работу. И ничего в ней не было ни злого, ни враждебного, а наоборот, что-то очень сочувственное и человеческое. Заканчивая разговор, она взяла телефонную трубку и, выяснив, что нужно, сказала:</p><p></p><p>– Так вот что, Петя. Во вторник в райисполкоме будет заседание комиссии по трудоустройству. Приходи туда с мамой.</p><p></p><p>– Мама вряд ли придет, – ответил паренек. – Ей очень плохо.</p><p></p><p>– Тогда приходи один. Комната семь. Я там буду. Обязательно буду. И там мы все решим.</p><p></p><p>Паренек ушел, а Людмила Мироновна посмотрела ему вслед и сказала:</p><p></p><p>– Тяжелое положение у мальчишки!</p><p></p><p>Сказала она это очень просто и доверчиво, как старой знакомой, и Нина Павловна подумала, что она с кем-нибудь ее спутала.</p><p></p><p>– Вы помните Шелестова? – нерешительно спросила она.</p><p></p><p>– Антона? – ответила Людмила Мироновна. – Еще бы не помнить! Ведь мы обе здесь – каждая по-своему причем – обе виноваты.</p><p></p><p>– От него письмо. Хотите?</p><p></p><p>Пока Людмила Мироновна читала, Нина Павловна смотрела на ее знакомую вязаную кофточку, на молодое, но показавшееся ей сейчас очень усталым лицо, на белые, точно седые, ресницы, вспомнила, что все это она видела тогда, в первый раз, когда над Антоном только нависала опасность и когда об опасности этой предупреждала эта самая женщина в той же самой кофточке, а она, Нина Павловна, не послушалась, обиделась и предупреждение приняла за оскорбление. Нина Павловна вспомнила все это и заплакала.</p><p></p><p>– Ну вот и хорошо! – сказала Людмила Мироновна. – А почему слезы? Откуда слезы?</p><p></p><p>Она усадила Нину Павловну на диван, села рядом на низенький детский стульчик, приготовленный для каких-то случайных маленьких посетителей, и этим сразу придала разговору тон неофициальности и душевности.</p><p></p><p>– Так почему же мы плачем?</p><p></p><p>Ну, что можно сказать, когда всколыхнулось снова все до самого дна – и запоздалое сознание вины, и клеймо, с которым стыдно появляться на улицу: мать преступника!</p><p></p><p>– Если бы можно было возвращать прошлое!</p><p></p><p>– Ну и что бы тогда было? – спросила Людмила Мироновна.</p><p></p><p>– Что бы было?.. – сквозь слезы, переполнявшие глаза Нины Павловны, сверкнул сначала безмолвный и не очень решительный, а потом вдруг совершенно осмысленный горячий луч. – Да я бы… Да всю свою жизнь я бы прожила по-другому! – И потом вдруг она совсем другим, упавшим голосом закончила: – Я так виновата! Так виновата!</p><p></p><p>Их разговор прервал молодой человек, заглянувший в дверь. Круглолицый, приятный и улыбчивый, он, увидев Нину Павловну, смутился, не решаясь войти.</p><p></p><p>– Входите, Женя! Входите! – окликнула его Людмила Мироновна.</p><p></p><p>Женя Скворцов, как потом узнала мать Антона, один из многочисленных общественных помощников Людмилы Мироновны, вошел и, улыбнувшись Нине Павловне, присел на краешек стула. Однажды этот молодой человек привел сюда расхулиганившегося в магазине мальчишку и хотел было с сознанием выполненного долга уйти. Но Людмила Мироновна попросила – «если можно» – довести дело до конца и выяснить: что это за мальчик и почему он болтается по магазинам. А когда Скворцов выполнил ее просьбу, она попросила – «если вам интересно» – «повозиться» с этим мальчиком и помочь ему стать на ноги.</p><p></p><p>Так молодой инженер стал активистом детской комнаты. Сейчас он «возился» уже с третьим своим подшефным и по этому поводу пришел теперь к Людмиле Мироновне.</p><p></p><p>– Вы понимаете?.. Там целый комбинат бытового разложения, – говорил он с еле сдерживаемым юношеским возмущением. – Отец вернулся из заключения, зверь, пьяница. Мать… Ну, нехорошая женщина. А у них двое – мальчишки. Когда отец был арестован, мать устроила их в детский дом, а когда он возвратился, там нашлись умные головы, которые решили: отец есть, мать есть, – значит, полная семья, все в порядке.</p><p></p><p>– И вернули, – подсказала Людмила Мироновна.</p><p></p><p>– Да, вернули! – подтвердил Женя. – Но ведь люди-то те же! Папаша берет их, двух мальчишек, за шиворот и стукает лбами, пьяный. А то топором замахнулся. А ребята-то привыкли в детском доме к нормальной жизни. Тут знаете что может быть?.. Старший мне и говорит: «Он замахнулся на меня топором: «Хочешь, я тебя зарублю?» А я подумал: «Если ты меня не зарубишь, я тебя зарублю». Я даже не знаю, что делать, – закончил Женя свой взволнованный рассказ.</p><p></p><p>– А то и делать! – решила Людмила Мироновна. – К ответственности нужно привлекать. А потребуется – родительских прав лишать будем. А ребят в интернат. Вы напишите все это. Хорошо?</p><p></p><p>Женя ушел, и она глубоко вздохнула.</p><p></p><p>– Вот как ему, новому-то, в такой грязи копаться! Всем это не всегда видно, а нам приходится за кулисы жизни заглядывать. Служба! Вот вы винили себя и говорили, что отдали бы теперь жизнь за своего сына. А вполне ли вы уверены, что этого достаточно – отдать жизнь, чтобы выходить своего ребенка? Птице – это понятно. Но человеку… Человеку нельзя ограничиваться ни гнездом, ни птенцом. А рядом?.. А что делается рядом? Как уберечь нам не наших с вами птенцов – у меня, кстати, тоже сынишка есть! – а всех, таких же вот желторотых, глупых и неразумных, но таких же дорогих и близких сердцу ребят? Ведь они тоже наши! Вот ведь задача-то в чем, Нина Павловна! Ведь коммунисты мы!</p><p></p><p>Нина Павловна начала догадываться, к чему клонит собеседница, а Людмила Мироновна, раскрыв все карты, сказала:</p><p></p><p>– Вот недалеко от вас живет мальчонка, Володя Ивлев. Школа от него отказывается, мать тоже. Его много раз приводили к нам за разные проделки. Трудный парень, но в глазенках, понимаете, что-то есть. С ним что-то нужно делать, а что – не знаем. Разобраться нужно, покопаться нужно и понять. Может, возьметесь? Вместо своего-то! – хитровато вдруг улыбнулась Людмила Мироновна.</p><p></p><p>Эта улыбка показалась Нине Павловне лишней, как и ссылки на «своего» – она поняла уже все и загорелась. Действительно, взять мальчонку и разобраться, и помочь, и предотвратить несчастье. Как она сама об этом до сих пор не подумала? Ведь это такая радость! И в конце концов такая опора: тогда можно будет смелее смотреть в глаза людям.</p><p></p><p><strong>14</strong></p><p></p><p>Нине Павловне очень хотелось показать письмо Антона Марине. И для нее это был, пожалуй, самый главный вопрос: как Марина? что думает? как относится к Антону? Антон о ней молчит. А почему молчит? А как важно было бы для него получить письмо от девушки!</p><p></p><p>У Нины Павловны возникла отчаянная мысль: зайти к Марине домой, поговорить и, кстати, поближе познакомиться с ее родителями. С Екатериной Васильевной Зориной она встречалась не один раз: Зорина была заместителем председателя родительского комитета и фактически вела всю его работу. Муж ее, Георгий Николаевич, был, наоборот, редким гостем в школе – Нина Павловна видела его один раз на школьном вечере, организованном родительским комитетом, где выступали известные московские артисты. Нина Павловна помнила, как Георгий Николаевич – высокий, худощавый человек в пенсне, с седеющими вьющимися волосами и приятным лицом – встал со своего стула и предупредительно посторонился.</p><p></p><p>Когда у Антона завязалась дружба с Мариной, Нина Павловна узнавала кое-что стороной о семье девочки: семья дружная, ладная, детей, кроме Марины, было еще двое – сестра старше ее и брат помоложе.</p><p></p><p>– Но самое приятное у них, – говорила жившая в доме Зориных старая знакомая Нины Павловны, – это простота и – как бы это выразиться – демократичность в обращении, что ли, простите за это немного старомодное выражение. Профессор, лауреат – с этим обычно связывается что-то этакое… – словоохотливая соседка сделала неопределенный жест рукой. – А тут ничего подобного: люди как люди. Тут, простите меня, по жене можно судить. Это – как барометр. Иная – муж у нее, понимаете ли, главный «анжинер» какой-нибудь кроватной фабрики, а она, само собою, «анжинерша». Вот и начинается: кто я да что я? Фик-фок на один бок! А Екатерина Васильевна – нисколечко. И сам он такой предупредительный, предусмотрительный, на лестнице встретимся – уступит дорогу, поклонится. Я, грешная, один раз нарочно обронила перед ним сверток, так он поднял и подал. Очень, очень приятные люди! Даже до удивления.</p><p></p><p>В расчете на эти «до удивления» приятные свойства семьи Зориных и возникла у Нины Павловны мысль зайти к ним и поговорить об Антоне. И хорошо, что прислушалась она к негромкому, но здравому голосу, он подсказал ей: сначала позвонить но телефону.</p><p></p><p>Она спросила Марину, но вместо Марины подошла Екатерина Васильевна, и в ее голосе Нина Павловна каким-то шестым чувством учуяла настороженность, почти тревогу. Эта тревожная нота заставила и Нину Павловну насторожиться и не назвать себя. Удивившись сама своей изворотливости, она выдала себя за подругу Марины и тут же повесила трубку, а потом не могла понять: как могла явиться ей эта нелепая мысль – идти в дом Марины? Как и о чем могла она говорить с ее матерью?</p><p></p><p>Нина Павловна не знала, что за несколько дней до телефонного разговора Екатерина Васильевна, вынув из почтового ящика письмо на имя Марины, заинтересовалась почерком. Что такое? Откуда? От кого?</p><p></p><p>Екатерина Васильевна, может быть, и не поступила бы так, если бы не некоторые предыдущие наблюдения: Маринка была какая-то чудная. Екатерина Васильевна несколько раз заговаривала с ней, но Маринка или отмалчивалась, или отвечала неопределенно:</p><p></p><p>– Что ты, мама? Я ничего!</p><p></p><p>Главным принципом у них в семье всегда была честность: что бы с тобой ни произошло и как бы ты ни поступил – приди и расскажи. Когда Женька, младший сынишка, семиклассник, сказал, что идет в школу, а сам отправился куда-то с ребятами и вернулся чуть ли не в двенадцать часов ночи, Екатерина Васильевна сама пошла к директору школы и рассказала об этом.</p><p></p><p>А тут Екатерина Васильевна чувствовала – дочь о чем-то умалчивает. Поэтому, увидев письмо на имя. Марины, мать взяла грех на душу и вскрыла конверт. Письмо было от Антона. Она ужаснулась, встревожилась и в тревоге этой жила все последнее время, утаив случившееся, вопреки всем своим жизненным, правилам, даже от мужа, от которого никогда ничего не скрывала.</p><p></p><p>Нина Павловна пошла в школу. Это тоже была ее сокровенная мысль: показать директору письмо Антона. «Смотрите! Он уже получил благодарность. Почему же у вас он слышал одни попреки?»</p><p></p><p>Но Елизавета Ивановна в этой школе уже не работала – вместо нее был другой директор, мужчина, и он ничего не знал об Антоне. Зато Прасковья Петровна очень приветливо встретила Нину Павловну, а прочитав письмо Антона, порадовалась за него и обещала обязательно написать.</p><p></p><p>– Важно, чтобы человек не сломался. Тогда ему ничего не страшно!</p><p></p><p>И здесь, в школе, Нина Павловна случайно столкнулась с Мариной. Девочка не то разволновалась, не то испугалась этой встречи и стояла перед матерью Антона молча, с широко открытыми и напряженными глазами.</p><p></p><p>– Вы не писали ему? – нерешительно спросила Нина Павловна.</p><p></p><p>– Нет! – коротко ответила Марина.</p><p></p><p>– Может быть, напишете?.. Это его так ободрит, ваше письмо!</p><p></p><p>– Хорошо, Нина Павловна! Я подумаю!</p><p></p><p>Марина удивилась сама себе: что здесь думать? И почему вырвалось у нее это дипломатическое, неискреннее обещание? Разве может она писать первая? Да и что писать, когда в душе такая неурядица?</p><p></p><p>А потом снова начались раздумья и терзания – как все могло получиться?</p><p></p><p>– Скажи, Степа: ты что-нибудь понимаешь? – спросила она Степу Орлова, когда он опять пришел к ней.</p><p></p><p>Она сплела пальцы и сжала их до хруста, и Степа почувствовал, что Марине трудно. И он опять подумал: какая она добрая и серьезная девушка. Об Антоне сейчас говорят все: «Вот это отколол», «Никак не ожидала: такой растяпа и вдруг…», «А жалко парня», «Туды ему и дорога!», «От хулиганства до преступления один шаг!» Но все это мелко и по-обывательски: изрекут и забудут. Разве можно забывать о таких вещах? А вот Марина думает об истории с Антоном не меньше, чем сам Степа.</p><p></p><p>У него только выражается это иначе: спокойный я медлительный, Степа смотрит на мир как будто бы бесстрастными глазами наблюдателя, но это неверно. Он просто не умеет волноваться по каждому пустяку, но за то, что ему кажется важным, он берется обеими руками. Он пытался ответить на вопрос Марины – как все получилось? – и не знал, что сказать. Для него все по-другому выглядит. Степа – мальчишка, он многое слышал и кое-что знает, а теперь стал ближе приглядываться к жизни «двора» и «улицы».</p><p></p><p>– Сквозь пальцы мы на все смотрим. На глазах у нас человек тонет, а мы…</p><p></p><p>Степа не договорил. Он даже не досказал своей мысли. Он хотел поделиться тем, что вывел из своих наблюдений: «Вот говорят: «улица, улица»! А разве мы не можем отвоевать ребят у улицы…» Но получилось, видимо, что-то другое. Сам он не понял, но изменившееся лицо Марины заставило его замолкнуть на полуслове.</p><p></p><p>– На глазах!.. – проговорила она как бы про себя. – На глазах!</p><p></p><p>Слова Степы подтверждали тот упрек, который она уже делала себе: у нее на глазах погибал человек. Рядом с нею сидел он, согбенный, понурый, совсем не похожий на забияку-«мушкетера», каким знали его все. Ей пытался он поведать свои полупризнания. К ней пришел домой, неизвестно зачем, чудной, непонятный, не тот, что для всех, и не тот, каким казался в парке на лавочке, а какой-то третий Антон. И когда?.. Когда это было? Так это же накануне! Может быть, совсем накануне, может быть, даже в тот самый день! Может быть, он скрыться хотел у нее! Может быть, он защиты искал! А она… Какой же она друг? Где там – друг: какой она товарищ, если она ничего не заметила и не поняла? И он остался один. Один, как столб среди поля!</p><p></p><p>Марина ничего не сказала Степе, а Степа ничего не знал, хотя и почудился ему за тоном ее восклицания какой-то другой, не совсем ясный смысл. Но Степа был немного тугодум и не сразу понял, да и мало ли что может иногда показаться. Поэтому он зашел к Марине еще раз и еще, потом столкнулся с ней на улице, а когда начались занятия, старался под разными предлогами встречаться с ней чуть ли не на каждой перемене и обсуждать разные школьные дела. Он очень жалел теперь, что они учатся в разных классах, и интересовался ее делами не меньше, чем собственными.</p><p></p><p>Марину в этом году избрали в классе секретарем комсомольского бюро, у нее прибавилось дел и ответственности, и она охотно советовалась со Степой.</p><p></p><p>А Степа тоже стал комсомольским секретарем своего, теперь десятого «Б» класса. Получилось это совсем для него неожиданно в самом начале учебного года, когда на первом же комсомольском собрании зашла речь о том, что произошло с Антоном. Тогда все стали искать ошибки – где недосмотрели и чего недоделали? И как-то так вышло, что все ошибки легли на Клаву Веселову, комсорга девятого «Б»; она холодна, она горда, она невнимательна, и вместо нее секретарем комсомольского бюро был избран Степа Орлов. И вот они вместе с Мариной в разных классах, но выполняют одну работу и заняты одними вопросами: как сделать, чтобы комсомол у них в школе был настоящим комсомолом, чтобы кипел и горел и чтобы живая, подлинная жизнь не тонула в аршинных программах показных мероприятий?</p><p></p><p>Но Марина то и дело возвращается к одному и тому же: как и почему мы упустили Антона?</p><p></p><p>– Вот ты говоришь, он у нас на глазах погиб. А другие? Может быть, и другие?.. Ну, не в том отношении – в ином. А все равно: ведь хочется, чтобы все были хорошие.</p><p></p><p>– И во всем! – подсказал Степа.</p><p></p><p>– И во всем! – согласилась Марина. – Хочется, чтобы вообще люди были хорошие!</p><p></p><p>И Марина зорче присматривалась теперь к своим товарищам – к девочкам, к ребятам – а задумывалась там, где, кажется, можно было не задумываться. Вот, например, Толик Кипчак. Он отчего-то оставался таким же щупленьким и маленьким, как и во времена своего «мушкетерства» – «пигалицей», как его прозвал Сережа Пронин. Мать у него оказалась волевой женщиной, основательно взяла сына в руки, он остепенился и даже стал усиленно «зубрить» и клянчить отметки. А Марина этого не выносила. Где сознательно, где бессознательно она выискивала для себя хорошие примеры, лепила самое себя из разных кусочков, которые тянула со всех, сторон: и из интересного урока, и из книги, лекции, из взволновавшего ее симфонического концерта. Особенно много занималась спортом: Марина была недовольна своей тоненькой, хрупкой на вид фигурой. «Как у кисейной барышни!» – говорила она про себя, видя в этом признак слабости, а слабой Марина не хотела выходить в жизнь. Она формировала себя. Она не понимала тех, кто, не думая ни о чем и не тревожась, создает себе из отметки икону и ради «пятерки» готов на все. Она не понимала тех, кто заучивал страницы из учебника литературы, не читая самих книг, кто выписывал цитаты и провозглашал готовые лозунги и не мог думать там, где нужно думать и искать решения.</p><p></p><p>Не понимала Марина и таких, как Сергей Пронин; комсомолец он или не комсомолец? За лето он так развернулся в плечах и повзрослел, что кто-то из девчат, встретив его после каникул, не удержался от восклицания:</p><p></p><p>– Сережка! Да какой же ты стал интересный!</p><p></p><p>– Что вы говорите? Детка моя, как я тронут! – с полушутливой развязностью ответил на это Пронин.</p><p></p><p>Правда, развязности у него прибавилось, пожалуй, больше, чем «интересности», и, когда Марина что-то в этом духе заметила, Сережа с той же развязной улыбкой проговорил:</p><p></p><p>– Девочка моя! Да ты совсем у меня стала идэйная! Когда-то в шестом, не то в седьмом классе, прежней, еще «девчачьей» школы, после крупного семейного разговора с Женькой, младшим братишкой, пойманным учителем за списыванием задачи, Марина решила, что она никогда не будет так поступать. Она даже пробовала организовать группу «за честность» – не списывать самим и не разрешать другим. Группа скоро распалась, но Марина решила не отступать от этих принципов. Однако, когда она не позволила списать задачку Римме Саакьянц, та обиженно фыркнула:</p><p></p><p>– Подумаешь! Идейная! Как будто я у другой не могу содрать!</p><p></p><p>Второй раз она услышала нелепый упрек в «идейности» от Пронина, после его грязного, ворованного поцелуя и потом, когда Марина выступила против другой глупой поговорки, которую откуда-то принес Сережка: «Теперь учиться не фонтан, все равно на производство идти».</p><p></p><p>Для него учиться действительно было «не фонтан», и как он рассчитывал получить аттестат зрелости – неизвестно, зато он стал первым организатором разного рода вечеринок. А на возмущение Марины он отвечал той же полушутливой, полунасмешливой фразой:</p><p></p><p>– Детка моя! Да ты совсем идэйная!</p><p></p><p>Марина старалась не придавать словам Пронина значения, но они ее обижали.</p><p></p><p>– Ну что он называет меня так? – жаловалась она Степе Орлову. – Как этикетку какую приклеил, точно это порок. День рождения у Толи Кипчака справляли, так он был против того, чтобы приглашать меня: «О высоких материях опять суждения будет иметь». Это я! «Показать себя старается!» А я нисколечко не стараюсь и ничего не показываю. Я живу как живу, как жизнь понимаю. И если я идейная, значит, и на самом деле идейная, и буду идейной, и хочу быть идейной, для себя, не для показа.</p><p></p><p>– Идейная без кавычек, – с явным восхищением подтверждал Степа.</p><p></p><p>– Да, без кавычек! – все больше злясь, не заметила этого восхищения Марина. – И без этого глупого «э» – «идэйная». И я не хочу быть такой, как он: на словах одно, а на деле другое. Сам ничего не делает, а выбирает вольную тему для сочинения: «Тема труда в советской литературе». Один глаз на Кавказ, другой – в Арзамас. Не хочу!</p><p></p><p>Марина и Степа постепенно сдружились, но мысли об Антоне не умирали в сердце Марины, и достаточно было любого случая, чтобы она вспоминала о нем вновь и вновь. Вот они со Степой сидят в кино, смотрят картину «Яков Свердлов», и с экрана раздаются слова: «Там, где кончается борьба за товарища, начинается предательство». И все: вечер испорчен, опять закипело взбаламученное море вопросов, и даже то, что она сидит здесь, в кино, со Степой Орловым, ощущается как предательство. Вот произошла мимолетная, совсем мимолетная встреча с Ниной Павловной. «А как бы ваше письмо ободрило его!..» И снова заходили волны беспокойства от сознания ответственности за то, что произошло с Антоном. О своих переживаниях она не может говорить ни с мамой, настороженные взгляды которой Марина почему-то стала ловить на себе в последнее время, ни с папой, ни со Степой, но никак не дает покоя это глухое, тревожное чувство. Смягчается оно только одним: Антон не пишет. А разве может она написать первая?</p><p></p><p><strong>15</strong></p><p></p><p>Мишка Шевчук не забывал о своей неожиданной встрече с кем-то из своих единомышленников во время «оправки». Пятидневное раздумье на вахте все больше убеждало его, что ни в какую другую колонию он не попадет. Но признаться в этом и уступить, «убрать рога» не позволяла гордость, та самая дикая, «воровская» гордость, которую внушил ему Федька Чума в своих полупьяных поучениях. Отступиться мешал стыд перед «хозяином» и перед самим собой.</p><p></p><p>Случайный разговор давал ему для этого и основание и оправдание: в колонии есть «воры», они задавлены, бессильны, но рады бы перевернуть порядки, да взяться некому. А почему бы ему, Мишке, не «войти в зону», не отыскать «воров», не перевернуть вместе с ними колонию и не доказать этим свою преданность «воровской идее»?</p><p></p><p>Эти-то мысли и отражались в его загадочной ухмылке, с которой он на следующее утро вошел к начальнику. Но до конца «мочить свой рог» Мишка никак не собирался. Нужно было найти того хлопца, который уговорил его войти в колонию, и нащупать тех самых, согнутых в три погибели «воров»…</p><p></p><p>Поэтому в первый же вечер после отбоя, когда все лежали в постелях, Мишка начал рассказывать воровской роман «Таинственный прокурор». Роман этот большой, и тянуть его с разными вариациями и дополнениями можно хоть целую неделю, но у Мишки предприятие это сорвалось с первого раза. Сначала его слушали соседи по койке. Пораженные его памятью и живостью изложения, они притихли, и громкий голос Мишки привлекал все новых слушателей. Даже послышался чей-то выкрик: «Громче!» – и Мишка стал вести рассказ на всю спальню. И тогда раздалась команда:</p><p></p><p>– Отставить!</p><p></p><p>Вслед за этим поднялся командир отделения Андрей Мальков:</p><p></p><p>– Эй! Кто там завел волынку? Отставить!</p><p></p><p>Повествование пришлось прервать, да еще на следующий день выслушать «мораль» от воспитателя. Но Мишка не смирился и стал рассказывать о своих похождениях с Федькой Чумой, а когда кто-то из общественников опять его остановил, он выругался. Надо было стать перед строем. Затем Мишка нарисовал карты и сговорился с одним хлопцем, Сашкой Расторгуевым, сыграть в «очко». За это опять пришлось стать перед строем. А это было хуже всего – поставят и начнут «душу молоть» сами ребята, и даже Сашка Расторгуев «раскололся» в два счета и во всем покаялся на линейке. А потом – работа, школа, самоподготовка, на которой тоже слова вымолвить нельзя, – одним словом, Мишка скоро понял, что он «попал в некурящий вагон», «в пионерлагерь».</p><p></p><p>Тогда он заметался, попробовал вырваться, но рука у, «хозяина» оказалась крепкая: «Никуда я тебя не отправлю!» Чтобы показать себя, Мишка решил выкинуть что-нибудь еще, посильней, чем неудавшаяся операция с животом: проглотить гвоздь или ручку от ложки или вскрыть вены, но из всех вариантов выбрал один, самый крайний.</p><p></p><p>Максим Кузьмич с утра засел в кабинете, чтобы разобраться с накопившимися счетами, сводками и прочими бумажными делами, без которых, к сожалению, не обходится ни одна самая живая работа. И вдруг к нему, запыхавшись, вошел воспитатель Суслин.</p><p></p><p>– Разрешите, товарищ подполковник!</p><p></p><p>– А очень срочно? Я сейчас занят.</p><p></p><p>– Срочно, товарищ подполковник. ЧП!</p><p></p><p>– Что за ЧП? – Максим Кузьмич оторвался от бумаг.</p><p></p><p>– Воспитанник Шевчук рот зашил.</p><p></p><p>– Как «зашил»? Какой рот?</p><p></p><p>– Свой рот зашил, товарищ подполковник. Нитками.</p><p></p><p>– Что за чепуха? – недовольно поморщился начальник, тем не менее поднялся из-за стола и стал одеваться.</p><p></p><p>– Как было дело?</p><p></p><p>– Не знаю, как было дело, а только я прихожу – мне ребята рассказывают. Ночью он это сделал. И главное – как ухитрился – без единой капли крови. Сейчас отделение на завтрак нужно вести – не придумаю, как быть.</p><p></p><p>– Что значит «как быть»? Вести отделение на завтрак, по распорядку. А Шевчука… А Шевчука доставить ко мне!</p><p></p><p>Максим Кузьмич повесил обратно на вешалку шинель, фуражку и снова взялся за бумаги.</p><p></p><p>– И сестру медицинскую попросите ко мне! – распорядился он.</p><p></p><p>Но никакие счета ему уже на ум не шли: он отложил документы и стал обдумывать положение. Прежде всего он решил, что поступил правильно, не пойдя в отделение, как хотел сначала, сгоряча, а остался в своем кабинете. Смешно подниматься и стремглав бежать из-за всякого идиота, как сказала бы его жена Лена. Максим Кузьмич еще не знал подробностей, но ясно было, что Мишка придумал совсем новый и какой-то изуверский ход. Но как бы там ни было, а на этот раз Мишкино упрямство надо было сломить.</p><p></p><p>Услышав, что ведут Мишку, Максим Кузьмич опять взялся за бумаги и долго не поднимал глаз на вошедших. А когда посмотрел, увидел: губы Мишки были действительно схвачены в нескольких местах, а у левого уголка их болтался длинный конец суровой нитки.</p><p></p><p>– Ну?.. – спросил Максим Кузьмич, стараясь быть как можно суровее. – Ну, как же мы с тобой разговаривать будем?.. На! Пиши! – Он подал Мишке лист бумаги и карандаш.</p><p></p><p>Мишка сел к столу и написал:</p><p></p><p>«Придется вам меня искусственным питанием питать, с другого конца».</p><p></p><p>Максим Кузьмич прочитал и наложил резолюцию:</p><p></p><p>«Отказать, так как рот я тебе не зашивал».</p><p></p><p>Мишка в ответ написал свое:</p><p></p><p>«Ничего! Вы вокруг меня на цырлах будете ходить и гуся подавать».</p><p></p><p>– На цырлах – это что?.. На носках, что ли? – спросил Максим Кузьмич. – И гуся, значит, подавать?.. А баланду хочешь? Да тебе и баланду нечем есть, ты сначала рот расшей.</p><p></p><p>Мишка выслушал; в глазах его блеснул упрямый огонек, и он опять написал:</p><p></p><p>«А помру – вам же хуже будет: отвечать придется».</p><p></p><p>– За что? – удивился Максим Кузьмич. – Похороним – и все. Знаешь, там, в углу, за стадионом. Только без почестей. У нас бланки есть? – спросил он стоявшую здесь же медицинскую сестру.</p><p></p><p>– Какие бланки?</p><p></p><p>– Ну, на умерших! – рассердился на ее недогадливость Максим Кузьмич.</p><p></p><p>– Нет, – простодушно ответила сестра.</p><p></p><p>– Как так «нет»? Заготовить немедленно, – строго приказал Максим Кузьмич. – А то он помрет, а у нас бланков нет. Как же так, без бланков?</p><p></p><p>– Ну, а пока не помер, что с ним делать? – спросил Суслин.</p><p></p><p>– А пока не помер, в изоляторе пусть побудет, – ответил Максим Кузьмич.</p><p></p><p>– В каком? В медицинском? – испугалась сестра.</p><p></p><p>– Почему в медицинском? В штрафном! Пусть подумает!</p><p></p><p>Мишку опять поместили в штрафной изолятор, и Максим Кузьмич распорядился: надзирателю чаще туда заглядывать, обед принести как положено, дать бумаги и карандаш, о всяких заявлениях Мишки докладывать лично ему, начальнику.</p><p></p><p>Но заявлений никаких не было: Мишка выдерживал характер. В обычное время ему принесли из столовой обед: котелок щей. Второго – каша с рыбой – находящимся в изоляторе не полагалось. Мишка отвернулся от щей, потом лёг на нары и уткнулся носом в каменную стену. А на других, пустующих, нарах сидел дядя Харитон, пожилой уже, давно работающий в колонии сержант, прозванный ребятами за его любимую поговорку «Вика-Чечевика». Он курил трубку и искоса поглядывал на Мишку.</p><p></p><p>– И несообразный же ты человек, – сказал он наконец. – А небось мать тоже есть… Ждет дурака, небось тоже плачет. А он тут вытворяет… Главное, над кем вытворяет? Над собой вытворяет. Ну кому ты что докажешь? Все люди как люди – едят, пьют, работают, а он… Эх ты, вика-чечевика! Вот уж дурная голова, не то что ногам, а самой себе покоя не дает. И обед! Ну, что я с обедом буду делать? Стынет!</p><p></p><p>А обед действительно стыл, и от щей поднималась жиденькая струйка пара. Мишка продолжал неподвижно лежать лицом к стене, и дядя Харитон, то ли от желания донять Шевчука, то ли просто от скуки, продолжал говорить, постепенно расширяя тему:</p><p></p><p>– Ну чего, главное, ребятам нужно? Ведь попали вы сюда… Не за хорошие дела попали? Ведь вас за эти дела, ежели по-настоящему, на хлеб на воду посадить нужно, а с вами тут цацкаются. А вы еще кадрили разные выкамариваете. А отцы ваши, матери бьются, работают, а кругом посмотришь: жизнь сейчас по часам растет – то одно строится, то другое. А раз строится – это прибыток, это всему народу прибыток. А вам никакого до этого дела нету – вы только и норовите погулять да повеселей пожить и никакого удержу не знаете. Тьфу!</p><p></p><p>Дядя Харитон плюнул, выбил трубку и пошел, оставив у Мишки котелок с остывшими щами. Он запер изолятор на два замка – внутренний и висячий и, поднявшись в караульное помещение, принялся играть с другим дежурным сержантом в шашки. Они сыграли одну партию, другую, а на третьей внизу послышался стук – Мишка стучал каблуками в дверь изолятора. Дядя Харитон взял ключи, спустился, вниз и отпер опять оба замка.</p><p></p><p>– Ну? Чего расшумелся?</p><p></p><p>Мишка протянул ему записку: «Хочу говорить с хозяином».</p><p></p><p>– У-у, будь ты неладен! – проворчал дядя Харитон. – Пойду доложу.</p><p></p><p>Но Максим Кузьмич, выслушав его, спросил:</p><p></p><p>– А рот как?</p><p></p><p>– Зашит.</p><p></p><p>– Ну, что ж мне с ним говорить. Пусть сначала рот разошьет, медицинскую сестру вызовет. Так и скажи.</p><p></p><p>Некоторое время Мишка сидел тихо, и дядя Харитон даже заглянул к нему – все ли в порядке? Потом опять послышались сильные, частые удары в дверь. Дядя Харитон опять отпер изолятор, и Мишка протянул ему записку: «Пришлите сестру».</p><p></p><p>– Ну вот, давно бы так-то, вика-чечевика! – проворчал дядя Харитон и отправился в санчасть за сестрой.</p><p></p><p>Когда швы были сняты, Максим Кузьмич приказал привести Мишку к себе.</p><p></p><p>– Ну? – сурово спросил он, оглядывая его. – За гусем пришел?</p><p></p><p>На это Мишка ничего не мог ответить – бой был окончательно и безнадежно проигран.</p><p></p><p>– Ну и знай! – все так же сурово продолжал Максим Кузьмич. – Никаких гусей ты у нас тут не дождешься. Брось валять дурака и начинай работать. Понятно?</p><p></p><p>Мишка молчал.</p><p></p><p>– Ты все удивить нас хочешь? – продолжал начальник. – Так мы всяких видали, похлестче видали. Запомни это!</p><p></p><p>Максим Кузьмич вызвал Суслина.</p><p></p><p>– Воспитанника Шевчука взять обратно в отделение, поставить в строй и… и заниматься, как положено по распорядку.</p><p></p><p><strong>16</strong></p><p></p><p>Скоро Нина Павловна получила еще весточку от Антона и – что ее совсем удивило – письмо от его воспитателя. Кирилл Петрович сообщил, что Антон усердно учится в десятом классе, старается догнать упущенное, чувствует себя хорошо и особых замечаний не имеет. Письмо небольшое и не то чтобы официальное и сухое, а информационное, никаких вопросов оно не вызывало, и только выражение «особых замечаний не имеет» встревожило Нину Павловну: ей хотелось, чтобы в своей новой жизни Антон не получал никаких замечаний. Но все-таки самый факт письма был для нее неожиданностью – и сразу расположил ее к воспитателю. А главное, и в его письме, и в письме Антона было сказано, что она может приехать повидаться с сыном.</p><p></p><p>Первым движением Нины Павловны было собраться и ехать завтра же, сегодня же, с первым поездом. Но когда она в таком настроении приехала к бабушке, та сразу умерила ее пыл.</p><p></p><p>– Ну что ты всполошилась, как девчонка? Ему учиться нужно, работать нужно, а ты тут вертеться будешь. Одни волнения – и тебе и ему. Вот будут праздники, к праздникам и поедешь.</p><p></p><p>Нина Павловна так и поступила: поехала к Октябрьским праздникам.</p><p></p><p>В поезде она старалась не думать, как будет искать колонию и добираться до нее, а в разговорах с попутчиками всячески стремилась не проговориться – куда и зачем она едет. И вдруг оказалось, что ее соседка по купе направляется туда же, в колонию, и тоже робеет, а перед самой остановкой нашелся и третий попутчик – человек, уже бывавший в колонии и ничего не боявшийся.</p><p></p><p>– Доедем и приедем, – сказал он в ответ на все их страхи и сомнения. – Со станции позвоним – вышлют машину, отведут помещение, все по чину, как полагается.</p><p></p><p>Так и получилось: ехали и приехали и получили помещение – действительно, все как полагается. Только комната для приезжих была уже полна – не одна бабушка оказалась умной, советуя подогнать поездку к празднику! – и Нину Павловну поместили на квартиру к сотруднику колонии, мастеру производственных мастерских Мохову Никодиму Игнатьевичу. Молодой, но очень суровый на вид и неразговорчивый, с глубокой, нестираемой складкой меж бровями, он произвел на Нину Павловну не совсем, приятное впечатление. Зато жена его оказалась очень приветливой. Он ласково называл ее Раюшей и вообще, обращаясь к ней, становился заметно мягче и не казался таким уж суровым. Обстановка у них была довольно скромная, что тут уже сочла нужным отметить сама Раюша:</p><p></p><p>– Вы уж извините… Мы живем – сами видите…</p><p></p><p>– А что? – вмешался Никодим Игнатьевич. – Живем как живем, хорошо живем. А что диваны и все другое прочее – это дело наживное.</p><p></p><p>Мало-мальски устроившись, Нина Павловна отправилась в штаб хлопотать о свидании. Она думала, что все будет сложно. Поэтому в кабинет начальника она вошла робко, внутренне сжавшись. Но начальник сразу же написал на ее заявлении размашистую резолюцию и, взглянув на Нину Павловну, сказал:</p><p></p><p>– Шелестов?.. Ага!</p><p></p><p>Это «ага», так же как и подозрительная фраза в письме Кирилла Петровича, встревожило Нину Павловну, и ей показалось, что начальник как-то по-особенному всмотрелся в нее. Но это был один миг, а через секунду начальник, возвращая ей заявление, добавил:</p><p></p><p>– Вы в первый раз? Пожалуйста! А завтра у нас торжественный день. Утром мы вас, родителей, всех вместе соберем и проведем в зону. А вечером пожалуйте в клуб – у нас открытие клуба и подведение итогов соревнования.</p><p></p><p>Все было не так, как представляла себе Нина Павловна. И свидание проходило совсем иначе, чем в тюрьме, – без тягостного надзора, недоверчивых взглядов и суровых окриков. Оно было длительное, свободное, даже веселое: в комнате собралось много посетителей, каждый со своими подарками, со своим угощением, все разговаривали и даже смеялись – женщина, приехавшая с Ниной Павловной, оказалась большой шутницей. Но встреча с сыном все-таки вызвала у Нины Павловны ощущение некоторой неудовлетворенности. Антон был какой-то чудной, точно он не рад был матери или стыдился и чего-то недоговаривал. И вообще встреча получилась совсем иной, чем представляла ее Нина Павловна: она спрашивала, а сын довольно сдержанно отвечал.</p><p></p><p>– Ну, как живешь?</p><p></p><p>– Как яблочко.</p><p></p><p>– Как кормят?</p><p></p><p>– Мы сюда не в санаторий приехали отъедаться.</p><p></p><p>– Работать-то не трудно?</p><p></p><p>– Я работы не боюсь и не собираюсь бояться.</p><p></p><p>– А с ученьем?</p><p></p><p>– И с ученьем тоже.</p><p></p><p>– Ну, а вообще?.. Жизнь? – допытывалась Нина Павловна,</p><p></p><p>– А что – жизнь? – так же коротко ответил Антон. – Режим!</p><p></p><p>Он оживился, когда речь зашла о Кирилле Петровиче, но так же коротко на своем мальчишеском языке сказал:</p><p></p><p>– Этот – что надо!</p><p></p><p>Потом постепенно он раскрыл свое определение «что надо»: ошибешься – поругает, и все, а потом не пилит и вообще нотации не любит читать – сказал, и все; не гордый, в шахматы с ребятами играет; и справедливый – подхалимов не любит и вообще «старается»; и сам учится на юридическом факультете.</p><p></p><p>Оживлялся Антон, когда рассказывал и о товарищах, о ком – тепло и ласково, о ком – с уважением, о ком – со смешком. Потом Нина Павловна познакомилась с ними – и со Славой Дунаевым и с Костей Ермолиным, а Илья Елкин сам представился как товарищ Антона, кунак. Показал ей Антон и Мишку Шевчука и рассказал о нем такие вещи, что Нина Павловна перепугалась.</p><p></p><p>– А ты что, дружишь с ним? – насторожилась она.</p><p></p><p>– Что ты, мама? Он такой… Я даже не пойму, какой он. Или он на самом деле себя за героя считает, или фасон держит.</p><p></p><p>– Смотри, сынок, смотри! Подальше от него!</p><p></p><p>Вообще Нина Павловна осталась Антоном довольна. Правда, он был такой же стриженый, каким она увидела его в первый раз на суде, но углы и шишки, которые так резко выступали тогда у него на голове, теперь как будто сгладились и, во всяком случае, не так бросались в глаза. И сам он был заметно ровнее и спокойнее, хотя спокойствие это переходило в сдержанность, которая тревожила Нину Павловну.</p><p></p><p>Своей тревогой она поделилась с Кириллом Петровичем, когда он, познакомившись с нею, сказал:</p><p></p><p>– Нам с вами обязательно нужно поговорить.</p><p></p><p>Не утаила и того вопроса, который у нее вызвало его письмо.</p><p></p><p>– Что значит: «особых замечаний нет»? А неособые? – спросила она.</p><p></p><p>И тогда оказалось, что, порадовав мать первой благодарностью, которую он получил на линейке, Антон скрыл от нее историю с запиской и то, как ему пришлось стоять перед строем и держать ответ.</p><p></p><p>– Как же так? – разволновалась Нина Павловна. – Почему же он мне об этом не написал, не рассказал? Да я ему…</p><p></p><p>– А обойдитесь лучше без угроз! – остановил ее Кирилл Петрович. – Без всяких «я ему». На него вряд ли они и подействуют. Антон не такой человек.</p><p></p><p>– Не такой? – живо переспросила Нина Павловна. – А какой? Нет, правда, Кирилл Петрович, как вы его понимаете?</p><p></p><p>– Вы задаете слишком прямой вопрос, – замялся Кирилл Петрович. – Я его недостаточно еще знаю, но… Одному товарищу он, например, показался кислым, и у вас с этим товарищем даже возник небольшой спор. Нельзя ведь воспитывать, не веря в человека. И сила, по-моему, разная бывает: иным она дана, у других она развивается. Бывает, приходят тихонькие, слабенькие, точно сами себе не верят, а потом разгораются живым и очень буйным огнем.</p><p></p><p>– Может быть, и он разгорится? – с надеждой в голосе проговорила Нина Павловна.</p><p></p><p>– А почему же? Конечно! Он, например, много читает.</p><p></p><p>– А раньше он не любил читать. Представьте себе! Он вообще ничем не интересовался.</p><p></p><p>– Это видно, видно! – согласился Кирилл Петрович. – А сейчас… я и общественное поручение ему думаю по библиотеке дать.</p><p></p><p>– Вы вовлекайте его, вовлекайте! – попросила Нина Павловна. – А как он вообще?.. Как с товарищами?</p><p></p><p>– С товарищами он пытается дружить, но еще робко. Вообще видно, что он вырос без коллектива, – ответил Кирилл Петрович. – А коллектив для человека что земля для Антея… Скажите, а как он о колонии отзывается, о жизни?</p><p></p><p>– Спрашивала я. Он очень коротко ответил: «А что жизнь? Режим!»</p><p></p><p>– Режим?.. – переспросил Кирилл Петрович. – А как… Как он это сказал? Как относится к режиму? Вы понимаете?.. Потому что режим в наших условиях – все!</p><p></p><p>То были совсем не пустые слова. О режиме был даже специальный доклад на учебно-воспитательском совете колонии. Режим – это организованность, это – внешний порядок жизни, который отраженно определяет и порядок внутреннего строя человека, умение владеть собой и разбираться в том, что можно и чего нельзя. А ведь в том и заключается искусство жизни – в самоконтроле, в умении пользоваться «можно» и «нельзя». И здесь коренятся ошибки: человек распускает себя и начинает «переступать» через одно «можно», через другое, третье, и эти «переступления» приводят его к преступлению. Человек развязался, как старый веник, и ему все нипочем, все позволено. Распад личности. А в колонии начинают его собирать и заново связывать, вводить в рамки, и прежде всего – через режим, через порядок. И когда все это получится, он с точки зрения организованного уже, упорядоченного человека начинает смотреть на свою прошлую беспорядочную жизнь и переоценивать ее. Вот что такое режим!</p><p></p><p>Кирилл Петрович не мог, конечно, так полно и последовательно передать все, что говорилось на учебно-воспитательском совете, но Нина Павловна внимательно выслушала его и поняла. Она была очень признательна Кириллу Петровичу за все его советы и хотела в разговоре с Антоном быть мягче, но не удержалась и наговорила ему резкостей. Но Антон, к ее удивлению, не обиделся и не изменил сдержанности, которая и теперь продолжала оставаться для нее непонятной.</p><p></p><p>Все разрешилось перед самым отъездом Нины Павловны, когда Антону было оказано большое поощрение – он был отпущен вместе с матерью в город. Это было для Антона совсем неожиданно и необычно: ни стен, ни предзонника и никакой охраны. Пусть грязь на дороге, пусть идет неприятный, на лету тающий снег, но вокруг так хорошо и трогательно – и домики с дымящимися трубами, лужи, собака, старательно доказывающая свой собачий характер, колодец, замерзшие георгины и красные гроздья на макушке голых рябин. И люди – они едут и идут и встречаются, как люди с людьми, просто так, не оглядываясь и не обращая внимания на тех, с кем встречаются. Свобода! Хоть на час!</p><p></p><p>Нина Павловна видела, как Антон смотрит на все, шагая через лужи в своих грубых ботинках и в старом, заношенном уже кем-то бушлате, смотрит и молчит, будто сам не свой. И вдруг, когда они вышли за поселок и спускались среди пустых огородов к холодной, свинцового цвета реке, он упал перед матерью на колени, прямо в грязь, на мокрую жухлую траву и прижался к ее ногам.</p><p></p><p>– Что ты? Что ты? Тоник!</p><p></p><p>Нина Павловна схватила сына за плечи, силясь поднять, а он, обхватив ее колени и уткнувшись в них лицом, почти стонал:</p><p></p><p>– Мамочка! Мама! Прости меня, мама!</p><p></p><p>– Да что ты, голубчик? Сыночек! Милый! Ну, не терзай ты себя! Не нужно!</p><p></p><p>– Я же помню! Я все помню, – надрывным голосом продолжал Антон. – Как ты стояла передо мной на коленях. Тогда! Ты хотела удержать меня, остановить, а я… я никогда, я никогда себе этого не прощу!</p><p></p><p>– Ну зачем ты? Ну зачем ты так? Тоник! Ну, поднимись! Нехорошо так. Поднимись! Давай по-хорошему! Что было, то было. Давай смотреть вперед. Все хорошо будет, Тоник! Будет?</p><p></p><p>– Будет, мама! Будет!</p><p></p><p>Антон поднял лицо и, заглянув ей снизу в самые глаза, увидел слезы, бегущие по щекам, и еще горячее, еще крепче прижался к ее коленям. И Нина Павловна все поняла и была счастлива и улыбалась, не замечая, как слезы текут и текут у нее по щекам и падают на землю, в грязь, на замасленный бушлат Антона.</p><p></p><p>Потом они были в городе, зашли в кино, пообедали в столовой, выпили чаю с пирожными и обо всем наговорились. Рассказала тогда Нина Павловна и о своей жизни, о работе в милиции, о Володе Ивлеве. Рассказала она и о Якове Борисовиче, о своих сомнениях и потаенных мыслях.</p><p></p><p>– Может, быть, ты осудишь меня, Тоник, а может быть, подумаешь и не осудишь, а только… Ошиблась я, кажется, в жизни, Тоник!</p><p></p><p>– Уйди ты от него, мама! Уйди! Ну что он тебе? Уйди!</p><p></p><p>Это было легко сказать и куда труднее сделать, и все-таки было так хорошо: сын становился советчиком. И вообще это был, кажется, самый счастливый день в их жизни.</p><p></p><p><strong>17</strong></p><p></p><p>Торжественный день в колонии начался. Родителей собрали вместе и провели в «зону». Ходил там с ними сам начальник, и это, видимо, доставляло ему удовольствие. Как радушный и приветливый хозяин, он показал школу, мастерские, столовую, спальни, а родители слушали, иногда заглядывали под одеяло, в тумбочки, останавливались у стенгазет и заговаривали с дежурными.</p><p></p><p>– Я думала, они в казематах сидят, а тут… – покачала головой женщина, приехавшая с Ниной Павловной. – Дома будешь рассказывать – не поверят, у нас дома полы-то некрашеные.</p><p></p><p>Правда, в одной спальне получился небольшой конфуз: в тумбочке, прибранной и покрытой салфеткой, оказалось два окурка. Начальник помрачнел, в глазах его блеснули гневные огни, и он сурово спросил у дежурного:</p><p></p><p>– Чья тумбочка?</p><p></p><p>Дежурный замялся, но начальник еще требовательнее повторил вопрос:</p><p></p><p>– Я тебя спрашиваю: чья тумбочка?</p><p></p><p>– Костанчи, – нерешительно ответил дежурный.</p><p></p><p>– Костанчи? – переспросил начальник. – Пусть уберет!</p><p></p><p>Но это была тень в ясный день. Начальник шел дальше, живой и подвижный, как огонек, – ребята его так и прозвали «Огонек», – все показывал и все рассказывал я отвечал на вопросы – о режиме и о меню, о продукции мастерских и о стоимости содержания каждого воспитанника, и видно было, что все ему близко и дорого. С гордостью начальник показывал гостям мастерские, по сути дела, целый завод с валовой продукцией в пять миллионов рублей.</p><p></p><p>– Мы выпускаем, например, передвижные бензоколонки для заправки тракторов в полевых условиях. Вот пожалуйста!.. Это готовая колонка на испытании. – И на глазах у гостей стеклянный резервуар наполняется керосином, а потом, также на глазах у всех, становится пустым.</p><p></p><p>– А здесь изготовляются настольные сверлильные станки, – говорил начальник в другом цехе. – Их отправляют главным образом по школам для политехнизации. Вот видите, они небольшие, но удобные.</p><p></p><p>Потом начальник ведет гостей на второй этаж.</p><p></p><p>– А здесь первая ступень обучения – мастерские. Там – производство, здесь – обучение. Вот – рабочие места, тиски, вот инструменты, а это – лучшие работы воспитанников. – И на особом стенде перед глазами гостей поблескивают новенькие угольники, молотки, клещи и прочие изделия ребят.</p><p></p><p>Но особенной гордостью голос начальника зазвучал, когда он привел гостей в клуб и они прошли по залу, по комнатам, где будут работать кружки, по большому фойе с мягкими диванами.</p><p></p><p>– Тут была церковь когда-то давно, до революции. А потом – склад, потом что-то еще, а в войну ее просто разрушили. И вот… – и опять широким жестом радушного хозяина он обвел рукой зрительный зал – шестьсот мест!</p><p></p><p>Это было, может быть, даже немного по-мальчишески – уж слишком наивно светились радостью глаза начальника и слишком ясно было, что он доволен. Но эта радость сегодня была и у всех – и у Антона, прошагавшего вместе со своим отделением на отведенные им места, и у всех ребят, и у сотрудников, тоже пришедших сюда вместе с семьями на сегодняшний двойной праздник – открытие клуба и подведение итогов соревнования.</p><p></p><p>И все оказалось торжественным – и гудящий зал, заполненный людьми, и тишина, вдруг шагнувшая сюда вместе с начальником, по-прежнему, живым и быстрым, но в то же время торжественным, парадным, в парадной фуражке с золотым шитьем и золотым ободком по козырьку, и общая команда «встать», и громкий рапорт дежурного, и новая команда:</p><p></p><p>– Под знамя колонии!</p><p></p><p>Все повернулись к центру, и грянул оркестр, и из фойе, через весь зал, отбивая шаг, почетный караул пронес знамя колонии, за ним – переходящее знамя и такой же переходящий красный вымпел производственных мастерских. Так же, с почетным караулом, они были установлены на сцене за президиумом, и началось собрание. Собрание как собрание, с докладом и речами, но Нине Павловне оно казалось совсем необычным, взволнованным, полным внутреннего дыхания. Она забыла, что это собрание тех, кого там, за стенами колонии, называют преступниками и которые действительно преступники, а вспомнив, растрогалась и хотела что-то сказать севшей рядом с ней женщине, с которой она приехала, и увидела, что та тоже вытирает слезы и сквозь слезы напряженно продолжает смотреть туда, на сцену, на зал, и снова вытирает мокрое лицо скомканным платком.</p><p></p><p>А на сцене майор Лагутин, заместитель начальника, читает приказ об итогах соревнования, о пятом отделении, которое отвоевало переходящее знамя у первого, – а Нина Павловна попутно отметила, что девятое отделение, где был Антон, оказалось где-то далеко, ближе к концу, – о токарном цехе, о командирах и отличившихся воспитанниках, получивших теперь кто книгу, кто небольшую денежную премию, кто благодарность в личное дело, а кто – снятие наложенных раньше взысканий. И после каждой фамилии отличившийся идет на сцену, начальник жмет ему руку, и снова отличившийся возвращается на место в зал, встречающий его горячими аплодисментами.</p><p></p><p>И речи… И секретарь райкома, говоривший обо всем, что сейчас происходит в стране, в мире, и председатель колхоза, поставивший на стол баян – подарок за помощь в уборке, и молодой офицер.</p><p></p><p>– Дорогие товарищи! – особенно торжественно обратился к собранию начальник. – Вот мы сегодня передали переходящее Красное знамя колонии нашему победителю в соревновании – пятому отделению. А знаете ли вы, откуда, от кого пошло это знамя? Это знамя первый раз мы получили когда-то, когда наша колония только устраивалась, когда у нас не было еще ни цветов, ни мастерских, ни клуба, и даже школы настоящей не было, и тогда это знамя было вручено бригаде – тогда у нас бригады еще были, – бригаде Бориса Травкина, я с тех пор оно переходит из рук в руки. И сегодня он у нас, Борис Травкин, один из наших первых воспитанников и первых командиров, а теперь – командир, офицер Советской Армии. Слово Борису Травкину!</p><p></p><p>И долго должен был стоять на трибуне молодой лейтенант, пока не успокоился зал.</p><p></p><p>– Да! Я офицер Советской Армии! – произнес гость, как только получил возможность заговорить. – И если нужно будет, если придет момент и мне скажут: «Иди и защищай родину», – я пойду и буду защищать ее. Потому что родина сделала меня человеком! Потому что партия сделала меня человеком!</p><p></p><p>Он не мог продолжать – перехватило дыхание, и лейтенант стоял, глотая воздух и глядя на притихший зал. А зал молчал и ждал, и это ожидание дало оратору силы перебороть себя, пережить эту встречу со своим прошлым.</p><p></p><p>– Меня – архаровца, хулигана и воришку – сделала человеком колония. И когда я понял все, и когда во мне загорелась искра и я решил выплатить долг моей родине, и выплатить его, если нужно будет, своей кровью, когда я решил идти в военное училище, а мне отказали в этом, и правильно отказали, то начальник наш, наставник наш Максим Кузьмич, мне, бывшему архаровцу, хулигану и воришке, дал свою партийную рекомендацию. И я не подвел его, и никогда не подведу, и счастлив сказать здесь – затем и приехал, чтобы сказать ему и вам, – что я стал в одни ряды с ним, ряды Коммунистической партии!</p><p></p><p>Все встали и аплодировали, и не хотели садиться, и снова аплодировали дружными, мощными хлопками, точно по чьей-то команде, по команде общего, коллективного сердца. Максим Кузьмич закрыл собрание, зазвучал гимн, потом опять марш, команда: «Под знамя колонии!», и снова поплыли знамена через весь зал.</p><p></p><p>Потом был объявлен перерыв, после которого должен был состояться концерт. Нина Павловна заговорила со своей соседкой, и ее нетерпеливо окликнул Антон:</p><p></p><p>– Мама! Мам! А ты знаешь, он из нашего отделения.</p><p></p><p>– Кто?</p><p></p><p>– Ну, Травкин!.. Этот, который выступал. Мне о нем Кирилл Петрович рассказал, как только я пришел. У нас и портрет его висит!</p><p></p><p>– Да ладно! Бог с ним, с Травкиным! – оборвала сына Нина Павловна. – Ты лучше скажи, как же это получилось: ваше девятое отделение, а на четырнадцатом месте стоит?</p><p></p><p>– Да ну, Мам! – недовольно протянул Антон.</p><p></p><p>– Чего «мам»? Мне и то стыдно слушать было. Люди знамена получают, а вы что? А вы чем хуже? Такой день, торжество такое, а вы сидите, глазами хлопаете, чужим успехам аплодируете.</p><p></p><p>– Ну что ты, мам? Ну что я, один, что ли?</p><p></p><p>– А ты?.. Люди подарки получают, а ты что? Тебе почему подарка нет, никак не отметили?</p><p></p><p>– Я новенький…</p><p></p><p>– А при чем здесь новенький, старенький? Не все ли равно? Значит, не за что было, потому и не отметили.</p><p></p><p>Торжественное настроение было испорчено, и Антон рад был, когда Нина Павловна, выговорившись, пошла с ним в фойе и там они встретили Травкина. Он стоял, окруженный толпою ребят, и Антон, конечно, подошел тоже, а вместе с ним и Нина Павловна. В новенькой лейтенантской форме Травкин был по-юношески свеж и возбужден. Он чувствовал на себе взгляды окружавших его ребят, выслушивал вопросы и тут же отвечал на них.</p><p></p><p>– Вы, ребята, главное – крепче держитесь. Крепче! И не слушайте разных там шептунов. И носа не вешайте! Вы думаете, я какой был? Я такой же был. Мы тоже ехали целой компанией сюда и тоже уговаривались в зону не входить, а войти – переворот сделать. А пришли – тут и переворачивать нечего, одни стены. И вместо этого устраиваться стали, кровати таскать.</p><p></p><p>– Ну ты особенно-то не хвались, ты тоже хорош гусь был, – раздался вдруг голос начальника.</p><p></p><p>Все оглянулись и, расступившись пропустили его в середину.</p><p></p><p>– Да я шучу, шучу, – улыбнулся Максим Кузьмич.</p><p></p><p>– А почему? И без шуток! – возразил Травкин. Я активистом сначала для видимости считался, разные дела покрывал. Все было! А потом одумался: выйду когда-никогда на волю – как жить буду? Жить-то надо! С того и пошло, шантрапу всякую стал гнать от себя.</p><p></p><p>– А помнишь, как она на тебя поднялась? Шурку Строева помнишь?</p><p></p><p>– Ну как же! Он мне ножом грозил. Тебе, говорит, все равно не жить. Я, по правде сказать, испугался тогда, на вахту убежал, под охрану. А вы, Максим Кузьмич, тогда пришли и говорите: «Нет, Боря! Иди! Не трусь! Нам нужно этот гнойник до конца вскрыть!»</p><p></p><p>– И ты пошел, не испугался. Критический момент был. А потом здоровые силы победили – и пошло!</p><p></p><p>Начальник отошел, но Травкин долго еще беседовал с окружавшими его ребятами. Уже послышался звонок, приглашавший публику на концерт, когда раздался громкий голос Мишки Шевчука:</p><p></p><p>– А почему вы в колонию-то попали? По каким таким делам?</p><p></p><p>Травкин обернулся и, встретив вызывающий Мишкин взгляд, улыбнулся.</p><p></p><p>– А что – это очень интересно?</p><p></p><p>– Конечно, интересно!</p><p></p><p>– Да как тебе сказать? – ответил Травкин, вглядываясь в Мишкино лицо. – Да ты, пожалуй, сам лучше меня знаешь. Не головой думал. Понятно?</p><p></p><p>– Больше половины, – неопределенно проговорил Мишка.</p><p></p><p>– А знаешь что? Давай лучше сейчас концерт слушать, а завтра поговорим. Ладно? Как фамилия-то?</p><p></p><p>– Орешкин. Ефим Орешкин, – соврал Мишка.</p><p></p><p>– Ну вот, Ефим. Завтра и поговорим. Из какого отделения-то?</p><p></p><p>– Из первого.</p><p></p><p>Антона даже передернуло: врет! Опять врет! И в том и в другом… Зачем?</p><p></p><p>Он хотел уже сказать об этом и Травкину, но прозвенел второй звонок, и все двинулись в зал.</p><p></p><p>Концерт был неровный – одни номера были хорошие, другие похуже, но ребята несомненно старались – и пели, и плясали, и декламировали, а зрители так же старательно им хлопали, и все было хорошо.</p><p></p><p>Особенно тронула всех новая песня, которую хор подготовил специально к этому дню.</p><p></p><p>Раздалась команда надзирателя —</p><p>В мастерские дружно выходить.</p><p>Я иду работать, чтобы матери</p><p>За все муки радость подарить.</p><p></p><p>Верю я, что мать теперь обрадую,</p><p>Будет рад узнать и наш сосед:</p><p>Соревнуясь с первою бригадою,</p><p>Норму перевыполнили все.</p><p></p><p>Улыбнулись с нами воспитатели,</p><p>Трудовому дню настал конец.</p><p>Говорят, письмо напишут матери,</p><p>Про меня напишут: молодец!</p><p></p><p>Не горюй, не плачь, моя хорошая,</p><p>С каждым мигом ближе встречи час,</p><p>Навсегда плохое, мама, брошу я,</p><p>Чтоб ничто не разлучало нас.</p><p></p><p>Пусть пока не все добротно делаю,</p><p>Но берусь с душой за все подряд,</p><p>Будет время, и рукой умелою</p><p>Я добьюсь почета и наград.</p><p></p><p>Нина Павловна проплакала все время, пока пели эту песню, а соседка ее, совсем растрогавшись, проговорила:</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386645, member: 1"] А приближаются Октябрьские праздники, и будет очередное подведение итогов… Ребята спорили, но всем спорам положил конец Кирилл Петрович: нельзя зарабатывать лучшее место нечестным путем – командир поступил неправильно. – И к Шелестову у меня есть претензия, – добавил он потом. – Пора становиться на правильный путь, пора понимать и разбираться, что плохо и что хорошо. Пора! Антон сразу признал себя виноватым, а Елкин, как и предсказывал Дунаев, дал слово исправиться, обещал помогать и укреплять дружбу. – Все? – спросил его Кирилл Петрович. – Все! – ответил Елкин. – А теперь послушай, что пишет тебе мама! – Кирилл Петрович достал из кармана письмо. «Здравствуй, дорогой наш сыночек! Вчера я послала тебе посылочку, чтобы она попала ко дню твоего рождения. Очень жаль, что мы не можем вместе отметить этот светлый день, но я утешаю себя тем, что придет время и мы опять будем вместе. Одно только меня расстраивает, что ты все-таки нечестно поступаешь со мной. Ты все время писал, что у тебя хорошие отметки, и у тебя все хорошо, и ты даже не куришь. А на днях я получила письмо от твоего воспитателя, и выходит, что все наоборот: ты даже ухитрился где-то достать водки и получил наказание. Выходит, ты пишешь одно, а делаешь другое, выходит, ты опять меня обманываешь. Зачем те ты так поступаешь? И кого обманываешь? Самого близкого тебе человека. Это совсем нехорошо – у меня даже в голове не укладывается. Я никогда никому не врала, и мне страшно как-то становится. Вот когда у тебя будут дети, ты узнаешь, как они дороги и как обидно бывает, когда жизнь так вот нескладно получается. Но я твоя мама и верю в тебя – ты все сможешь, если захочешь. О нашей жизни писать, собственно, нечего: работаем, потом приходим и начинаем возиться с домашним хозяйством. У нас сейчас есть пять курочек, за которыми отец любит ухаживать. Только здоровье наше с ним неважное – у папы все время болит спина, радикулит замучил, даже до крика, а у меня нервы совсем не выдерживают и что-то в груди болит, прямо сил нет, такая слабость. Если бы ты знал, сколько здоровья стоили мне твои «развлечения». И сейчас я все думаю, думаю и никак не могу не думать, каждый день жду почту и, если долго нет, начинаю беспокоиться, а когда получаю от тебя хорошее письмо, то радуюсь, как девочка. А письмо воспитателя меня совсем расстроило. Милый мой Илюшенька! Я очень прошу тебя: возьми себя в руки и послушайся моих советов. Поверь: мать никогда плохому не научит. Целую тебя, мой милый сыночек. [I]Твоя мама[/I]». И вот тогда Антон вспомнил, что он еще не написал маме, вспомнил и решил сегодня же приняться за письмо. [B]13[/B] Письмо Антона принесли Нине Павловне, когда она совсем отчаялась. Много горьких слов было сказано за это время в адрес сына, но она сразу обо всем забыла, когда увидела родной почерк на конверте и кривые строчки письма. Оно было большое и подробное. Нину Павловну потянуло увидеть все воочию, все пощупать своими руками и войти в новую жизнь сына. Тем более что он дальше пишет… Нет, смотрите, что он пишет дальше: «…и на прошлой неделе мне на линейке была вынесена благодарность». И Нине Павловне захотелось тут же похвалиться, сейчас же, немедленно, и поделиться этой радостью с каждым, кто эту радость разделит: «Смотрите! Антон совсем не такой! Смотрите, какой он на самом деле!» Но тут она с горечью должна была признать, что скорее рассказала бы об успехах сына посторонним на улице, но с Яковом Борисовичем делиться ей не хотелось. После горячего разговора с ним она переселилась в бывшую комнату Антона и думала, что все кончено. Сначала так и было – ей не хотелось возвращаться к мужу, а он из самолюбия не позвал, а когда позвал – она не пошла; и супругам грозило превратиться в не очень дружных соседей. Но через некоторое время Яков Борисович пришел к ней, как он сказал, уладить вопрос, и у них состоялся долгий и нелегкий разговор, он что-то прояснил, а что-то, может быть, еще больше осложнил, но, во всяком случае, Нина Павловна вернулась в комнату мужа. Но, вернувшись, она скоро почувствовала, что не в комнатах дело. «Уладив» вопрос, Яков Борисович сразу же забыл о Нине Павловне и ее заботах и развил бурную дачную деятельность, словно в этом была вся жизнь – построенное оказалось плохим и негодным, все нужно было отделывать заново. И Нина Павловна не всегда могла сказать, чем больше занята его голова – новой работой или приведением в порядок дачных дел. А у Нины Павловны был разгар судебных и «тюремных» хлопот – передачи, свидания, разговоры с адвокатом, с другими родителями – товарищами по несчастью, и она иногда понимала, что подобного рода дела не могут доставлять Якову Борисовичу большого удовольствия. Но куда от этого денешься и куда уйдешь. И ей начинали претить энергия и жизнерадостность мужа и его чрезмерные заботы о приличии, о внешнем благополучии, и вдруг возникло ощущение, что, может, и сама-то она нужна ему только для этого благополучия. Вопросы росли и назревали, и, словно угадывая их, Антон спрашивал: «А как живешь ты?» В вопросе этой Нина Павловна почувствовала заботу сына о ней и о ее жизни. О Якове Борисовиче он не упоминал. Зато бабушке посвятил несколько строк: «Как здоровье бабушки? Передай ей привет и скажи, что я ее очень люблю. Пусть она аккуратней ходит, а то поскользнется и упадет». Ну и как не поехать тут же после этого к бабушке и не поделиться с ней, и как вместе с ней не поплакать еще раз над родными строчками? – Господи! Хоть бы дождаться! – говорит бабушка. – И ничего я теперь не хочу в жизни: только б его дождаться! Она ищет платок, чтобы утереть слезы, но никак не найдет. Последнее время она все теряет, без конца ищет и опять теряет. И глаза у нее стали тусклые, и исчез в них тот живой и зоркий свет, который озарял ее раньше и делал совсем не похожей на бабушку. Ну, а как не поделиться там, где раньше чудились злые вороги и где их совсем не оказалось? Это Нина Павловна окончательно поняла, когда пришла в отделение милиции, в детскую комнату, к той самой Людмиле Мироновне, с которой так крупно повздорила. Людмила Мироновна предложила ей сесть, а сама продолжала разговор со стоящим перед ней пареньком, которого, видимо, нужно было устроить на работу. И ничего в ней не было ни злого, ни враждебного, а наоборот, что-то очень сочувственное и человеческое. Заканчивая разговор, она взяла телефонную трубку и, выяснив, что нужно, сказала: – Так вот что, Петя. Во вторник в райисполкоме будет заседание комиссии по трудоустройству. Приходи туда с мамой. – Мама вряд ли придет, – ответил паренек. – Ей очень плохо. – Тогда приходи один. Комната семь. Я там буду. Обязательно буду. И там мы все решим. Паренек ушел, а Людмила Мироновна посмотрела ему вслед и сказала: – Тяжелое положение у мальчишки! Сказала она это очень просто и доверчиво, как старой знакомой, и Нина Павловна подумала, что она с кем-нибудь ее спутала. – Вы помните Шелестова? – нерешительно спросила она. – Антона? – ответила Людмила Мироновна. – Еще бы не помнить! Ведь мы обе здесь – каждая по-своему причем – обе виноваты. – От него письмо. Хотите? Пока Людмила Мироновна читала, Нина Павловна смотрела на ее знакомую вязаную кофточку, на молодое, но показавшееся ей сейчас очень усталым лицо, на белые, точно седые, ресницы, вспомнила, что все это она видела тогда, в первый раз, когда над Антоном только нависала опасность и когда об опасности этой предупреждала эта самая женщина в той же самой кофточке, а она, Нина Павловна, не послушалась, обиделась и предупреждение приняла за оскорбление. Нина Павловна вспомнила все это и заплакала. – Ну вот и хорошо! – сказала Людмила Мироновна. – А почему слезы? Откуда слезы? Она усадила Нину Павловну на диван, села рядом на низенький детский стульчик, приготовленный для каких-то случайных маленьких посетителей, и этим сразу придала разговору тон неофициальности и душевности. – Так почему же мы плачем? Ну, что можно сказать, когда всколыхнулось снова все до самого дна – и запоздалое сознание вины, и клеймо, с которым стыдно появляться на улицу: мать преступника! – Если бы можно было возвращать прошлое! – Ну и что бы тогда было? – спросила Людмила Мироновна. – Что бы было?.. – сквозь слезы, переполнявшие глаза Нины Павловны, сверкнул сначала безмолвный и не очень решительный, а потом вдруг совершенно осмысленный горячий луч. – Да я бы… Да всю свою жизнь я бы прожила по-другому! – И потом вдруг она совсем другим, упавшим голосом закончила: – Я так виновата! Так виновата! Их разговор прервал молодой человек, заглянувший в дверь. Круглолицый, приятный и улыбчивый, он, увидев Нину Павловну, смутился, не решаясь войти. – Входите, Женя! Входите! – окликнула его Людмила Мироновна. Женя Скворцов, как потом узнала мать Антона, один из многочисленных общественных помощников Людмилы Мироновны, вошел и, улыбнувшись Нине Павловне, присел на краешек стула. Однажды этот молодой человек привел сюда расхулиганившегося в магазине мальчишку и хотел было с сознанием выполненного долга уйти. Но Людмила Мироновна попросила – «если можно» – довести дело до конца и выяснить: что это за мальчик и почему он болтается по магазинам. А когда Скворцов выполнил ее просьбу, она попросила – «если вам интересно» – «повозиться» с этим мальчиком и помочь ему стать на ноги. Так молодой инженер стал активистом детской комнаты. Сейчас он «возился» уже с третьим своим подшефным и по этому поводу пришел теперь к Людмиле Мироновне. – Вы понимаете?.. Там целый комбинат бытового разложения, – говорил он с еле сдерживаемым юношеским возмущением. – Отец вернулся из заключения, зверь, пьяница. Мать… Ну, нехорошая женщина. А у них двое – мальчишки. Когда отец был арестован, мать устроила их в детский дом, а когда он возвратился, там нашлись умные головы, которые решили: отец есть, мать есть, – значит, полная семья, все в порядке. – И вернули, – подсказала Людмила Мироновна. – Да, вернули! – подтвердил Женя. – Но ведь люди-то те же! Папаша берет их, двух мальчишек, за шиворот и стукает лбами, пьяный. А то топором замахнулся. А ребята-то привыкли в детском доме к нормальной жизни. Тут знаете что может быть?.. Старший мне и говорит: «Он замахнулся на меня топором: «Хочешь, я тебя зарублю?» А я подумал: «Если ты меня не зарубишь, я тебя зарублю». Я даже не знаю, что делать, – закончил Женя свой взволнованный рассказ. – А то и делать! – решила Людмила Мироновна. – К ответственности нужно привлекать. А потребуется – родительских прав лишать будем. А ребят в интернат. Вы напишите все это. Хорошо? Женя ушел, и она глубоко вздохнула. – Вот как ему, новому-то, в такой грязи копаться! Всем это не всегда видно, а нам приходится за кулисы жизни заглядывать. Служба! Вот вы винили себя и говорили, что отдали бы теперь жизнь за своего сына. А вполне ли вы уверены, что этого достаточно – отдать жизнь, чтобы выходить своего ребенка? Птице – это понятно. Но человеку… Человеку нельзя ограничиваться ни гнездом, ни птенцом. А рядом?.. А что делается рядом? Как уберечь нам не наших с вами птенцов – у меня, кстати, тоже сынишка есть! – а всех, таких же вот желторотых, глупых и неразумных, но таких же дорогих и близких сердцу ребят? Ведь они тоже наши! Вот ведь задача-то в чем, Нина Павловна! Ведь коммунисты мы! Нина Павловна начала догадываться, к чему клонит собеседница, а Людмила Мироновна, раскрыв все карты, сказала: – Вот недалеко от вас живет мальчонка, Володя Ивлев. Школа от него отказывается, мать тоже. Его много раз приводили к нам за разные проделки. Трудный парень, но в глазенках, понимаете, что-то есть. С ним что-то нужно делать, а что – не знаем. Разобраться нужно, покопаться нужно и понять. Может, возьметесь? Вместо своего-то! – хитровато вдруг улыбнулась Людмила Мироновна. Эта улыбка показалась Нине Павловне лишней, как и ссылки на «своего» – она поняла уже все и загорелась. Действительно, взять мальчонку и разобраться, и помочь, и предотвратить несчастье. Как она сама об этом до сих пор не подумала? Ведь это такая радость! И в конце концов такая опора: тогда можно будет смелее смотреть в глаза людям. [B]14[/B] Нине Павловне очень хотелось показать письмо Антона Марине. И для нее это был, пожалуй, самый главный вопрос: как Марина? что думает? как относится к Антону? Антон о ней молчит. А почему молчит? А как важно было бы для него получить письмо от девушки! У Нины Павловны возникла отчаянная мысль: зайти к Марине домой, поговорить и, кстати, поближе познакомиться с ее родителями. С Екатериной Васильевной Зориной она встречалась не один раз: Зорина была заместителем председателя родительского комитета и фактически вела всю его работу. Муж ее, Георгий Николаевич, был, наоборот, редким гостем в школе – Нина Павловна видела его один раз на школьном вечере, организованном родительским комитетом, где выступали известные московские артисты. Нина Павловна помнила, как Георгий Николаевич – высокий, худощавый человек в пенсне, с седеющими вьющимися волосами и приятным лицом – встал со своего стула и предупредительно посторонился. Когда у Антона завязалась дружба с Мариной, Нина Павловна узнавала кое-что стороной о семье девочки: семья дружная, ладная, детей, кроме Марины, было еще двое – сестра старше ее и брат помоложе. – Но самое приятное у них, – говорила жившая в доме Зориных старая знакомая Нины Павловны, – это простота и – как бы это выразиться – демократичность в обращении, что ли, простите за это немного старомодное выражение. Профессор, лауреат – с этим обычно связывается что-то этакое… – словоохотливая соседка сделала неопределенный жест рукой. – А тут ничего подобного: люди как люди. Тут, простите меня, по жене можно судить. Это – как барометр. Иная – муж у нее, понимаете ли, главный «анжинер» какой-нибудь кроватной фабрики, а она, само собою, «анжинерша». Вот и начинается: кто я да что я? Фик-фок на один бок! А Екатерина Васильевна – нисколечко. И сам он такой предупредительный, предусмотрительный, на лестнице встретимся – уступит дорогу, поклонится. Я, грешная, один раз нарочно обронила перед ним сверток, так он поднял и подал. Очень, очень приятные люди! Даже до удивления. В расчете на эти «до удивления» приятные свойства семьи Зориных и возникла у Нины Павловны мысль зайти к ним и поговорить об Антоне. И хорошо, что прислушалась она к негромкому, но здравому голосу, он подсказал ей: сначала позвонить но телефону. Она спросила Марину, но вместо Марины подошла Екатерина Васильевна, и в ее голосе Нина Павловна каким-то шестым чувством учуяла настороженность, почти тревогу. Эта тревожная нота заставила и Нину Павловну насторожиться и не назвать себя. Удивившись сама своей изворотливости, она выдала себя за подругу Марины и тут же повесила трубку, а потом не могла понять: как могла явиться ей эта нелепая мысль – идти в дом Марины? Как и о чем могла она говорить с ее матерью? Нина Павловна не знала, что за несколько дней до телефонного разговора Екатерина Васильевна, вынув из почтового ящика письмо на имя Марины, заинтересовалась почерком. Что такое? Откуда? От кого? Екатерина Васильевна, может быть, и не поступила бы так, если бы не некоторые предыдущие наблюдения: Маринка была какая-то чудная. Екатерина Васильевна несколько раз заговаривала с ней, но Маринка или отмалчивалась, или отвечала неопределенно: – Что ты, мама? Я ничего! Главным принципом у них в семье всегда была честность: что бы с тобой ни произошло и как бы ты ни поступил – приди и расскажи. Когда Женька, младший сынишка, семиклассник, сказал, что идет в школу, а сам отправился куда-то с ребятами и вернулся чуть ли не в двенадцать часов ночи, Екатерина Васильевна сама пошла к директору школы и рассказала об этом. А тут Екатерина Васильевна чувствовала – дочь о чем-то умалчивает. Поэтому, увидев письмо на имя. Марины, мать взяла грех на душу и вскрыла конверт. Письмо было от Антона. Она ужаснулась, встревожилась и в тревоге этой жила все последнее время, утаив случившееся, вопреки всем своим жизненным, правилам, даже от мужа, от которого никогда ничего не скрывала. Нина Павловна пошла в школу. Это тоже была ее сокровенная мысль: показать директору письмо Антона. «Смотрите! Он уже получил благодарность. Почему же у вас он слышал одни попреки?» Но Елизавета Ивановна в этой школе уже не работала – вместо нее был другой директор, мужчина, и он ничего не знал об Антоне. Зато Прасковья Петровна очень приветливо встретила Нину Павловну, а прочитав письмо Антона, порадовалась за него и обещала обязательно написать. – Важно, чтобы человек не сломался. Тогда ему ничего не страшно! И здесь, в школе, Нина Павловна случайно столкнулась с Мариной. Девочка не то разволновалась, не то испугалась этой встречи и стояла перед матерью Антона молча, с широко открытыми и напряженными глазами. – Вы не писали ему? – нерешительно спросила Нина Павловна. – Нет! – коротко ответила Марина. – Может быть, напишете?.. Это его так ободрит, ваше письмо! – Хорошо, Нина Павловна! Я подумаю! Марина удивилась сама себе: что здесь думать? И почему вырвалось у нее это дипломатическое, неискреннее обещание? Разве может она писать первая? Да и что писать, когда в душе такая неурядица? А потом снова начались раздумья и терзания – как все могло получиться? – Скажи, Степа: ты что-нибудь понимаешь? – спросила она Степу Орлова, когда он опять пришел к ней. Она сплела пальцы и сжала их до хруста, и Степа почувствовал, что Марине трудно. И он опять подумал: какая она добрая и серьезная девушка. Об Антоне сейчас говорят все: «Вот это отколол», «Никак не ожидала: такой растяпа и вдруг…», «А жалко парня», «Туды ему и дорога!», «От хулиганства до преступления один шаг!» Но все это мелко и по-обывательски: изрекут и забудут. Разве можно забывать о таких вещах? А вот Марина думает об истории с Антоном не меньше, чем сам Степа. У него только выражается это иначе: спокойный я медлительный, Степа смотрит на мир как будто бы бесстрастными глазами наблюдателя, но это неверно. Он просто не умеет волноваться по каждому пустяку, но за то, что ему кажется важным, он берется обеими руками. Он пытался ответить на вопрос Марины – как все получилось? – и не знал, что сказать. Для него все по-другому выглядит. Степа – мальчишка, он многое слышал и кое-что знает, а теперь стал ближе приглядываться к жизни «двора» и «улицы». – Сквозь пальцы мы на все смотрим. На глазах у нас человек тонет, а мы… Степа не договорил. Он даже не досказал своей мысли. Он хотел поделиться тем, что вывел из своих наблюдений: «Вот говорят: «улица, улица»! А разве мы не можем отвоевать ребят у улицы…» Но получилось, видимо, что-то другое. Сам он не понял, но изменившееся лицо Марины заставило его замолкнуть на полуслове. – На глазах!.. – проговорила она как бы про себя. – На глазах! Слова Степы подтверждали тот упрек, который она уже делала себе: у нее на глазах погибал человек. Рядом с нею сидел он, согбенный, понурый, совсем не похожий на забияку-«мушкетера», каким знали его все. Ей пытался он поведать свои полупризнания. К ней пришел домой, неизвестно зачем, чудной, непонятный, не тот, что для всех, и не тот, каким казался в парке на лавочке, а какой-то третий Антон. И когда?.. Когда это было? Так это же накануне! Может быть, совсем накануне, может быть, даже в тот самый день! Может быть, он скрыться хотел у нее! Может быть, он защиты искал! А она… Какой же она друг? Где там – друг: какой она товарищ, если она ничего не заметила и не поняла? И он остался один. Один, как столб среди поля! Марина ничего не сказала Степе, а Степа ничего не знал, хотя и почудился ему за тоном ее восклицания какой-то другой, не совсем ясный смысл. Но Степа был немного тугодум и не сразу понял, да и мало ли что может иногда показаться. Поэтому он зашел к Марине еще раз и еще, потом столкнулся с ней на улице, а когда начались занятия, старался под разными предлогами встречаться с ней чуть ли не на каждой перемене и обсуждать разные школьные дела. Он очень жалел теперь, что они учатся в разных классах, и интересовался ее делами не меньше, чем собственными. Марину в этом году избрали в классе секретарем комсомольского бюро, у нее прибавилось дел и ответственности, и она охотно советовалась со Степой. А Степа тоже стал комсомольским секретарем своего, теперь десятого «Б» класса. Получилось это совсем для него неожиданно в самом начале учебного года, когда на первом же комсомольском собрании зашла речь о том, что произошло с Антоном. Тогда все стали искать ошибки – где недосмотрели и чего недоделали? И как-то так вышло, что все ошибки легли на Клаву Веселову, комсорга девятого «Б»; она холодна, она горда, она невнимательна, и вместо нее секретарем комсомольского бюро был избран Степа Орлов. И вот они вместе с Мариной в разных классах, но выполняют одну работу и заняты одними вопросами: как сделать, чтобы комсомол у них в школе был настоящим комсомолом, чтобы кипел и горел и чтобы живая, подлинная жизнь не тонула в аршинных программах показных мероприятий? Но Марина то и дело возвращается к одному и тому же: как и почему мы упустили Антона? – Вот ты говоришь, он у нас на глазах погиб. А другие? Может быть, и другие?.. Ну, не в том отношении – в ином. А все равно: ведь хочется, чтобы все были хорошие. – И во всем! – подсказал Степа. – И во всем! – согласилась Марина. – Хочется, чтобы вообще люди были хорошие! И Марина зорче присматривалась теперь к своим товарищам – к девочкам, к ребятам – а задумывалась там, где, кажется, можно было не задумываться. Вот, например, Толик Кипчак. Он отчего-то оставался таким же щупленьким и маленьким, как и во времена своего «мушкетерства» – «пигалицей», как его прозвал Сережа Пронин. Мать у него оказалась волевой женщиной, основательно взяла сына в руки, он остепенился и даже стал усиленно «зубрить» и клянчить отметки. А Марина этого не выносила. Где сознательно, где бессознательно она выискивала для себя хорошие примеры, лепила самое себя из разных кусочков, которые тянула со всех, сторон: и из интересного урока, и из книги, лекции, из взволновавшего ее симфонического концерта. Особенно много занималась спортом: Марина была недовольна своей тоненькой, хрупкой на вид фигурой. «Как у кисейной барышни!» – говорила она про себя, видя в этом признак слабости, а слабой Марина не хотела выходить в жизнь. Она формировала себя. Она не понимала тех, кто, не думая ни о чем и не тревожась, создает себе из отметки икону и ради «пятерки» готов на все. Она не понимала тех, кто заучивал страницы из учебника литературы, не читая самих книг, кто выписывал цитаты и провозглашал готовые лозунги и не мог думать там, где нужно думать и искать решения. Не понимала Марина и таких, как Сергей Пронин; комсомолец он или не комсомолец? За лето он так развернулся в плечах и повзрослел, что кто-то из девчат, встретив его после каникул, не удержался от восклицания: – Сережка! Да какой же ты стал интересный! – Что вы говорите? Детка моя, как я тронут! – с полушутливой развязностью ответил на это Пронин. Правда, развязности у него прибавилось, пожалуй, больше, чем «интересности», и, когда Марина что-то в этом духе заметила, Сережа с той же развязной улыбкой проговорил: – Девочка моя! Да ты совсем у меня стала идэйная! Когда-то в шестом, не то в седьмом классе, прежней, еще «девчачьей» школы, после крупного семейного разговора с Женькой, младшим братишкой, пойманным учителем за списыванием задачи, Марина решила, что она никогда не будет так поступать. Она даже пробовала организовать группу «за честность» – не списывать самим и не разрешать другим. Группа скоро распалась, но Марина решила не отступать от этих принципов. Однако, когда она не позволила списать задачку Римме Саакьянц, та обиженно фыркнула: – Подумаешь! Идейная! Как будто я у другой не могу содрать! Второй раз она услышала нелепый упрек в «идейности» от Пронина, после его грязного, ворованного поцелуя и потом, когда Марина выступила против другой глупой поговорки, которую откуда-то принес Сережка: «Теперь учиться не фонтан, все равно на производство идти». Для него учиться действительно было «не фонтан», и как он рассчитывал получить аттестат зрелости – неизвестно, зато он стал первым организатором разного рода вечеринок. А на возмущение Марины он отвечал той же полушутливой, полунасмешливой фразой: – Детка моя! Да ты совсем идэйная! Марина старалась не придавать словам Пронина значения, но они ее обижали. – Ну что он называет меня так? – жаловалась она Степе Орлову. – Как этикетку какую приклеил, точно это порок. День рождения у Толи Кипчака справляли, так он был против того, чтобы приглашать меня: «О высоких материях опять суждения будет иметь». Это я! «Показать себя старается!» А я нисколечко не стараюсь и ничего не показываю. Я живу как живу, как жизнь понимаю. И если я идейная, значит, и на самом деле идейная, и буду идейной, и хочу быть идейной, для себя, не для показа. – Идейная без кавычек, – с явным восхищением подтверждал Степа. – Да, без кавычек! – все больше злясь, не заметила этого восхищения Марина. – И без этого глупого «э» – «идэйная». И я не хочу быть такой, как он: на словах одно, а на деле другое. Сам ничего не делает, а выбирает вольную тему для сочинения: «Тема труда в советской литературе». Один глаз на Кавказ, другой – в Арзамас. Не хочу! Марина и Степа постепенно сдружились, но мысли об Антоне не умирали в сердце Марины, и достаточно было любого случая, чтобы она вспоминала о нем вновь и вновь. Вот они со Степой сидят в кино, смотрят картину «Яков Свердлов», и с экрана раздаются слова: «Там, где кончается борьба за товарища, начинается предательство». И все: вечер испорчен, опять закипело взбаламученное море вопросов, и даже то, что она сидит здесь, в кино, со Степой Орловым, ощущается как предательство. Вот произошла мимолетная, совсем мимолетная встреча с Ниной Павловной. «А как бы ваше письмо ободрило его!..» И снова заходили волны беспокойства от сознания ответственности за то, что произошло с Антоном. О своих переживаниях она не может говорить ни с мамой, настороженные взгляды которой Марина почему-то стала ловить на себе в последнее время, ни с папой, ни со Степой, но никак не дает покоя это глухое, тревожное чувство. Смягчается оно только одним: Антон не пишет. А разве может она написать первая? [B]15[/B] Мишка Шевчук не забывал о своей неожиданной встрече с кем-то из своих единомышленников во время «оправки». Пятидневное раздумье на вахте все больше убеждало его, что ни в какую другую колонию он не попадет. Но признаться в этом и уступить, «убрать рога» не позволяла гордость, та самая дикая, «воровская» гордость, которую внушил ему Федька Чума в своих полупьяных поучениях. Отступиться мешал стыд перед «хозяином» и перед самим собой. Случайный разговор давал ему для этого и основание и оправдание: в колонии есть «воры», они задавлены, бессильны, но рады бы перевернуть порядки, да взяться некому. А почему бы ему, Мишке, не «войти в зону», не отыскать «воров», не перевернуть вместе с ними колонию и не доказать этим свою преданность «воровской идее»? Эти-то мысли и отражались в его загадочной ухмылке, с которой он на следующее утро вошел к начальнику. Но до конца «мочить свой рог» Мишка никак не собирался. Нужно было найти того хлопца, который уговорил его войти в колонию, и нащупать тех самых, согнутых в три погибели «воров»… Поэтому в первый же вечер после отбоя, когда все лежали в постелях, Мишка начал рассказывать воровской роман «Таинственный прокурор». Роман этот большой, и тянуть его с разными вариациями и дополнениями можно хоть целую неделю, но у Мишки предприятие это сорвалось с первого раза. Сначала его слушали соседи по койке. Пораженные его памятью и живостью изложения, они притихли, и громкий голос Мишки привлекал все новых слушателей. Даже послышался чей-то выкрик: «Громче!» – и Мишка стал вести рассказ на всю спальню. И тогда раздалась команда: – Отставить! Вслед за этим поднялся командир отделения Андрей Мальков: – Эй! Кто там завел волынку? Отставить! Повествование пришлось прервать, да еще на следующий день выслушать «мораль» от воспитателя. Но Мишка не смирился и стал рассказывать о своих похождениях с Федькой Чумой, а когда кто-то из общественников опять его остановил, он выругался. Надо было стать перед строем. Затем Мишка нарисовал карты и сговорился с одним хлопцем, Сашкой Расторгуевым, сыграть в «очко». За это опять пришлось стать перед строем. А это было хуже всего – поставят и начнут «душу молоть» сами ребята, и даже Сашка Расторгуев «раскололся» в два счета и во всем покаялся на линейке. А потом – работа, школа, самоподготовка, на которой тоже слова вымолвить нельзя, – одним словом, Мишка скоро понял, что он «попал в некурящий вагон», «в пионерлагерь». Тогда он заметался, попробовал вырваться, но рука у, «хозяина» оказалась крепкая: «Никуда я тебя не отправлю!» Чтобы показать себя, Мишка решил выкинуть что-нибудь еще, посильней, чем неудавшаяся операция с животом: проглотить гвоздь или ручку от ложки или вскрыть вены, но из всех вариантов выбрал один, самый крайний. Максим Кузьмич с утра засел в кабинете, чтобы разобраться с накопившимися счетами, сводками и прочими бумажными делами, без которых, к сожалению, не обходится ни одна самая живая работа. И вдруг к нему, запыхавшись, вошел воспитатель Суслин. – Разрешите, товарищ подполковник! – А очень срочно? Я сейчас занят. – Срочно, товарищ подполковник. ЧП! – Что за ЧП? – Максим Кузьмич оторвался от бумаг. – Воспитанник Шевчук рот зашил. – Как «зашил»? Какой рот? – Свой рот зашил, товарищ подполковник. Нитками. – Что за чепуха? – недовольно поморщился начальник, тем не менее поднялся из-за стола и стал одеваться. – Как было дело? – Не знаю, как было дело, а только я прихожу – мне ребята рассказывают. Ночью он это сделал. И главное – как ухитрился – без единой капли крови. Сейчас отделение на завтрак нужно вести – не придумаю, как быть. – Что значит «как быть»? Вести отделение на завтрак, по распорядку. А Шевчука… А Шевчука доставить ко мне! Максим Кузьмич повесил обратно на вешалку шинель, фуражку и снова взялся за бумаги. – И сестру медицинскую попросите ко мне! – распорядился он. Но никакие счета ему уже на ум не шли: он отложил документы и стал обдумывать положение. Прежде всего он решил, что поступил правильно, не пойдя в отделение, как хотел сначала, сгоряча, а остался в своем кабинете. Смешно подниматься и стремглав бежать из-за всякого идиота, как сказала бы его жена Лена. Максим Кузьмич еще не знал подробностей, но ясно было, что Мишка придумал совсем новый и какой-то изуверский ход. Но как бы там ни было, а на этот раз Мишкино упрямство надо было сломить. Услышав, что ведут Мишку, Максим Кузьмич опять взялся за бумаги и долго не поднимал глаз на вошедших. А когда посмотрел, увидел: губы Мишки были действительно схвачены в нескольких местах, а у левого уголка их болтался длинный конец суровой нитки. – Ну?.. – спросил Максим Кузьмич, стараясь быть как можно суровее. – Ну, как же мы с тобой разговаривать будем?.. На! Пиши! – Он подал Мишке лист бумаги и карандаш. Мишка сел к столу и написал: «Придется вам меня искусственным питанием питать, с другого конца». Максим Кузьмич прочитал и наложил резолюцию: «Отказать, так как рот я тебе не зашивал». Мишка в ответ написал свое: «Ничего! Вы вокруг меня на цырлах будете ходить и гуся подавать». – На цырлах – это что?.. На носках, что ли? – спросил Максим Кузьмич. – И гуся, значит, подавать?.. А баланду хочешь? Да тебе и баланду нечем есть, ты сначала рот расшей. Мишка выслушал; в глазах его блеснул упрямый огонек, и он опять написал: «А помру – вам же хуже будет: отвечать придется». – За что? – удивился Максим Кузьмич. – Похороним – и все. Знаешь, там, в углу, за стадионом. Только без почестей. У нас бланки есть? – спросил он стоявшую здесь же медицинскую сестру. – Какие бланки? – Ну, на умерших! – рассердился на ее недогадливость Максим Кузьмич. – Нет, – простодушно ответила сестра. – Как так «нет»? Заготовить немедленно, – строго приказал Максим Кузьмич. – А то он помрет, а у нас бланков нет. Как же так, без бланков? – Ну, а пока не помер, что с ним делать? – спросил Суслин. – А пока не помер, в изоляторе пусть побудет, – ответил Максим Кузьмич. – В каком? В медицинском? – испугалась сестра. – Почему в медицинском? В штрафном! Пусть подумает! Мишку опять поместили в штрафной изолятор, и Максим Кузьмич распорядился: надзирателю чаще туда заглядывать, обед принести как положено, дать бумаги и карандаш, о всяких заявлениях Мишки докладывать лично ему, начальнику. Но заявлений никаких не было: Мишка выдерживал характер. В обычное время ему принесли из столовой обед: котелок щей. Второго – каша с рыбой – находящимся в изоляторе не полагалось. Мишка отвернулся от щей, потом лёг на нары и уткнулся носом в каменную стену. А на других, пустующих, нарах сидел дядя Харитон, пожилой уже, давно работающий в колонии сержант, прозванный ребятами за его любимую поговорку «Вика-Чечевика». Он курил трубку и искоса поглядывал на Мишку. – И несообразный же ты человек, – сказал он наконец. – А небось мать тоже есть… Ждет дурака, небось тоже плачет. А он тут вытворяет… Главное, над кем вытворяет? Над собой вытворяет. Ну кому ты что докажешь? Все люди как люди – едят, пьют, работают, а он… Эх ты, вика-чечевика! Вот уж дурная голова, не то что ногам, а самой себе покоя не дает. И обед! Ну, что я с обедом буду делать? Стынет! А обед действительно стыл, и от щей поднималась жиденькая струйка пара. Мишка продолжал неподвижно лежать лицом к стене, и дядя Харитон, то ли от желания донять Шевчука, то ли просто от скуки, продолжал говорить, постепенно расширяя тему: – Ну чего, главное, ребятам нужно? Ведь попали вы сюда… Не за хорошие дела попали? Ведь вас за эти дела, ежели по-настоящему, на хлеб на воду посадить нужно, а с вами тут цацкаются. А вы еще кадрили разные выкамариваете. А отцы ваши, матери бьются, работают, а кругом посмотришь: жизнь сейчас по часам растет – то одно строится, то другое. А раз строится – это прибыток, это всему народу прибыток. А вам никакого до этого дела нету – вы только и норовите погулять да повеселей пожить и никакого удержу не знаете. Тьфу! Дядя Харитон плюнул, выбил трубку и пошел, оставив у Мишки котелок с остывшими щами. Он запер изолятор на два замка – внутренний и висячий и, поднявшись в караульное помещение, принялся играть с другим дежурным сержантом в шашки. Они сыграли одну партию, другую, а на третьей внизу послышался стук – Мишка стучал каблуками в дверь изолятора. Дядя Харитон взял ключи, спустился, вниз и отпер опять оба замка. – Ну? Чего расшумелся? Мишка протянул ему записку: «Хочу говорить с хозяином». – У-у, будь ты неладен! – проворчал дядя Харитон. – Пойду доложу. Но Максим Кузьмич, выслушав его, спросил: – А рот как? – Зашит. – Ну, что ж мне с ним говорить. Пусть сначала рот разошьет, медицинскую сестру вызовет. Так и скажи. Некоторое время Мишка сидел тихо, и дядя Харитон даже заглянул к нему – все ли в порядке? Потом опять послышались сильные, частые удары в дверь. Дядя Харитон опять отпер изолятор, и Мишка протянул ему записку: «Пришлите сестру». – Ну вот, давно бы так-то, вика-чечевика! – проворчал дядя Харитон и отправился в санчасть за сестрой. Когда швы были сняты, Максим Кузьмич приказал привести Мишку к себе. – Ну? – сурово спросил он, оглядывая его. – За гусем пришел? На это Мишка ничего не мог ответить – бой был окончательно и безнадежно проигран. – Ну и знай! – все так же сурово продолжал Максим Кузьмич. – Никаких гусей ты у нас тут не дождешься. Брось валять дурака и начинай работать. Понятно? Мишка молчал. – Ты все удивить нас хочешь? – продолжал начальник. – Так мы всяких видали, похлестче видали. Запомни это! Максим Кузьмич вызвал Суслина. – Воспитанника Шевчука взять обратно в отделение, поставить в строй и… и заниматься, как положено по распорядку. [B]16[/B] Скоро Нина Павловна получила еще весточку от Антона и – что ее совсем удивило – письмо от его воспитателя. Кирилл Петрович сообщил, что Антон усердно учится в десятом классе, старается догнать упущенное, чувствует себя хорошо и особых замечаний не имеет. Письмо небольшое и не то чтобы официальное и сухое, а информационное, никаких вопросов оно не вызывало, и только выражение «особых замечаний не имеет» встревожило Нину Павловну: ей хотелось, чтобы в своей новой жизни Антон не получал никаких замечаний. Но все-таки самый факт письма был для нее неожиданностью – и сразу расположил ее к воспитателю. А главное, и в его письме, и в письме Антона было сказано, что она может приехать повидаться с сыном. Первым движением Нины Павловны было собраться и ехать завтра же, сегодня же, с первым поездом. Но когда она в таком настроении приехала к бабушке, та сразу умерила ее пыл. – Ну что ты всполошилась, как девчонка? Ему учиться нужно, работать нужно, а ты тут вертеться будешь. Одни волнения – и тебе и ему. Вот будут праздники, к праздникам и поедешь. Нина Павловна так и поступила: поехала к Октябрьским праздникам. В поезде она старалась не думать, как будет искать колонию и добираться до нее, а в разговорах с попутчиками всячески стремилась не проговориться – куда и зачем она едет. И вдруг оказалось, что ее соседка по купе направляется туда же, в колонию, и тоже робеет, а перед самой остановкой нашелся и третий попутчик – человек, уже бывавший в колонии и ничего не боявшийся. – Доедем и приедем, – сказал он в ответ на все их страхи и сомнения. – Со станции позвоним – вышлют машину, отведут помещение, все по чину, как полагается. Так и получилось: ехали и приехали и получили помещение – действительно, все как полагается. Только комната для приезжих была уже полна – не одна бабушка оказалась умной, советуя подогнать поездку к празднику! – и Нину Павловну поместили на квартиру к сотруднику колонии, мастеру производственных мастерских Мохову Никодиму Игнатьевичу. Молодой, но очень суровый на вид и неразговорчивый, с глубокой, нестираемой складкой меж бровями, он произвел на Нину Павловну не совсем, приятное впечатление. Зато жена его оказалась очень приветливой. Он ласково называл ее Раюшей и вообще, обращаясь к ней, становился заметно мягче и не казался таким уж суровым. Обстановка у них была довольно скромная, что тут уже сочла нужным отметить сама Раюша: – Вы уж извините… Мы живем – сами видите… – А что? – вмешался Никодим Игнатьевич. – Живем как живем, хорошо живем. А что диваны и все другое прочее – это дело наживное. Мало-мальски устроившись, Нина Павловна отправилась в штаб хлопотать о свидании. Она думала, что все будет сложно. Поэтому в кабинет начальника она вошла робко, внутренне сжавшись. Но начальник сразу же написал на ее заявлении размашистую резолюцию и, взглянув на Нину Павловну, сказал: – Шелестов?.. Ага! Это «ага», так же как и подозрительная фраза в письме Кирилла Петровича, встревожило Нину Павловну, и ей показалось, что начальник как-то по-особенному всмотрелся в нее. Но это был один миг, а через секунду начальник, возвращая ей заявление, добавил: – Вы в первый раз? Пожалуйста! А завтра у нас торжественный день. Утром мы вас, родителей, всех вместе соберем и проведем в зону. А вечером пожалуйте в клуб – у нас открытие клуба и подведение итогов соревнования. Все было не так, как представляла себе Нина Павловна. И свидание проходило совсем иначе, чем в тюрьме, – без тягостного надзора, недоверчивых взглядов и суровых окриков. Оно было длительное, свободное, даже веселое: в комнате собралось много посетителей, каждый со своими подарками, со своим угощением, все разговаривали и даже смеялись – женщина, приехавшая с Ниной Павловной, оказалась большой шутницей. Но встреча с сыном все-таки вызвала у Нины Павловны ощущение некоторой неудовлетворенности. Антон был какой-то чудной, точно он не рад был матери или стыдился и чего-то недоговаривал. И вообще встреча получилась совсем иной, чем представляла ее Нина Павловна: она спрашивала, а сын довольно сдержанно отвечал. – Ну, как живешь? – Как яблочко. – Как кормят? – Мы сюда не в санаторий приехали отъедаться. – Работать-то не трудно? – Я работы не боюсь и не собираюсь бояться. – А с ученьем? – И с ученьем тоже. – Ну, а вообще?.. Жизнь? – допытывалась Нина Павловна, – А что – жизнь? – так же коротко ответил Антон. – Режим! Он оживился, когда речь зашла о Кирилле Петровиче, но так же коротко на своем мальчишеском языке сказал: – Этот – что надо! Потом постепенно он раскрыл свое определение «что надо»: ошибешься – поругает, и все, а потом не пилит и вообще нотации не любит читать – сказал, и все; не гордый, в шахматы с ребятами играет; и справедливый – подхалимов не любит и вообще «старается»; и сам учится на юридическом факультете. Оживлялся Антон, когда рассказывал и о товарищах, о ком – тепло и ласково, о ком – с уважением, о ком – со смешком. Потом Нина Павловна познакомилась с ними – и со Славой Дунаевым и с Костей Ермолиным, а Илья Елкин сам представился как товарищ Антона, кунак. Показал ей Антон и Мишку Шевчука и рассказал о нем такие вещи, что Нина Павловна перепугалась. – А ты что, дружишь с ним? – насторожилась она. – Что ты, мама? Он такой… Я даже не пойму, какой он. Или он на самом деле себя за героя считает, или фасон держит. – Смотри, сынок, смотри! Подальше от него! Вообще Нина Павловна осталась Антоном довольна. Правда, он был такой же стриженый, каким она увидела его в первый раз на суде, но углы и шишки, которые так резко выступали тогда у него на голове, теперь как будто сгладились и, во всяком случае, не так бросались в глаза. И сам он был заметно ровнее и спокойнее, хотя спокойствие это переходило в сдержанность, которая тревожила Нину Павловну. Своей тревогой она поделилась с Кириллом Петровичем, когда он, познакомившись с нею, сказал: – Нам с вами обязательно нужно поговорить. Не утаила и того вопроса, который у нее вызвало его письмо. – Что значит: «особых замечаний нет»? А неособые? – спросила она. И тогда оказалось, что, порадовав мать первой благодарностью, которую он получил на линейке, Антон скрыл от нее историю с запиской и то, как ему пришлось стоять перед строем и держать ответ. – Как же так? – разволновалась Нина Павловна. – Почему же он мне об этом не написал, не рассказал? Да я ему… – А обойдитесь лучше без угроз! – остановил ее Кирилл Петрович. – Без всяких «я ему». На него вряд ли они и подействуют. Антон не такой человек. – Не такой? – живо переспросила Нина Павловна. – А какой? Нет, правда, Кирилл Петрович, как вы его понимаете? – Вы задаете слишком прямой вопрос, – замялся Кирилл Петрович. – Я его недостаточно еще знаю, но… Одному товарищу он, например, показался кислым, и у вас с этим товарищем даже возник небольшой спор. Нельзя ведь воспитывать, не веря в человека. И сила, по-моему, разная бывает: иным она дана, у других она развивается. Бывает, приходят тихонькие, слабенькие, точно сами себе не верят, а потом разгораются живым и очень буйным огнем. – Может быть, и он разгорится? – с надеждой в голосе проговорила Нина Павловна. – А почему же? Конечно! Он, например, много читает. – А раньше он не любил читать. Представьте себе! Он вообще ничем не интересовался. – Это видно, видно! – согласился Кирилл Петрович. – А сейчас… я и общественное поручение ему думаю по библиотеке дать. – Вы вовлекайте его, вовлекайте! – попросила Нина Павловна. – А как он вообще?.. Как с товарищами? – С товарищами он пытается дружить, но еще робко. Вообще видно, что он вырос без коллектива, – ответил Кирилл Петрович. – А коллектив для человека что земля для Антея… Скажите, а как он о колонии отзывается, о жизни? – Спрашивала я. Он очень коротко ответил: «А что жизнь? Режим!» – Режим?.. – переспросил Кирилл Петрович. – А как… Как он это сказал? Как относится к режиму? Вы понимаете?.. Потому что режим в наших условиях – все! То были совсем не пустые слова. О режиме был даже специальный доклад на учебно-воспитательском совете колонии. Режим – это организованность, это – внешний порядок жизни, который отраженно определяет и порядок внутреннего строя человека, умение владеть собой и разбираться в том, что можно и чего нельзя. А ведь в том и заключается искусство жизни – в самоконтроле, в умении пользоваться «можно» и «нельзя». И здесь коренятся ошибки: человек распускает себя и начинает «переступать» через одно «можно», через другое, третье, и эти «переступления» приводят его к преступлению. Человек развязался, как старый веник, и ему все нипочем, все позволено. Распад личности. А в колонии начинают его собирать и заново связывать, вводить в рамки, и прежде всего – через режим, через порядок. И когда все это получится, он с точки зрения организованного уже, упорядоченного человека начинает смотреть на свою прошлую беспорядочную жизнь и переоценивать ее. Вот что такое режим! Кирилл Петрович не мог, конечно, так полно и последовательно передать все, что говорилось на учебно-воспитательском совете, но Нина Павловна внимательно выслушала его и поняла. Она была очень признательна Кириллу Петровичу за все его советы и хотела в разговоре с Антоном быть мягче, но не удержалась и наговорила ему резкостей. Но Антон, к ее удивлению, не обиделся и не изменил сдержанности, которая и теперь продолжала оставаться для нее непонятной. Все разрешилось перед самым отъездом Нины Павловны, когда Антону было оказано большое поощрение – он был отпущен вместе с матерью в город. Это было для Антона совсем неожиданно и необычно: ни стен, ни предзонника и никакой охраны. Пусть грязь на дороге, пусть идет неприятный, на лету тающий снег, но вокруг так хорошо и трогательно – и домики с дымящимися трубами, лужи, собака, старательно доказывающая свой собачий характер, колодец, замерзшие георгины и красные гроздья на макушке голых рябин. И люди – они едут и идут и встречаются, как люди с людьми, просто так, не оглядываясь и не обращая внимания на тех, с кем встречаются. Свобода! Хоть на час! Нина Павловна видела, как Антон смотрит на все, шагая через лужи в своих грубых ботинках и в старом, заношенном уже кем-то бушлате, смотрит и молчит, будто сам не свой. И вдруг, когда они вышли за поселок и спускались среди пустых огородов к холодной, свинцового цвета реке, он упал перед матерью на колени, прямо в грязь, на мокрую жухлую траву и прижался к ее ногам. – Что ты? Что ты? Тоник! Нина Павловна схватила сына за плечи, силясь поднять, а он, обхватив ее колени и уткнувшись в них лицом, почти стонал: – Мамочка! Мама! Прости меня, мама! – Да что ты, голубчик? Сыночек! Милый! Ну, не терзай ты себя! Не нужно! – Я же помню! Я все помню, – надрывным голосом продолжал Антон. – Как ты стояла передо мной на коленях. Тогда! Ты хотела удержать меня, остановить, а я… я никогда, я никогда себе этого не прощу! – Ну зачем ты? Ну зачем ты так? Тоник! Ну, поднимись! Нехорошо так. Поднимись! Давай по-хорошему! Что было, то было. Давай смотреть вперед. Все хорошо будет, Тоник! Будет? – Будет, мама! Будет! Антон поднял лицо и, заглянув ей снизу в самые глаза, увидел слезы, бегущие по щекам, и еще горячее, еще крепче прижался к ее коленям. И Нина Павловна все поняла и была счастлива и улыбалась, не замечая, как слезы текут и текут у нее по щекам и падают на землю, в грязь, на замасленный бушлат Антона. Потом они были в городе, зашли в кино, пообедали в столовой, выпили чаю с пирожными и обо всем наговорились. Рассказала тогда Нина Павловна и о своей жизни, о работе в милиции, о Володе Ивлеве. Рассказала она и о Якове Борисовиче, о своих сомнениях и потаенных мыслях. – Может, быть, ты осудишь меня, Тоник, а может быть, подумаешь и не осудишь, а только… Ошиблась я, кажется, в жизни, Тоник! – Уйди ты от него, мама! Уйди! Ну что он тебе? Уйди! Это было легко сказать и куда труднее сделать, и все-таки было так хорошо: сын становился советчиком. И вообще это был, кажется, самый счастливый день в их жизни. [B]17[/B] Торжественный день в колонии начался. Родителей собрали вместе и провели в «зону». Ходил там с ними сам начальник, и это, видимо, доставляло ему удовольствие. Как радушный и приветливый хозяин, он показал школу, мастерские, столовую, спальни, а родители слушали, иногда заглядывали под одеяло, в тумбочки, останавливались у стенгазет и заговаривали с дежурными. – Я думала, они в казематах сидят, а тут… – покачала головой женщина, приехавшая с Ниной Павловной. – Дома будешь рассказывать – не поверят, у нас дома полы-то некрашеные. Правда, в одной спальне получился небольшой конфуз: в тумбочке, прибранной и покрытой салфеткой, оказалось два окурка. Начальник помрачнел, в глазах его блеснули гневные огни, и он сурово спросил у дежурного: – Чья тумбочка? Дежурный замялся, но начальник еще требовательнее повторил вопрос: – Я тебя спрашиваю: чья тумбочка? – Костанчи, – нерешительно ответил дежурный. – Костанчи? – переспросил начальник. – Пусть уберет! Но это была тень в ясный день. Начальник шел дальше, живой и подвижный, как огонек, – ребята его так и прозвали «Огонек», – все показывал и все рассказывал я отвечал на вопросы – о режиме и о меню, о продукции мастерских и о стоимости содержания каждого воспитанника, и видно было, что все ему близко и дорого. С гордостью начальник показывал гостям мастерские, по сути дела, целый завод с валовой продукцией в пять миллионов рублей. – Мы выпускаем, например, передвижные бензоколонки для заправки тракторов в полевых условиях. Вот пожалуйста!.. Это готовая колонка на испытании. – И на глазах у гостей стеклянный резервуар наполняется керосином, а потом, также на глазах у всех, становится пустым. – А здесь изготовляются настольные сверлильные станки, – говорил начальник в другом цехе. – Их отправляют главным образом по школам для политехнизации. Вот видите, они небольшие, но удобные. Потом начальник ведет гостей на второй этаж. – А здесь первая ступень обучения – мастерские. Там – производство, здесь – обучение. Вот – рабочие места, тиски, вот инструменты, а это – лучшие работы воспитанников. – И на особом стенде перед глазами гостей поблескивают новенькие угольники, молотки, клещи и прочие изделия ребят. Но особенной гордостью голос начальника зазвучал, когда он привел гостей в клуб и они прошли по залу, по комнатам, где будут работать кружки, по большому фойе с мягкими диванами. – Тут была церковь когда-то давно, до революции. А потом – склад, потом что-то еще, а в войну ее просто разрушили. И вот… – и опять широким жестом радушного хозяина он обвел рукой зрительный зал – шестьсот мест! Это было, может быть, даже немного по-мальчишески – уж слишком наивно светились радостью глаза начальника и слишком ясно было, что он доволен. Но эта радость сегодня была и у всех – и у Антона, прошагавшего вместе со своим отделением на отведенные им места, и у всех ребят, и у сотрудников, тоже пришедших сюда вместе с семьями на сегодняшний двойной праздник – открытие клуба и подведение итогов соревнования. И все оказалось торжественным – и гудящий зал, заполненный людьми, и тишина, вдруг шагнувшая сюда вместе с начальником, по-прежнему, живым и быстрым, но в то же время торжественным, парадным, в парадной фуражке с золотым шитьем и золотым ободком по козырьку, и общая команда «встать», и громкий рапорт дежурного, и новая команда: – Под знамя колонии! Все повернулись к центру, и грянул оркестр, и из фойе, через весь зал, отбивая шаг, почетный караул пронес знамя колонии, за ним – переходящее знамя и такой же переходящий красный вымпел производственных мастерских. Так же, с почетным караулом, они были установлены на сцене за президиумом, и началось собрание. Собрание как собрание, с докладом и речами, но Нине Павловне оно казалось совсем необычным, взволнованным, полным внутреннего дыхания. Она забыла, что это собрание тех, кого там, за стенами колонии, называют преступниками и которые действительно преступники, а вспомнив, растрогалась и хотела что-то сказать севшей рядом с ней женщине, с которой она приехала, и увидела, что та тоже вытирает слезы и сквозь слезы напряженно продолжает смотреть туда, на сцену, на зал, и снова вытирает мокрое лицо скомканным платком. А на сцене майор Лагутин, заместитель начальника, читает приказ об итогах соревнования, о пятом отделении, которое отвоевало переходящее знамя у первого, – а Нина Павловна попутно отметила, что девятое отделение, где был Антон, оказалось где-то далеко, ближе к концу, – о токарном цехе, о командирах и отличившихся воспитанниках, получивших теперь кто книгу, кто небольшую денежную премию, кто благодарность в личное дело, а кто – снятие наложенных раньше взысканий. И после каждой фамилии отличившийся идет на сцену, начальник жмет ему руку, и снова отличившийся возвращается на место в зал, встречающий его горячими аплодисментами. И речи… И секретарь райкома, говоривший обо всем, что сейчас происходит в стране, в мире, и председатель колхоза, поставивший на стол баян – подарок за помощь в уборке, и молодой офицер. – Дорогие товарищи! – особенно торжественно обратился к собранию начальник. – Вот мы сегодня передали переходящее Красное знамя колонии нашему победителю в соревновании – пятому отделению. А знаете ли вы, откуда, от кого пошло это знамя? Это знамя первый раз мы получили когда-то, когда наша колония только устраивалась, когда у нас не было еще ни цветов, ни мастерских, ни клуба, и даже школы настоящей не было, и тогда это знамя было вручено бригаде – тогда у нас бригады еще были, – бригаде Бориса Травкина, я с тех пор оно переходит из рук в руки. И сегодня он у нас, Борис Травкин, один из наших первых воспитанников и первых командиров, а теперь – командир, офицер Советской Армии. Слово Борису Травкину! И долго должен был стоять на трибуне молодой лейтенант, пока не успокоился зал. – Да! Я офицер Советской Армии! – произнес гость, как только получил возможность заговорить. – И если нужно будет, если придет момент и мне скажут: «Иди и защищай родину», – я пойду и буду защищать ее. Потому что родина сделала меня человеком! Потому что партия сделала меня человеком! Он не мог продолжать – перехватило дыхание, и лейтенант стоял, глотая воздух и глядя на притихший зал. А зал молчал и ждал, и это ожидание дало оратору силы перебороть себя, пережить эту встречу со своим прошлым. – Меня – архаровца, хулигана и воришку – сделала человеком колония. И когда я понял все, и когда во мне загорелась искра и я решил выплатить долг моей родине, и выплатить его, если нужно будет, своей кровью, когда я решил идти в военное училище, а мне отказали в этом, и правильно отказали, то начальник наш, наставник наш Максим Кузьмич, мне, бывшему архаровцу, хулигану и воришке, дал свою партийную рекомендацию. И я не подвел его, и никогда не подведу, и счастлив сказать здесь – затем и приехал, чтобы сказать ему и вам, – что я стал в одни ряды с ним, ряды Коммунистической партии! Все встали и аплодировали, и не хотели садиться, и снова аплодировали дружными, мощными хлопками, точно по чьей-то команде, по команде общего, коллективного сердца. Максим Кузьмич закрыл собрание, зазвучал гимн, потом опять марш, команда: «Под знамя колонии!», и снова поплыли знамена через весь зал. Потом был объявлен перерыв, после которого должен был состояться концерт. Нина Павловна заговорила со своей соседкой, и ее нетерпеливо окликнул Антон: – Мама! Мам! А ты знаешь, он из нашего отделения. – Кто? – Ну, Травкин!.. Этот, который выступал. Мне о нем Кирилл Петрович рассказал, как только я пришел. У нас и портрет его висит! – Да ладно! Бог с ним, с Травкиным! – оборвала сына Нина Павловна. – Ты лучше скажи, как же это получилось: ваше девятое отделение, а на четырнадцатом месте стоит? – Да ну, Мам! – недовольно протянул Антон. – Чего «мам»? Мне и то стыдно слушать было. Люди знамена получают, а вы что? А вы чем хуже? Такой день, торжество такое, а вы сидите, глазами хлопаете, чужим успехам аплодируете. – Ну что ты, мам? Ну что я, один, что ли? – А ты?.. Люди подарки получают, а ты что? Тебе почему подарка нет, никак не отметили? – Я новенький… – А при чем здесь новенький, старенький? Не все ли равно? Значит, не за что было, потому и не отметили. Торжественное настроение было испорчено, и Антон рад был, когда Нина Павловна, выговорившись, пошла с ним в фойе и там они встретили Травкина. Он стоял, окруженный толпою ребят, и Антон, конечно, подошел тоже, а вместе с ним и Нина Павловна. В новенькой лейтенантской форме Травкин был по-юношески свеж и возбужден. Он чувствовал на себе взгляды окружавших его ребят, выслушивал вопросы и тут же отвечал на них. – Вы, ребята, главное – крепче держитесь. Крепче! И не слушайте разных там шептунов. И носа не вешайте! Вы думаете, я какой был? Я такой же был. Мы тоже ехали целой компанией сюда и тоже уговаривались в зону не входить, а войти – переворот сделать. А пришли – тут и переворачивать нечего, одни стены. И вместо этого устраиваться стали, кровати таскать. – Ну ты особенно-то не хвались, ты тоже хорош гусь был, – раздался вдруг голос начальника. Все оглянулись и, расступившись пропустили его в середину. – Да я шучу, шучу, – улыбнулся Максим Кузьмич. – А почему? И без шуток! – возразил Травкин. Я активистом сначала для видимости считался, разные дела покрывал. Все было! А потом одумался: выйду когда-никогда на волю – как жить буду? Жить-то надо! С того и пошло, шантрапу всякую стал гнать от себя. – А помнишь, как она на тебя поднялась? Шурку Строева помнишь? – Ну как же! Он мне ножом грозил. Тебе, говорит, все равно не жить. Я, по правде сказать, испугался тогда, на вахту убежал, под охрану. А вы, Максим Кузьмич, тогда пришли и говорите: «Нет, Боря! Иди! Не трусь! Нам нужно этот гнойник до конца вскрыть!» – И ты пошел, не испугался. Критический момент был. А потом здоровые силы победили – и пошло! Начальник отошел, но Травкин долго еще беседовал с окружавшими его ребятами. Уже послышался звонок, приглашавший публику на концерт, когда раздался громкий голос Мишки Шевчука: – А почему вы в колонию-то попали? По каким таким делам? Травкин обернулся и, встретив вызывающий Мишкин взгляд, улыбнулся. – А что – это очень интересно? – Конечно, интересно! – Да как тебе сказать? – ответил Травкин, вглядываясь в Мишкино лицо. – Да ты, пожалуй, сам лучше меня знаешь. Не головой думал. Понятно? – Больше половины, – неопределенно проговорил Мишка. – А знаешь что? Давай лучше сейчас концерт слушать, а завтра поговорим. Ладно? Как фамилия-то? – Орешкин. Ефим Орешкин, – соврал Мишка. – Ну вот, Ефим. Завтра и поговорим. Из какого отделения-то? – Из первого. Антона даже передернуло: врет! Опять врет! И в том и в другом… Зачем? Он хотел уже сказать об этом и Травкину, но прозвенел второй звонок, и все двинулись в зал. Концерт был неровный – одни номера были хорошие, другие похуже, но ребята несомненно старались – и пели, и плясали, и декламировали, а зрители так же старательно им хлопали, и все было хорошо. Особенно тронула всех новая песня, которую хор подготовил специально к этому дню. Раздалась команда надзирателя — В мастерские дружно выходить. Я иду работать, чтобы матери За все муки радость подарить. Верю я, что мать теперь обрадую, Будет рад узнать и наш сосед: Соревнуясь с первою бригадою, Норму перевыполнили все. Улыбнулись с нами воспитатели, Трудовому дню настал конец. Говорят, письмо напишут матери, Про меня напишут: молодец! Не горюй, не плачь, моя хорошая, С каждым мигом ближе встречи час, Навсегда плохое, мама, брошу я, Чтоб ничто не разлучало нас. Пусть пока не все добротно делаю, Но берусь с душой за все подряд, Будет время, и рукой умелою Я добьюсь почета и наград. Нина Павловна проплакала все время, пока пели эту песню, а соседка ее, совсем растрогавшись, проговорила: [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"