Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386648" data-attributes="member: 1"><p>– Вот она – Советская власть!</p><p></p><p>Домой после концерта Нина Павловна шла со своими хозяевами: Никодимом Игнатьевичем и Раюшей. По пути они разговорились о прошедшем вечере. Нина Павловна интересовалась, чем именно определяются итоги соревнования и почему, например, девятое отделение оказалось на предпоследнем месте. Это ее задело больше всего.</p><p></p><p>– Значит, ребята не взялись как следует, – коротко ответил Никодим Игнатьевич.</p><p></p><p>– А что значит: не взялись? – допытывалась Нина Павловна.</p><p></p><p>– Ну, то и значит. Без них-то ничего не сделаешь. Один ругнулся, другой ухитрился напиться или еще что-нибудь. Вот ваш сынок, к примеру, на работу у меня опоздал, загулялся где-то. А это все баллы! Вот так и выходит – из маленьких пылинок ком грязи складывается. А понимать это не все понимают, не сразу. Когда-то он переломится!</p><p></p><p>– А значит, это все-таки возможно? – встрепенулась Нина Павловна. – Вот Травкин, например… Значит, действительно возможно, чтобы человек переменился? Так вот, совсем!</p><p></p><p>– А почему? Почему же из человека нельзя сделать человека? – угрюмо ответил ей мастер, но сквозь угрюмость у него прорвалось вдруг что-то совсем другое, живое и теплое. – У вас что с сынком-то?</p><p></p><p>И Нина Павловна рассказала, может быть, впервые так спокойно и обстоятельно, что произошло с Антоном.</p><p></p><p>– А вы не убивайтесь! – выслушав ее, проговорил Никодим Игнатьевич. – Ребята – такой возраст – можно повернуть и туда и сюда. Было бы за что зацепиться! У взрослых и то… Посмотришь – обормот, не дай господи, лица человеческого нету. А сдуй этот пепел… Искра-то, она у каждого есть, в самой никудышной, как будто бы пропащей душе.</p><p></p><p>– У каждого? – спросила Нина Павловна. – А есть конченые люди?</p><p></p><p>– Не знаю, – уклончиво ответил Никодим Игнатьевич.</p><p></p><p>Пришли домой. Раюша поставила самовар, стала собирать на стол, подала картошку жареную, банку с молоком. Нина Павловна достала колбасу, сыр, консервы, получился общий дружный ужин, и завязался душевный разговор. И тогда оказалось, что Никодим Игнатьевич сам отбывал наказание и долго не мог найти себе работу после освобождения – везде чувствовал подозрительные взгляды людей, пока не устроился здесь, в колонии.</p><p></p><p>– И тут я встретил ее, и все у меня засветилось. – И глаза Никодима Игнатьевича тоже засветились при взгляде на сидевшую за самоваром Раюшу. – Жизнь была у меня – одни рубцы кровавые. Хоть и родители были – и папаша, и мамаша, и все как следует быть, а только нужно кому-то заглядывать и за закрытые двери квартир – что там делается? Ну да ладно, что было, вспоминать нечего, а только не видел я ни любви, ни ласки родительской, и никто не покупал мне игрушек и коньков. И женщин всяких видел и тоже привык без любви обходиться. А с ней вот сколько гулял – пальцем не тронул. А она возьми и скажи сама, что любит меня.</p><p></p><p>– Потому и сказала, что, не трогал! Мужики-то какие бывают? Охальники! – вставила Раюша.</p><p></p><p>– И забила меня лихорадка, и не спал я тогда всю ночь, потому что никто мне таких слов не говорил.</p><p></p><p>Никодим Игнатьевич опять очень тепло и мягко посмотрел на свою Раюшу, но она с деланным неудовольствием оборвала его:</p><p></p><p>– Да ладно! Ну, чего ты об этом? Живем и живем! А потом оказалось, что Никодим Игнатьевич и вообще совершенно другой человек, чем показалось вначале, и суровость его совсем не суровость, а крайняя сосредоточенность человека на одном, самом больном, но трудно разрешимом для него вопросе. И вопрос этот – искоренение преступности.</p><p></p><p>– Я об этом еще там, в лагерях, начал думать, – сказал Никодим Игнатьевич, и складка еще резче обозначилась у него меж бровями. – Вот вы говорите о Травкине – может ли человек переломиться? А хотите, я вам расскажу о человеке, который чуть не всю жизнь по тюрьмам бродил?</p><p></p><p>– Но это, должно быть, очень страшно! – поежилась Нина Павловна.</p><p></p><p>– Да брось ты! Не забивай ты голову людям, – подала опять голос Раюша. И, обратившись к Нине Павловне, продолжала: – Это у него как щепа в сердце. Ну, пережил много человек, вы уж его простите. Вот он сидит вечерами и пишет, нужно бы отдохнуть, а он пишет.</p><p></p><p>– А потому и пишу! – начиная уже горячиться, сказал Никодим Игнатьевич. – Как я сам много пережил и всякого зверья видел и все ихние законы знаю… Я и начальнику нашему Максиму Кузьмичу об этих делах рассказываю, как он интересуется. И написать хочу кому следует… Вот! Вот! – Никодим Игнатьевич достал с полки стопку обыкновенных ученических тетрадей, голубых, с таблицей умножения на обложке. – Как разные идолы, уркаганы, законами своими держат за горло потерявшихся вконец людей. Вот и пишу. Может, даже в самый Центральный Комитет напишу о том, что видел, —чтобы знали. Потому в коммунизм нам тоже с этаким добром ходу нет.</p><p></p><p>– Ладно, Дима, ладно! – решительно наконец перебила его Раюша. – Ну дай ты человеку отдохнуть. Иди-ка гуляй! Гуляй!</p><p></p><p>Резким движением Никодим Игнатьевич положил опять на полку пачку голубых тетрадей с таблицей умножения на обложке и вышел из комнаты на воздух покурить, успокоиться, а Раюша стала укладывать Нину Павловну спать. Но Нина Павловна долго не могла заснуть и все думала об этом суровом на вид человеке, бывшем преступнике, который пишет куда следует о том, как искоренить преступность. И тут ей неожиданно пришли на ум слова, вырвавшиеся у ее соседки по залу: «Вот она – Советская власть!»</p><p></p><p><strong>18</strong></p><p></p><p>Максим Кузьмич не собирался «втирать очки» или «пускать пыль» в глаза родителям, но, естественно, ему хотелось показать им все в полном блеске. И вдруг – окурки в тумбочке. И у кого? У командира отделения! В докладе при подведении итогов он подчеркнул, что девятое отделение отстает, и сразу после праздников вызвал его к себе в полном составе.</p><p></p><p>– Вы – десятый класс! Вы должны быть лицом колонии и ее гордостью, а вы?..</p><p></p><p>Начальник обвел взглядом нахохлившихся ребят, заполнивших кабинет.</p><p></p><p>– Сесть прямо! Смотреть в глаза! – скомандовал вдруг он тем непререкаемым тоном, которым умел говорить когда нужно, и, переглянувшись с каждой парой устремившихся на него глаз, продолжал: – Прошел по спальням – ваша спальня хуже всех. Салфетки на тумбочках грязные.</p><p></p><p>– В стирку не берут, – заметил Костанчи.</p><p></p><p>– Начальника не перебивают! – тем же непререкаемым тоном оборвал его Максим Кузьмич. – «Салфетки в стирку не берут». А песня? Встречаю отделение, а вы без песни идете. Почему? Погода плохая? Строй и песня должны быть в любую погоду. А вид?.. А ну встать!</p><p></p><p>Костанчи поднялся, переминаясь с ноги на ногу.</p><p></p><p>– Встать как положено! – Начальник осмотрел его взыскательным взглядом. – Почему верхние пуговицы не застегнуты? А то оправдания выискивает, Ты бы лучше</p><p></p><p>в тумбочку к себе заглянул. Общественник! Командир! Кирилл Петрович, – обратился он к сидевшему здесь же капитану Шукайло, – на ближайшем собрании отделения поставить отчет командира.</p><p></p><p>– Слушаюсь!.. – привстал Кирилл Петрович.</p><p></p><p>– И вообще!.. Все отделение! На что это похоже? Зазнались! «Мы – десятый класс!» А вспомните, каким был у нас десятый класс в прошлом году! Две золотых медали, три серебряных! А вы потеряли требовательность к себе. Отставать начали и терять ориентир. Так вот: я мог бы вмешаться в вашу жизнь в приказном порядке, я имею на это все права и возможности. Но я не хочу этого. Я надеюсь, что вы сами сумеете взять правильный ориентир и продумать, как оздоровить обстановку. Сумеете?</p><p></p><p>– Сумеем, – нестройно раздались голоса.</p><p></p><p>– Не уверен! – все так же твердо и непререкаемо сказал начальник.</p><p></p><p>– Сумеем! – Голосов стало больше, но начальник опять повторил свое:</p><p></p><p>– Не уверен!</p><p></p><p>– Сумеем! – гаркнули все два с половиной десятка голосов, и только тогда начальник остался доволен.</p><p></p><p>– Вот это другое дело!</p><p></p><p>«Вот это другое дело!» – сказал про себя и Антон, когда они строем шли после этого к себе в отделение.</p><p></p><p>Для него как в сказке пролетели короткие, быстротечные дни, дни празднеств, торжеств и свидания с мамой. Оно как бы восстановило для Антона единство жизни – той, которая была раньше, до суда, и наступившей потом. Теперь суд стал эпизодом, тяжелым, страшным, но эпизодом в единой и непрерывной жизни. И связала эту жизнь, эти две разрозненные ее половины, – мама.</p><p></p><p>И потому так неприятно было Антону, что он опять огорчил маму. Кирилл Петрович ничего не скрыл от Нины Павловны – ни истории с запиской, ни опоздания на работу, ни других его, пусть мелких, провинностей. А Антону не хотелось обо всем вспоминать, особенно теперь, после такого счастливого путешествия в город и той решительной клятвы на коленях, что все будет хорошо – будет, будет, обязательно будет! И мама поверила, и все же поставила ему в счет все ошибки, и даже обвинила в том, что девятое отделение оказалось на предпоследнем месте.</p><p></p><p>Во всем, что сейчас происходило, он чувствовал что-то действительно важное и необычайное: и вызов к начальнику, и разговор его, и тон, и покорное «слушаюсь» Кирилла Петровича, и поведение Костанчи, и конечный вывод – «поставить отчет командира!». Новым было и то, что, придя в спальню, ребята тут же зашумели, заговорили, заспорили, и Костанчи сразу же оказался совсем не таким грозным, как прежде, и даже стал оправдываться:</p><p></p><p>– А что тут – я виноват? Ну, окурки – ладно! Окурки мои! А разве мы за окурки баллы потеряли?</p><p></p><p>Стараясь сохранить авторитетный, «руководящий» тон, он пытался указать на провинность того, другого, третьего, но его прерывали вопросами: а почему ты это допустил? а почему ты то-то сделал и почему не сделал того-то и того?</p><p></p><p>На другой день на собрании Костанчи выступил с докладом, в меру умным и в меру хитрым: чтобы не сказать лишнего и никого не обидеть и отвести или смягчить предстоящие ему удары, он говорил и о своих ошибках и о плохой работе актива, но так, чтобы не восстановить против себя и актив. Антону доклад не понравился, особенно когда, выбравшись из чащи колючих вопросов, Костанчи заговорил чуть ли не вчерашними словами Максима Кузьмича:</p><p></p><p>– Пути для нас открыты, дорога широка и пряма. Так будем же образцом поведения для всей колонии, зачинателями всего хорошего. Это наша боевая, благородная задача, и мы обязаны ее выполнить.</p><p></p><p>Антон внимательно слушал доклад и в то же время присматривался к настроению ребят.</p><p></p><p>А ребята постепенно стали задавать вопросы, сначала осторожные, общие, затем более прямые и ехидные:</p><p></p><p>– А как ты смотришь на порядок в отделении?..</p><p></p><p>–И почему ничего не сказал о курении в спальне?</p><p></p><p>Это уже был прямой удар по Костанчи, потому что все знали, что в спальне позволяют себе курить только командир и его приближенные. Но Костанчи от прямого ответа увильнул: «А я не знаю, куда смотрит санитар» – и этим сразу вызвал на себя шквальный огонь.</p><p></p><p>– «Куда смотрит санитар»?! – вскочил Вехов. – А почему я тебе говорю, а ты только рукой машешь: «Ладно!»</p><p></p><p>– А почему не все делают физзарядку?</p><p></p><p>– И вообще: к одним чересчур строг, а за другими ничего замечать не хочет.</p><p></p><p>– Любимчики!</p><p></p><p>Это – самый тяжелый упрек: любимчики!</p><p></p><p>– А почему ты в кровати по утрам залеживаешься? – спросил Дроздов, ответственный по спальне. – А почему белье выбираешь? Меняли постельное белье, и тебе не понравилась простыня – пятно на ней было. И ты перевертел их шесть штук, пока не выбрал самую белую. Тебе, значит, с пятном нельзя, а другому – ладно?</p><p></p><p>Это не менее тяжкий упрек – в несправедливости. И вдруг вскакивает Елкин и одним своим выкриком лишает этот упрек всей его силы:</p><p></p><p>– А как ты сам себе новое одеяло взял, что, можно?</p><p></p><p>Дроздов растерялся и сразу как-то, очень заметно сник – он действительно, изловчившись, сумел заполучить себе, новое, хорошее одеяло. Чтобы бороться с неправдой, нужно быть самому кристально чистым!</p><p></p><p>– Да что у нас все плохо, что ли? – подал новую реплику Елкин, и Костанчи на него признательно глянул.</p><p></p><p>Кирилл Петрович насторожился. Он заметил взгляд Костанчи, напряженное лицо Славы Дунаева и его стиснутые зубы, – в ходе собрания в отделении намечались два лагеря.</p><p></p><p>– Дунаев, кажется, хочет что-то сказать, – проговорил он спокойно.</p><p></p><p>Дунаев встал, одернул гимнастерку и, повернувшись вполоборота к Елкину, сказал:</p><p></p><p>– Что у нас все плохо, никто не говорит. Но разве можно молчать о том, что плохо? И нечего тут замазывать и защищать командира.</p><p></p><p>– А ты не своди счеты! – выкрикнул из-за чьей-то спины Мурашов.</p><p></p><p>– Какие счеты? – повернувшись теперь к нему, спросил Дунаев. – Тебя еще в отделении не было, когда мы с Олегом дружить стали. Правильно? – Он перевел взгляд на Костанчи. – Я же и на командира его выдвигал, и никаких у меня счетов с ним нет. Я в другом виноват, что раньше о нем вопроса не ставил, думал – поймет, исправится. Нам не нужно, чтобы из командира царек вырастал!</p><p></p><p>– «Бугор», еще скажешь! – криво улыбнулся Костанчи.</p><p></p><p>– Нет, до бугра тебе далеко, – сказал Дунаев, бугром мы тебе не дадим делаться, хоть ты и хочешь!</p><p></p><p>– Как «хочу», почему «хочу»? – вскипел Костанчи, но Дунаев тем же спокойным и твердым тоном ответил:</p><p></p><p>– А когда тебе лишнее масло в кашу льют, это что, по-твоему?</p><p></p><p>– Когда? Кто? – продолжал горячиться Костанчи, но Дунаев, не смутившись, остановил его движением руки, точь-в-точь как начальник, Максим Кузьмич.</p><p></p><p>– Ладно! Ребята скажут!.. И как оно у тебя пробкой в горле не застыло, это масло? Жрал чужой кусок, а командир!</p><p></p><p>Дунаев закончил выступление жестким, злым тоном и с искривленными от напряжения губами. Он сел, но тут же поднялся и добавил:</p><p></p><p>– А ты и дежурных так подбираешь: одни горб гнут, а другие – с тряпочкой да с ложечкой. Почему ты Шелестова назначаешь то по уборной, то по умывальной, то по кухне картошку чистить? А почему ты с ним, как товарищ с товарищем, не побеседовал ни разу, а покрикивать стал и даже постель за собой убирать заставлял, – это как, по-твоему?</p><p></p><p>– А чего ты варежку разеваешь, за своего дружка заступаешься? – закричал Сенька Венцель. – «Шелестов, Шелестов…» А сами в спальне лежат рядышком и порядок нарушают. По режиму спать положено, а они разговаривают. А командир замечание сделал – ссору затеяли, подчиняться не хотели, пока надзиратель не пришел. Что? Разве не было? Мы через это столько баллов потеряли!</p><p></p><p>– Их самих развести нужно. Кто их знает, может, у них группировка, – пробурчал из-за чужой спины Мурашов.</p><p></p><p>Возмущенный Дунаев снова поднялся было с места, но Кирилл Петрович остановил его.</p><p></p><p>– А почему Шелестов молчит? – спросил он, взглянув вдруг на Антона.</p><p></p><p>Но Шелестов от этого только смутился и вобрал голову в плечи.</p><p></p><p><strong>19</strong></p><p></p><p>Антон внимательно слушал все, что говорилось на собрании, и сопоставлял со своим не очень большим, но я не таким уж маленьким опытом. Он замечал и раньше, что в отделении возникали какие-то нелады, но сначала он расценивал их как мелкие и случайные ссоры. А теперь он понял, что все здесь значительно сложнее.</p><p></p><p>Теперь Антону стало ясно, почему Костанчи хотел замять историю с запиской и многое другое. Вспомнил он и слова Елкина насчет посылки и «лапы», вспомнил и понял все, что говорил Дунаев: из Костанчи действительно мог получиться тот самый «бугор», о котором рассказывал когда-то Мишка Шевчук.</p><p></p><p>Постепенно выяснилось, что в отделении совсем не все гладко, и ребята разбились на два лагеря, между которыми завязалась перепалка. Вместе с мелкими упущениями и нарушениями, которые можно было бы выправить на ходу, постепенно обнаруживались явные злоупотребления. И когда они обнаружились, Антон видел, как помрачнело лицо Кирилла Петровича и как сам же он предложил снять Костанчи с поста командира. Это было неожиданностью для Антона потому, что с самого начала он слышал от многих ребят, что Костанчи – любимец Кирилла Петровича.</p><p></p><p>Антону тоже хотелось выступить, но у него не хватало решимости. А когда Кирилл Петрович предложил ему взять слово, он почему-то испугался. Зато позднее, ложась спать, Антон рассказал Славе Дунаеву и о Елкине, о «лапе», о посылке и поделился всеми своими мыслями и соображениями.</p><p></p><p>– А почему же ты на собрании молчал? – спросил Слава.</p><p></p><p>– Почему?.. Да сам не знаю почему… Думал, так надо.</p><p></p><p>– Что «надо»? В лапу давать? Заставлять других постель за себя убирать? Ребят притеснять? От работы отлынивать, а самому командовать только? Так, что ли, надо?</p><p></p><p>– Да нет – зачем? Я не говорю! – промямлил Антон.</p><p></p><p>– Как же не говоришь! – продолжал допрашивать его Дунаев. – Сам ты не знаешь, что говоришь. Надо – не надо… Говоришь, что не думаешь. Просто ты об отделении не болеешь – вот что! И в коллективе живешь и не в коллективе, будто тебе ничего не нужно. Как чужой!</p><p></p><p>– Какой же я чужой? – обиделся Антон. – Делаю все, что надо, а потом… Мне в конце концов самому жить нужно.</p><p></p><p>– Как это – «самому»? – переспросил Дунаев.</p><p></p><p>– Очень просто! – насупившись, ответил Антон. – Мне бы освободиться поскорей, а там…</p><p></p><p>– Что «там»?.. Там тебя опять такие же окружат, и ты по новой пойдешь?</p><p></p><p>– Это почему же я пойду? – возмутился Антон.</p><p></p><p>– А потому!.. Если ты характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?</p><p></p><p>– А почему ж я не выработаю! Думаешь, я так и не работаю над собой?</p><p></p><p>– А если ты над собой только будешь работать, и смотреть только за собой, и бояться только за себя, а не за коллектив, – что у тебя выйдет? Ничего не выйдет! – сказал Дунаев. – Бывают такие, все делают как нужно, а жизнью не интересуются, – он живет, ему хорошо, а до других ему дела нет… и до коллектива ему дела нет. А вся жизнь в коллективе и в обществе – когда все спаяны и все дышат одним: помочь друг другу и поддержать друг друга… Ну ладно! Все равно не поймешь! Давай спать! – оборвал вдруг Дунаев, вспомнив, что он теперь командир и разговаривать после отбоя не полагается.</p><p></p><p>«Почему же я не пойму?» – хотел еще раз спросить Антон, но Дунаев отвернулся к стене и скоро заснул. А Антон долго еще размышлял. Обиды постепенно утихали, отступали, и на первый план выдвигались слова Дунаева: «Если характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?»</p><p></p><p>Характер!.. Сколько раз он слышал это слово и от мамы, и от учителей, и от дяди Романа, и даже от Якова Борисовича.</p><p></p><p>Но разве у него не было характера? Когда они, «три мушкетера», решили досаждать новой школе и ее директору, «солдату в юбке», Елизавете Ивановне, – разве это не было проявлением характера? Когда он собрался в два счета и уехал в Ростов, к отцу, – разве этот поступок не был решительным? Когда оттолкнул Якова Борисовича, который старался удержать его… Нет, это, конечно, был не характер! Когда он оттолкнул склонившуюся на колени мать, – какой же это был характер?</p><p></p><p>Антон вспомнил Маринку и ее заветную папку с наклейкой «Слова и дела», вспомнил и фразу, которую она процитировала там из статьи в «Комсомольской правде»: «В борьбе с трудностями возникают решающие качества, которые порождают твердый и непреклонный характер». Нет, это что-то совсем, совсем другое: твердый и непреклонный характер!</p><p></p><p>Воспоминание о Марине увело его мысли в сторону: почему она не ответила? Все-таки очень обидно! Антону написали все, от кого можно было и даже от кого нельзя было этого ждать: написала бабушка и обещала не помирать, пока не увидит Антона, написал дядя Роман и советовал, ухватившись за будущее, преодолеть настоящее. «Ты не отчаивайся, верь! И не смейся над этим, как тогда в Москве. Без веры, брат, человеку жить нельзя, если по-настоящему жить. Он тогда расползается, как мыло в воде. А кто верит в будущее, в человека верит, в себя, в лучшее – тот все переломит и переделает. Я это сейчас по своему колхозу вижу. Да что колхоз!.. Осмотрись кругом и скажи по доброй совести: сильнее стала наша Россия? Краше? Краше стала, сильнее! А кто это сделал? Кто в войну победил и выстоял? Кто сейчас целинные земли переворачивает и хлеб родить заставляет? Кто Сибирь-матушку заселяет и обстраивает? Кто сделал, что к нам теперь разные народы учиться ездят? А? Те, кто не верит ни во что, или другие? Вот в том ваше и горе: вы не видите этих, других-то. А не видя их, вы не можете следовать им, – в этом ваше второе горе. А третье само получается!</p><p></p><p>Ты уж прости за эти напоминания, а я, как всегда, правду-матку режу, и тут тебе много пошуровать нужно, если хочешь человеком выйти».</p><p></p><p>Прислала письмо и учительница Прасковья Петровна, чего Антон совсем не ждал. Она тоже писала, что верит в его силы и в его будущее, и передавала привет от ребят. И только Марина вот не ответила ни слова. Конечно, она имеет на это полное право, и у него нет никаких оснований обижаться и чего-либо требовать от нее, а все-таки очень обидно: не ответила!</p><p></p><p>С этими мыслями Антон и заснул и видел во сне памятник Павлику Морозову, и луну, пробивающуюся сквозь ветви деревьев, и чьи-то родные, близкие глаза,</p><p></p><p>Приятный, хотя и чем-то грустный сон был прерван резкой и прозаически-требовательной командой:</p><p></p><p>– Подъем!</p><p></p><p>И тогда Антон заметил, как сразу же, не разрешив себе ни минуты понежиться, вскочил с кровати Слава Дунаев, как он быстро заправил постель, умылся, оделся и по команде физорга стал на зарядку. Все это он и раньше делал так же аккуратно и добросовестно, но теперь словно появилась в нем какая-то новая пружинка, придавшая ему еще больше упругости и сосредоточенности. Он выстроил отделение, перед тем как идти в столовую, и отрапортовал Кириллу Петровичу. Кирилл Петрович поздоровался со своими «атлетами» и неторопливо, негромко сказал:</p><p></p><p>– Ну так вот! Вот мы и пережили с вами очень серьезный кризис. И ваша есть доля вины в этом и моя. Я понадеялся на отделение и ошибся. Ну, как же мы теперь будем жить?</p><p></p><p>– Разрешите! – Дунаев сделал шаг вперед. – Мы выходим на старт. Я так понимаю. Но чтобы пробежать всю дистанцию, нужно сделать первый шаг. И пусть таким шагом будет для нас завоевание суточного вымпела.</p><p></p><p>– Но пусть за первым шагом последует второй и третий, – добавил Кирилл Петрович. – И пусть каждый сообразует с этим нашим общим шагом свой шаг, каждый свой шаг жизни. Победа коллектива решается в душе каждого.</p><p></p><p>– А не соберем себя – и вымпел и все проплывет мимо. Ясней ясного! – снова за всех сказал Слава Дунаев.</p><p></p><p>Так оно и вышло: один получил замечание за курение в школе, у другого оказались незашнурованными ботинки, третий обругал мастера, – и вымпел снова проплыл мимо.</p><p></p><p>– Вот тебе и первый шаг. Ать-два! – дурашливо улыбаясь, проговорил Сенька Венцель.</p><p></p><p>– А ты что? Обрадовался? – цыкнул на него Антон.</p><p></p><p>Медно-рыжий – за что на воле получил кличку «Червонец», – пересмешник и зубоскал, Сенька всегда «валял дурака», задирал всех и все высмеивал, и невозможно было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит. Антон его и раньше недолюбливал, а когда узнал, что он на побегушках у Костанчи, то и совсем невзлюбил. И теперь… Отделение теряло баллы, отделение терпело, неудачу – над чем же тут смеяться?</p><p></p><p>Сам Антон неудачи отделения воспринимал совсем по-другому: он начистил ботинки, проверил свой костюм, пуговицы, ногти – все, к чему можно было придраться при очередном осмотре, и вообще со всей горячностью новообращенного брался за любое поручение и старался выполнять его как можно лучше и добросовестней. Слова Дунаева о коллективе задели его, и теперь он только и думал о том, чтобы принести какую-то пользу коллективу, «А что такое коллектив? Это – мы, ребята, мы сами! И если настоящей дружбы нет, какой тогда может быть коллектив? И чего тогда может добиться командир или актив? А если при воспитателе все вежливы между собой, а без него ругаются – какая это дружба? Не для воспитателя, Кирилла Петровича, не для начальника мы живем, а для самих Себя. И с душою нужно все делать, а не так – для формы! Кирилл Петрович сказал однажды золотое слово: самосознание. И не молчать! А то бывает – простоят на линейке пятнадцать минут, будто по обязанности, и ничего не скажут, а если скажут, то тоже по обязанности, а не по долгу совести. Прежде всего – искра! Если искра есть у ребят, все пойдет на лад».</p><p></p><p>Так думал Антон и так говорил, вмешиваясь в споры, горячась и доказывая.</p><p></p><p>Он охотно брался за все, что ему поручали и, когда на следующем собрании отделения его выбрали председателем библиотечной комиссии, он горячо взялся за работу.</p><p></p><p>Предшественник его, Мурашов, дело совсем запустил, в об этом много говорили на собрании: газеты подшивались неаккуратно, с пятого на десятое, не было учета читателей, не составлялись рекомендательные списки, не велась книга отзывов, не устраивались громкие читки, Антон проверил карточки читателей, и оказалось, что пятеро из его отделения вообще не берут книг в библиотеке. Он поговорил с заведующим и вместе с ним наметил, что нужно предпринять дальше.</p><p></p><p>Теперь Антона возмущал каждый, кто не думал о коллективе, кто не говорил о коллективе, кто не помогал или мешал коллективу. И больше всего его злил Сенька Венцель, его вечно растрепанный вид и манера огрызаться на каждое замечание. А Сенька заметил это и стал намеренно изводить Антона: как пройдет мимо, обязательно вытянется и «возьмет ногу»:</p><p></p><p>– Ать-два!</p><p></p><p>И наконец Сенька совсем вывел его из терпения. Дело было после обеда, когда вся колония выстроилась «на развод», чтобы идти в мастерские и на разные хозяйственные работы. И тогда обнаружилось, что Сеньки в строю нет,</p><p></p><p>– Где Венцель? – спросил Дунаев.</p><p></p><p>– Небось около кухни шьется, – ответил кто-то из ребят. – Ему все мало!</p><p></p><p>– А ну отыщи! – сказал Дунаев Антону.</p><p></p><p>Антон побежал к столовой и там действительно увидел Сеньку и страшно разозлился: отделение решило выбиваться на первые места, тут каждый балл дорог, а этот… Опоздает на работу – вот и слетело несколько баллов,</p><p></p><p>– Ты что ж, гад? Или работа тебя не касается? – крикнул Антон и сгоряча стукнул по спине пытавшегося увильнуть Сеньку.</p><p></p><p>И Сенька вдруг переменился: взгляд его стал злым, а лицо приобрело медно-красный оттенок.</p><p></p><p>– Ты что?.. Если ты новому командиру дружок, так и бить можешь?</p><p></p><p>…Антон легко мог отказаться, когда Сенька заявил о его выходке командиру. Но он не отказался, и ему пришлось стать перед строем и держать ответ.</p><p></p><p>– Я не знаю, как и получилось.</p><p></p><p>– Опять у тебя «получилось»? – спросил Дунаев. – И опять как сделал, так и получилось. Нечего тут оправдания искать! Предлагаю ходатайствовать перед руководством колонии о наложении на Шелестова административного взыскания.</p><p></p><p>Взыскание?.. Это за что же взыскание? За то, что помог Дунаеву, за то, что боролся за коллектив, за балл, за честь отделения? А что стукнул… Подумаешь! А если на такого типа ничего больше не действует?</p><p></p><p>И Антон обиделся на Дунаева, очень обиделся. А Слава, в свою очередь, был недоволен Антоном, и черная кошка вражды пробежала между ними.</p><p></p><p><strong>20</strong></p><p></p><p>Мишка Шевчук «ушел в камыши» – отсидеться, осмотреться и решить, как быть дальше. После неудачной выходки с зашитым ртом ему ничего другого и не оставалось. Когда он вернулся в отделение, ребята находились на работе. Исполняя приказ начальника, воспитатель Суслин отвел его в мастерские, пошептался о чем-то с Никодимом Игнатьевичем, и тот, не обмолвившись ни словом, поставил Мишку к тискам. Мишка ходил в мастерскую и раньше, но работал кое-как, спустя рукава, смешил ребят своими подвижными ушами, а то и просто, придравшись к любому пустяку, отказывался что-либо делать – то ботинки худые, то рука болит, то живот. Теперь пришлось для вида смириться, молча взять в руки молоток и напильник и стать к тискам.</p><p></p><p>Ребята приняли Мишку спокойно, но по взглядам и улыбкам он видел, что они все знают и понимают. Сначала Мишка терпел, но когда после отбоя командир насмешливо провел по его лицу пятерней: «Все, Миша! Все!» – Мишка вскипел и со злостью оттолкнул его руку.</p><p></p><p>– И ничего не «все»! Я еще покажу!</p><p></p><p>В эту ночь Мишка долго не спал. Один за другим он взвешивал оставшиеся для него варианты жизни. Он подумал, правда, о том, чтобы работать как все – о такой возможности у него не было и помыслов. Зато мысли его усиленно рыскали по всем обходным путям, какие только были возможны в его положении. Уехать? – теперь об этом не могло быть речи: ехать отсюда можно было только после чего-то большого и настоящего, «с музыкой». Здесь жить?.. Как? Жить в приниженном состоянии, чтобы каждый мог ухмыляться, да насмехаться, да по лицу лапами проезжать, – так жить ему не позволяла гордость… А как?</p><p></p><p>На одну минуту Мишке пришел в голову совсем невероятный вариант – самому стать командиром, «ссадить» старого и занять его место. Но он тут же отбросил его: нет, «не пролезет», ничего не получится. А как дальше жить, Мишка не знал; что ему нужно было, он тоже как следует не знал.</p><p></p><p>И Мишка стал жить «по-хитрому», «ушел в камыши»: все выполнять, порядка не нарушать, в школу, в мастерскую ходить, на глаза воспитателю не попадаться. Воспитатель Суслин сказал даже на собрании, что Шевчук пошел на исправление. Вот тогда Мишка и попробовал заговорить с Антоном как бы нечаянно, в мастерской, во время перерыва.</p><p></p><p>– Ну, как житюга?</p><p></p><p>– А что? Жизнь как жизнь. Хорошая! – коротко ответил Антон.</p><p></p><p>– С командиром-то поругался?</p><p></p><p>– Как «поругался»? Когда?</p><p></p><p>– Ну-ну! Будто я не знаю!</p><p></p><p>– А что ты знаешь? Откуда знаешь?.. И чего ты лезешь не в свое дело?</p><p></p><p>– Ну, валяй, валяй! Я говорил: ты парень вихлястый. А мы держимся!</p><p></p><p>Антон резко повернулся к Мишке и смерил его глазами: он сразу вспомнил и арестантский вагон, и решетки на окнах, и дурацкие Мишкины бредни… А потом – как будто кинокартину пустили обратным ходом – вдруг замелькали страшные кадры прошедшей жизни: т.юрьма, суд, Абрамцево, и разговор за дверью, на лестнице, и гнусная улыбка Вадика, и недобрый взгляд Генки Лызлова. Во взгляде Мишки, в его вопросе и во всем неожиданном и непонятном разговоре Антону почудилось что-то недоброе.</p><p></p><p>Антон долго не мог успокоиться: что нужно Шевчуку? «Ты парень вихлястый, а мы держимся». Кто это – мы? И почему он, Антон, – «вихлястый»? Да, он сильно напутал во всей своей прошлой, нескладной жизни, но теперь… Теперь хоть на четвереньках, а он будет ползти на берег, и никакой Мишка его больше не собьет. Нет! Теперь он твердо знает своих друзей и свою дорогу. И зря Мишка хочет сыграть на его маленькой размолвке с Дунаевым.</p><p></p><p>«Человек без друзей – что дерево без корней» – написано на большом плакате возле клуба. А с кем же здесь дружить, как не со Славиком?</p><p></p><p>И почему-то сразу исчезла у него обида на Славу, и вспомнилось только хорошее, что принесла дружба с ним: и вечерние разговоры после отбоя, когда они лежали, бывало, в постелях, голова к голове, и беседовали обо всем, обо всем, о чем даже вспоминать не хотелось. Но как не вспоминать и как не поделиться, если рядом с тобой человек, которого ты любишь, и ценишь, и выделяешь среди других? И как не излить ему всю боль души?</p><p></p><p>– И вот я как в сказке: направо пойдешь – туда попадешь; налево пойдешь – сюда попадешь, – вслух размышлял Антон, подводя итоги. – И мог я пойти не сюда, а туда. Мог поехать в Абрамцево со своим классом, на экскурсию, а поехал… Мать оттолкнул, а поехал черт знает куда. А через неделю попал в то же Абрамцево, только не с классом, а с этой шпаной.</p><p></p><p>– Назад оглянешься, все, кажется, по-другому бы было, – так же тихо вторил ему Слава Дунаев. – Это я здесь за разум-то взялся и Кирилла Петровича за отца второго считаю, а там…</p><p></p><p>Дунаев выразительно покрутил головой и готов был, кажется, умолкнуть.</p><p></p><p>– Что там-то? – спросил Антон.</p><p></p><p>– А ты что, не знаешь? Завелся дружок, у него еще дружок и – пошло! Водка, деньги, девки! И на людей я смотрел не как на людей, и от жизни старался всего нахвататься, лишь бы пользоваться. А теперь… Знаешь, какие у меня теперь самые натуральные мысли?</p><p></p><p>– Какие?</p><p></p><p>– Воспитателем быть. Я все плохое видел и все хорошее и все понял и во всем разобрался, и теперь у меня самая главная цель в жизни – других воспитывать. Чтобы убить в них все зародыши подлых намерений.</p><p></p><p>Антон неоднократно замечал, что Дунаев что-то записывал на небольших листках бумаги, не сгибая, прятал в свою записную книжку. Один раз Антон спросил, что пишет Слава, но тот не то смутился, не то обиделся, а сейчас взял из-под подушки записную книжку, а позже подал Антону несколько листочков.</p><p></p><p>Антон прочел:</p><p></p><p>«Людей обычно судят по поступкам и осуждают, а если бы заглянуть в их души, они, может быть, были бы оправданы».</p><p></p><p>«Пройдя через ужас, начинаешь уметь распоряжаться жизнью и видеть ее красоту».</p><p></p><p>«Самое большое счастье на земле – это жить на свободе».</p><p></p><p>Вот какой это товарищ был и какая дружба: все общее – и мыло, и табак, и письма девушек. Да! И письма девушек! И хотя Антону хвалиться было нечем – Марина продолжала молчать, но зато он все рассказал о ней Дунаеву.</p><p></p><p>– И ты знаешь?.. Никаких нехороших мыслей у меня по отношению к ней не было, – говорил Антон. – Что мне тебе врать? Не было!.. Ну, как бы это выразиться? Да просто: Марина – и все!</p><p></p><p>– Ну, понятно! Понятно! – закивал в ответ Дунаев. – Честная, чистая!..</p><p></p><p>– И справедливая! – продолжал Антон. – И я гордился ею, что она, такая, дружит со мной. И верил я не в себя, а в нее верил и… И теперь… Она мне и теперь вот как нужна!</p><p></p><p>– И ты адрес ее знаешь? – спросил Дунаев.</p><p></p><p>– А зачем тебе адрес?.. Да нет! Что ты! – понял вдруг Антон. – Разве это мыслимо? После того, что на улице было. Как она повернулась и как пошла. Мне бы догнать ее тогда!</p><p></p><p>– Не мог ты ее догнать! – сказал Дунаев. – Совести у тебя на это тогда не хватило бы. Я сам… Я с другой связался нарочно, чтобы ту, Светланку, забыть, а все равно… Она тоже вроде твоей. Я сначала их всех ненавидел, просто, знаешь, за падаль считал. Как попал к развратным девкам в руки, ну от них и на всех стал отвращение переносить. Дерзким старался быть. Нарочно! А как Светланку встретил – все! Эта – другая! Ну, ты понимаешь! Иные девчонки сами себя не ценят. Парень – что? На то парень! По себе знаю – с одной так, а с другой совсем по-другому, если гордая. Вот и Светланка такая! И она поняла бы! Если б я все рассказал – поняла бы! А я вот не рассказал! Бывало, накипит, накипит в душе, – напьюсь, приду к ней, а она говорит: «Ты ко мне такой не приходи, ты трезвый приходи». А трезвый я не могу! Совесть играла! И как я с ней говорить буду? С ней чистыми словами надо говорить!</p><p></p><p>– А пишет? – спросил Антон.</p><p></p><p>– Пишет. Хочешь, я тебе письмо покажу? Нет, ты прочитай. Прочитай и скажи.</p><p></p><p>Антон прочитал, и у него перехватило дыхание.</p><p></p><p>«Ты спрашиваешь: простила ли я тебя? Славик, родной, я не знаю! Я ведь видела, я ждала, что с тобой может что-то произойти, и если бы ты знал, сколько раз я хотела поговорить с тобой очень серьезно, но ты все отмалчивался, или отшучивался, или приходил пьяный, и я откладывала разговор, и все начиналось сначала. Как я виню себя в этом!</p><p></p><p>Иногда мне хотелось забыть тебя. Да, да! Забыть навсегда. И, поверь, у меня хватило бы сил и характера – ты знаешь. Но с тобой случилось несчастье и… Нет! Теперь я тебя никому не отдам! Ты самый хороший, ты самый добрый человек в мире!»</p><p></p><p>– Ну как? – голос Дунаева доносился откуда-то издалека, из тумана.</p><p></p><p>– Что «как»?</p><p></p><p>– Нет, ты скажи как друг: искренне она пишет или нет?</p><p></p><p>– Ты просто дурной! – словно очнувшись, с неожиданной злостью ответил ему Антон.</p><p></p><p>– Нет, ты понимаешь? – продолжал допытываться Дунаев, – Может, она из сознательности? Чтобы меня поддержать. Видишь: «Но с тобой произошло несчастье»… А если бы не произошло? Она такая девчонка – она на все пойдет!</p><p></p><p>– А ты что – не веришь? Ты что – не чувствуешь?</p><p></p><p>– Не знаю! – вздохнул Дунаев. – Мучает меня это!..</p><p></p><p>«Ну, чем это не дружба? – вспоминает теперь тот разговор Антон, и ему становится грустно. – Неужели я все разрушил? И неужели опять одиночество?.. И что я за человек? Сначала сделаю, а потом начинаю разбираться».</p><p></p><p>Одиночество!.. Это было страшнее всего: одиночество и молчание Марины.</p><p></p><p>Антон вспоминает письмо, которое давал ему читать Дунаев, и терзания Славы: «Мучает меня это!» Чудак! Ну и чудак! Да если бы он, Антон, получил такое письмо!</p><p></p><p>Но Марина молчала. Это становилось невыносимым – хочешь поставить крест, так ты и ставь, напиши: нам не по пути. Но просто отрезать, и замолчать, и вычеркнуть человека из памяти… Антон садится и пишет сам.</p><p></p><p>Потом перечитывает и рвет. Через два дня пишет снова и, как положено, сдает письмо Кириллу Петровичу для отправки. Но через полчаса он бежит к нему и, запыхавшись, просит вернуть обратно – передумал!</p><p></p><p>И опять ждет, ждет, каждый день ждет и каждый день – напрасно. Он с завистью смотрит на Костю Ермолина, который чуть не каждый день получает письма от девушки, из-за которой он попал в колонию. Он видит, как у него меняются при чтении глаза: из грустных становятся теплыми и мечтательными. У Кости целая пачка писем, которые он никому не показывает, складывая в коробку из-под конфет.</p><p></p><p>Елкин – наоборот: носится с письмом, которое он получил от девушки. Все участники самодеятельности колонии недавно выезжали в город с концертом, был там и Елкин, познакомился с девушкой, студенткой педагогического института, и завел с ней переписку и теперь хвастается.</p><p></p><p>Он вообще в последнее время снова увивается вокруг Антона. Лезет со своими секретами: как бы получить увольнительную в город и встретиться с новой знакомой. Но у него ничего не выходит – Кирилл Петрович в ответ на его просьбы укоризненно кивает головой:</p><p></p><p>– Заслужить нужно, Елкин! Заслужить!</p><p></p><p>Елкин ворчит и грозится сбежать.</p><p></p><p>– А что?.. Отсижу потом в трюме суток трое, и вся любовь! – говорит он Антону. – Зато повидаюсь.</p><p></p><p>А потом он лезет в карман и достает еще письмо, совсем другое, от другой девушки, и дает Антону, своему «кунаку», почитать.</p><p></p><p>«Здравствуй, Илья!</p><p></p><p>Сегодня получила твое письмо и даже удивилась. Неужели ты думаешь, что у меня нет ни самолюбия, ни гордости?</p><p></p><p>Ты спрашиваешь – осталось ли у меня что-нибудь от прошлого? Нет, Илья, ни капельки! Все перегорело и вспыхнуть снова не может, все невозвратно поздно: сердце заставить нельзя, у него свой закон – кого захочет, того и любит.</p><p></p><p>И я теперь совсем не та, какая была, которая верила всему, и все прощала, и смотрела на тебя как на бога.</p><p></p><p>Ты казался мне хорошим человеком, но ты свернул в сторону и понесся по течению и оказался плохим пловцом. А плохой пловец идет ко дну. И все получилось гадко – ты мне дарил цветы, но и они, оказывается, были ворованные. И мне обидно, что я поверила тогда и тебе и себе и свою первую, глупую любовь и свое первое девчоночье чувство отдала такому негодному человеку, как ты.</p><p></p><p>Поэтому лучше не надо, Илья, не пиши мне больше. Я тебе больше не могу верить, а друг, которому нет веры, – зачем он? Мне хочется такого друга, который верил бы мне и которому я бы доверяла все, мне хочется такого друга, который уважал бы меня и был искренним, честным и открытым человеком.</p><p></p><p>Вот и все!</p><p></p><p>А тебе желаю: шути любя, но не люби шутя.</p><p></p><p>И помни, что в жизни есть счастье, которое зависит от тебя.</p><p></p><p><em>Люба.</em></p><p></p><p>Хотела написать коротко, а получился целый протокол».</p><p></p><p>Антон жалеет Любу с ее мечтой об искреннем и честном друге, особенно после того, как Елкин рассказал ее немудрую, наивную историю: еще совсем девочкой она привязалась к нему, носила ему какие-то яблочки, конфетки и позже, когда подросла, сохранила свою привязанность.</p><p></p><p>– Ребята, бывало, подсмеиваются: «Тебе Любка опять яблоки принесла!» – рассказывал Елкин. – Я смеюсь, а она краснеет. А потом, как подросли, гулять стали. Только надоело мне с ней в кино ходить по-пустому. И ребята говорят: «Что ты с ней возишься? Оттяни в сторону, и все!» Поехали мы Первого мая всей компанией в рощу, за рекой, ну я и оттянул. А она, знаешь… ударила меня по морде и бросилась в реку. Так прямо в платье и переплыла.</p><p></p><p>Такой гадостью повеяло от этого рассказа, от самого тона его и всех подробностей, на которые Елкин не скупился, что Антону стало не по себе.</p><p></p><p>– А зачем ты ей сейчас пишешь? – спросил он.</p><p></p><p>– Ну а как же! Все-таки! Чтобы девчонка была. А она – видишь? Друга ей надо! Лучше меня! Вот я ей написал. Знаю я, кто у нее в друзьях ходит. «Освобожусь и того, кто лучше меня, на фонаре повешу против твоего дома» – так и написал. По второму заходу будет легче, буду знать за что!</p><p></p><p>Очевидно, и действительно так написал, потому что скоро получил ответ и опять показал его Антону.</p><p></p><p>«Илья!</p><p></p><p>Как же тебе не совестно? Какую гадость ты пишешь! Как все грубо, цинично, даже читать противно!</p><p></p><p>И чем ты хвалишься? Что у тебя есть Люся, Клава и еще два десятка других. Ты что – задеть этим хочешь меня и тронуть мою душу? Глупости все это! Для хорошего мальчишки достаточно одной, а кто много раз влюбляется, тот по-настоящему не любит и не способен любить.</p><p></p><p>Так что оставлю тебя со всеми, которых ты за собой числишь. А мне достаточно одного.</p><p></p><p>Кстати, о нем, моем друге. Ты через кого-то узнал о нем и написал такие бандитские слова, что страшно даже.</p><p></p><p>Я сначала испугалась и хотела тебе написать, что никого у меня нет, никакого мальчишки, а потом рассказала ему, и он только посмеялся. Так знай, это – Игорь, с которым ты же и познакомил меня. Он шлет тебе привет и не обижается.</p><p></p><p>А от себя скажу: да, я дружу с ним и довольна этой дружбой, в ней я нашла все, о чем мечтала. Игорь – мальчик хороший, отзывчивый, не в пример многим другим, и менять его на тебя я не собираюсь и не хочу, чтобы ты был третьим лишним. И вспоминать я больше не хочу никакой прошлой грязи, когда на душе так прекрасно.</p><p></p><p>Еще раз прошу – не пиши мне больше. Все!</p><p></p><p><em>Л.</em>»</p><p></p><p>Ну вот, Люба хоть отповедь дала, наотмашь, через плечо, крест-накрест! А неужели он, Антон, не заслуживает у Марины даже отповеди?</p><p></p><p>Мысли, мысли… Но с кем ими поделиться? С Ильей? А ну его к черту! Это поймет только Слава! Не нужно было ссориться с ним.</p><p></p><p><strong>21</strong></p><p></p><p>Может быть, и родилась у Антона грусть из-за такого непонятного молчания Марины, родилась и стала расти, незаметная, но неотвязная. И все у него шло как будто хорошо: в коллективе, после всех ошибок и волнений, он нашел, кажется, свое настоящее место, был доволен ребятами, и ребята были довольны им. Кирилла Петровича он полюбил и готов был, как и Дунаев, считать его, вторым отцом.</p><p></p><p>В школе вторая четверть заканчивалась вполне благополучно. После памятного концерта педагогический институт принял над колонией шефство, и студенты стали там частыми гостями. Прикрепили в порядке шефства и к Антону одну студентку. И она ему очень помогла.</p><p></p><p>И в мастерской… Антон уже не отбивал себе рук молотком, научился работать и зубилом и напильником, и мастер его даже похвалил, – а на похвалу Никодим Игнатьевич был скуповат. За это время Антон усвоил все слесарные операции – и опиливание, и сверление, и клепку, и шабрение. Теперь он уже не просто переводит железо, а самостоятельно изготовляет полезные предметы – молоток, слесарный угольник. Правда, первые работы давались трудно, даже такие простые, как гаечный ключ, сказалось легкомыслие, с которым он отнесся в свое время к разметке и к другим элементам слесарного дела. Поэтому за изготовление ножовочного станка – сложного, состоящего из восьми деталей инструмента, – он взялся с большим опасением. Здесь пришлось применить все, чему он научился за последнее время.</p><p></p><p>Антон работал не спеша, но со всей тщательностью, и в результате Никодим Игнатьевич поместил его ножовочный станок на доску, где были выставлены лучшие работы воспитанников.</p><p></p><p>– Это твоя мама у меня на квартире-то стояла? – спросил он Антона,</p><p></p><p>– Моя.</p><p></p><p>– Ну как ты ее, радуешь?</p><p></p><p>– А как самому судить? – ответил Антон. – Не знаю,</p><p></p><p>– Ничего. У тебя дело идет! Ты только не останавливайся.</p><p></p><p>Дело у Антона действительно шло, а на душе все-таки было грустно. Кончается старый год, такой трудный, на всю жизнь памятный год, а как будет дальше?</p><p></p><p>…Вот Антон в перерыве стоит на лестничной площадке перед мастерской и смотрит в окно. Со второго этажа ему видно далеко вокруг – поверх стены, поверх караульных вышек с мерзнущими там вахтерами. Вот, почти рядом с колонией, колхозная птицеферма – сотни кур бродят вокруг, все белые, едва различимые на снегу. Вот на серой лошади колхозник везет к ферме бревна из леса. Вот прошла машина – это своя, из колонии. А дальше – поле, взваленное снегом, лес, за лесом где-то проходит железная дорога, и дымок паровоза возникает то здесь, то там, между вершинами деревьев. Это – дорога в Москву. Москва, мама, Маринка, вообще – жизнь! Жизнь и дальше за Москвою, кругом, везде, а они вот тут собраны и отгорожены от всей этой жизни стеною, потому что не сумела пользоваться тем, что им было дано от рождения. Больно, горько, нехорошо!..</p><p></p><p>И хотя в колонии совсем иначе, чем рисовалось когда-то с глупых Мишкиных слов, а все-таки… Все-таки: не воля. Сознание, что он не может уйти и что его никуда не пустят, и он должен, обязан жить здесь, за загородкой, вдали от людей и от всей кипящей кругом жизни, – это сознание давило и порождало чувство тяжелой, щемящей тоски. Вот оно – наказание! Нет казематов с железными решетками, нет ни кнутов, ни пыток, ни издевательств, а наказание есть – лишение свободы, самое тяжелое для человека наказание, ибо человек рожден для свободы и без свободы он – не человек.</p><p></p><p>Тяжко!</p><p></p><p>Антон открывает окно и с жадностью вдыхает ворвавшийся морозный воздух.</p><p></p><p>– Что пригорюнился? – окликнул его, подойдя сзади, Кирилл Петрович.</p><p></p><p>– Нет! Ничего! – встрепенулся Антон. – Так! Засмотрелся!</p><p></p><p>– Засмотрелся и задумался. Да? – заметил Кирилл Петрович, положив руку ему на плечо. – О чем задумался-то? О девушке?</p><p></p><p>– Что вы, Кирилл Петрович! – вспыхнул Антон. – Какая девушка? У меня никого нет.</p><p></p><p>– Ну, а какой же ты парень после этого? – пошутил Кирилл Петрович. – О чем думаешь-то?</p><p></p><p>Антон помолчал, не зная, что сказать, и наконец спросил:</p><p></p><p>– Кирилл Петрович! А когда на пересуд можно подавать?</p><p></p><p>– Рано еще, Антон! Рано!</p><p></p><p>– Если б меня сейчас отпустили, я так бы работал! Так бы работал! – воскликнул Антон. – Чтобы стереть это пятно. Но ведь его не сотрешь? Да?</p><p></p><p>– Почему не сотрешь? – сказал Кирилл Петрович. – Все зависит от жизни.</p><p></p><p>– Я никогда этого не повторю! Какое бы положение, какие бы обстоятельства ни были – никогда!</p><p></p><p>– А тебе совсем не о том нужно думать. Я так понимаю тебя, Антон. – Кирилл Петрович попробовал повернуть Антона к себе лицом. – Можно ведь у людей не воровать, а себя обкрадывать. Согласен? На большом прицеле, Антон, нужно жить, тогда все мелкое отсеется само собой.</p><p></p><p>– Об этом мне и дядя Роман писал, – не то споря, не то соглашаясь, проговорил Антон. – А только и люди для этого большие нужны, особенные.</p><p></p><p>– Почему?.. А разве не цели формируют человека, не устремления? – возразил Кирилл Петрович. – Человек отдергивает руку от горячего самовара и выдерживает длительную пытку огнем. Он даже готов сгореть в огне, как Джордано Бруно. Почему? Во имя цели!</p><p></p><p>Кирилл Петрович сел на подоконник, чтобы лучше видеть лицо Антона, обращенное все-таки туда, в даль, открывающуюся за окном. На нем бродили тени, неопределенные, смутные, и Кириллу Петровичу хотелось переломить ту неуверенность, которую чувствовал сейчас в Антоне, и зажечь его огнем веры и вдохновения, без которых жизнь пуста и бессмысленна.</p><p></p><p>Это он вывел, наблюдая многие и многие человеческие судьбы. Низменность целей – вот психологические источники ошибок.</p><p></p><p>Сам он из своей, тоже нелегкой жизни вынес другое. Семья у них была как семья: отец, мать, трое детей. Потом отца за что-то уволили с работы, скоро восстановили, но что-то сломалось в человеке, и он стал пить. И сын видел, с какой стойкостью, с какой даже гордостью переносила мать обрушившееся на нее несчастье. С детской и наивной решимостью он дал себе слово во всем помогать матери. И помогал: ходил за отцом, выводил его из пивнушек, поднимал из грязи, и это породило у него отвращение к водке и всяческому свинству. Потом отец умер, и сын, вынужденный бросить школу, пошел работать, чтобы помогать матери. Он работал, радуясь каждому рублю, который приносил в дом, каждой улыбке, которой отвечала ему мать. Трудности шлифовали его душу и порождали в ней не озлобление, а решимость и стремление к лучшему.</p><p></p><p>Вот почему с такой горячностью Кирилл Петрович говорил теперь об этом с Антоном – о вере в жизнь, о цели жизни, о силе и твердости.</p><p></p><p>– Ты считаешь, что только большие люди, особенные, могут так жить. Но вот ты строишь мост как простой каменщик или плотник, и разве это не благородная целы чтобы мост держался и чтобы люди ездили по нему. Весь смысл в том, во имя чего ты это делаешь и что ты видишь в том, что делаешь? И счастье-то измеряется разной меркой. Созидать и потреблять, служить людям или, использовать их себе на потребу. Два счастья! Вот что тебе нужно решать, Антон! Характер укреплять! Характер!</p><p></p><p>Перерыв в мастерской кончился, но Кирилл Петрович задержал Антона – слишком неожиданно завязался этот разговор, а неожиданный разговор – самый хороший. Но и самый хороший разговор нужно кончать, – в мастерской уже стучат молотки и скрежещут напильники. Пора кончать!</p><p></p><p>Но нужно, обязательно нужно затронуть еще один важный вопрос.</p><p></p><p>– А что ты на Дунаева надулся? «Друг не тот, кто медом мажет, а кто правду скажет».</p><p></p><p>– Какую правду?.. Какую правду? – с неожиданной горячностью возразил Антон. – И никакой тут правды нет. Сам же он говорил, что нужно болеть за отделение. А почему я этого Венцеля стукнул? Ну, ошибся!</p><p></p><p>– Значит, что же: ошибся, и ладно? Нет, Антон! К ошибкам нужно относиться строго. Я не хочу тебе напоминать о прошлом. Ты сам о нем, по-моему, помнишь. И во всем виновата вот эта самая философия: нынче ошибся, завтра ошибся – ну и ладно! Нет, Антон! Теперь давай учиться жить без ошибок.</p><p></p><p>– А я хочу! – почти вдруг закричал Антон. – И вспоминать хочу, и понять хочу. Да. И понять! А когда начинаю понимать, то вижу: отчего я до всех этих дел дошел! Оттого, что не сопротивлялся. Я слабовольным был, я был как медуза и подчинялся всем – и Вадику, и Генке, и Крысе. Да чего там, я вел себя как самый последний трус. А трус что вор: вор обкрадывает других, а трус – самого себя… Вы думаете, я ничего не понимал? Понимал, а шел, не сопротивлялся. А злу сопротивляться нужно!</p><p></p><p>– Вот это ты правильно говоришь! – заметил Кирилл Петрович. – Это ты очень правильно говоришь.</p><p></p><p>– А тут я увидел это зло. Вы понимаете? Этакая противная, наглая рожа. А я?.. Что же, значит, опять терпеть? Да тут у меня, может, самый настоящий характер прорезался. Отпор дать! Вы понимаете? А Дунаев этого понять не хочет.</p><p></p><p>– Ну, какой же это характер на чужом горбу? – возразил ему Кирилл Петрович. – Характер, брат, прежде всего в том, чтобы собой владеть. Не помню кто, а кто-то сказал из великих людей: «Воевать с самим собой – труднейшая из войн; победить самого себя – труднейшая из побед». Вот это характер!</p><p></p><p>– Ну, а как же, если перед тобой этакая рожа? – не унимался Антон. – Разве стерпишь?</p><p></p><p>– А вот в том вся и тонкость, дорогой мой. Вся и тонкость. Кулаком-то легче всего орудовать. И Дунаев… Я тебе по секрету скажу: Дунаев тоже сначала в колонию входить не хотел, тоже сопротивлялся всему, а когда взялся за ум, тоже попробовал кулаком пользоваться. Так я за него приказом начальника выговор получил. За него! Вот он и сам теперь ратует: колония без кулака! И правильно: насилие рождает насилие. Один ударил, другой ответил, третий смолчал и затаил злобу – какая это жизнь? Понятно?</p><p></p><p>– Понятно, Кирилл Петрович, – тихо проговорил Антон.</p><p></p><p>– Так что ты напрасно на Дунаева обиделся, он тебе правильно сказал: какая ж это дружба? Пойми: самое главное, основа основ – личность и коллектив, человек и общество. Сумеешь решить этот вопрос – все решишь. Тут – вся мораль! Не сумеешь – отсюда все ошибки! А Дунаев парень честный, справедливый, неподкупный, ты его держись!</p><p></p><p>– Да это я понимаю! – ответил Антон.</p><p></p><p>– Ну вот и хорошо! Выше голову, Антон! Выше! Силы приходят в борьбе. Все будет хорошо. Скоро Новый год, а с ним, может быть, и новое счастье.</p><p></p><p>Подготовка к Новому году шла полным ходом. От имени коллектива были посланы приглашения родителям на новогоднюю елку. В спальне вешали новые картины; клеили абажуры для лампочек; бумажные занавески на окнах сменились полотняными гардинами, которые прислала мама Кости Ермолина; готовили украшения для елки. Елку сначала хотели устроить общую, в новом клубе, но потом решили поставить елки в каждом отделении – так будет интимнее и уютнее, и теперь между отделениями шло настоящее состязание на лучшее оформление елки. А в самый канун праздника прошел слух, что приедет какой-то писатель, который не то пишет, не то собирается писать что-то о колонии. Приезд писателя всех очень заинтересовал: какой он? Конечно, в очках и, конечно, толстый, одетый по «блицмоде» и, вероятно, очень важный. Елкин даже изобразил, как он ходит, задрав нос и разворачиваясь на каждом шагу плечами на девяносто градусов.</p><p></p><p>Но писатель оказался не в очках и не толстый, а главное, совсем не такой важный. В сопровождении начальника он прошел по всем отделениям, разговаривал с ребятами просто и улыбался. Вечером в клубе, при подведении итогов соревнования, он сидел в президиуме, а потом произнес речь; ребята ему долго и дружно аплодировали и, решив, что он «заводной мужик», после собрания окружили его и наперебой приглашали к себе на елку.</p><p></p><p>– Ладно, ребята! Ладно! Спасибо! – улыбался он. – Какое отделение? Второе? Обязательно буду! Пятое? Буду! Седьмое? У всех побываю. Даю слово.</p><p></p><p>Ждали его и в девятом отделении. Около елки был накрыт стол: конфеты, печенье, бутылки с ситро. Ребята пели песни, читали письма родителей, присланные в ответ на разосланные им приглашения и поздравления: от мамы Кости Ермолина, от отца и матери Елкина, написала письмо в числе других и Нина Павловна.</p><p></p><p>Во время чтения писем зашел писатель, но побыл недолго, поздравил с наступающим Новым годом, немного поговорил и ушел в следующее отделение. Зато пришел начальник Максим Кузьмич, выпил стакан ситро и пожелал ребятам успехов. Настроение у всех было хорошее, радостное, и Антон сначала тоже веселился и вместе со всеми пел песни. Но вдруг он вспомнил, как ровно год назад, на школьном новогоднем вечере, к нему подошла Марина и пригласила танцевать, и как они потом разговаривали, и как с этого началась их так неудачно закончившаяся дружба.</p><p></p><p>Антон вспомнил все так отчетливо, что тут же решил: будь что будет!</p><p></p><p>Он написал письмо.</p><p></p><p>«Здравствуй, Марина!</p><p></p><p>Поздравляю тебя с Новым годом!</p><p></p><p>Если ты помнишь прошлогодний вечер, вспомнишь и меня. Как много это, оказывается, времени – год!</p><p></p><p><em>Антон</em>».</p><p></p><p>Через неделю был получен ответ.</p><p></p><p>«Антон, здравствуй!</p><p></p><p>Прошлогодний вечер я помню и помню все. Как обидно, что так получилось! Очень обидно. Но ты не унывай, Антон! У всякого человека могут быть в жизни ошибки. Вот ошибся и ты. Страшно ошибся! Но ведь это не значит, что у тебя не будет больше счастья в жизни. Будет, Антон! Обязательно будет! Это я говорю тебе, как твой большой друг!</p><p></p><p>Марина».</p><p></p><p>– Славик! Славик! Читай! Нет, ты читай! Я тебе разрешаю.</p><p></p><p>Забыто все – все мелкие и глупые обиды; друг есть друг, и в минуту радости о нем нельзя не вспомнить. Антон подает Славику конверт, и тот вместе с письмом вытаскивает из него еще какую-то бумажку, которую Антон не заметил.</p><p></p><p>– Что такое?</p><p></p><p>Антон наклоняется, и они вместе читают:</p><p></p><p>Помнишь, как Саша Матросов</p><p>Грудью свой полк заслонил?</p><p>Помнишь, как немец в морозы</p><p>Зою босую водил?</p><p></p><p>Помнишь, как мальчик Тюленин</p><p>Насмерть под пыткой стоял?</p><p>Дешево, Шелестов, дешево</p><p>Жизнь ты свою променял!</p><p></p><p>– А умная она у тебя! – говорит Слава.</p><p></p><p>Обескураженный Антон, немного подумав, тут же соглашается со Славой: конечно, умная! Как же? И тут же, в новом письме, он спрашивает: «Почему же ты не писала? Почему так долго не отвечала мне?», и Марина в ответ: «Я не получала никакого письма. А то разве я бы не ответила?»</p><p></p><p>«Разве я бы не ответила?»</p><p></p><p>Какая ж это радость! Какая невозможная радость! Теперь – все! Теперь он в силах делать все! Теперь можно переворачивать горы!</p><p></p><p>И когда Кирилл Петрович выстроил третий отряд и сказал, что к ним, ребятам, страна обращается за помощью: на строительство комбината, развертывающееся в городе, прибыл большой состав леса и кирпича, и его нужно срочно разгрузить, а рабочих не хватает, – Антон первый тогда выкрикнул:</p><p></p><p>– Ну и что? О чем толковать, Кирилл Петрович! Пойдем и разгрузим!</p><p></p><p>– Так, что ли, атлеты? – спросил Кирилл Петрович, обводя всех глазами.</p><p></p><p>– Так! – гаркнули ребята.</p><p></p><p>– Только одевайтесь теплее. Мороз!</p><p></p><p>В морозную ночь они вышли, вскарабкались на машины, прижались друг к другу, спасаясь от поднявшегося на ходу ветра, и, приехав на станцию, высыпали, как горох, и тут же взялись за работу.</p><p></p><p>И звезды, точно капельки ртути, сверкают по всему небу, из конца в конец, и воздух – звонкий, ломкий, и гудки паровоза, раздающиеся с особой, необыкновенной резкостью, и дымы, поднимающиеся вверх и только там, вверху, распускающиеся широкими, развесистыми кронами!</p><p></p><p>А на морозе и работа кипит, – зимою, в холод, каждый молод! – все спешат, все уже думают о зоне за высокой стеной как о родном доме, и бревна весело прыгают одно через другое и ложатся одно на другое и, кажется, сами собой укладываются штабелями. А Кирилл Петрович появляется то у одного вагона, то у другого, там поддержит, там подтолкнет, и его бодрый голос на морозе тоже звучит сильней и слышится дальше.</p><p></p><p>– А ну, атлеты! Идет дело, идет!</p><p></p><p>Но когда справились с работой и перед тем как садиться в машину произвели проверку – трех воспитанников из отряда недосчитались.</p><p></p><p>«Неужели побег?» – пронеслось в голове у Антона.</p><p></p><p>– Греются где-нибудь. Умники! – как бы отвечая ему, сказал Кирилл Петрович.</p><p></p><p>Он выбрал несколько надежных ребят, в том числе и Антона, – пойти посмотреть на станции, в кубовой, в буфете. И в кубовой возле печки они увидели Мишку Шевчука, а с ним Елкина и еще одного парнишку из одиннадцатого отделения.</p><p></p><p>– А ты что, в бугры записался? – спросил Антона Мишка Шевчук. – То кулаками работал, а теперь, как собака-ищейка, рыщешь. Смотри. У тебя ум-то, видать, с дыркой. Не просчитайся!</p><p></p><p>– Ладно, ладно! Иди, – ответил Антон, – ребята-то ждут. Холодно!</p><p></p><p>Ребята действительно перемерзли, пока разыскивали пропавших «умников», и теперь набросились на них с упреками и руганью.</p><p></p><p>Антон был очень обрадован тем, что Кирилл Петрович оказал такое доверие ему, и был горд, что доверие оправдал. А что Мишка болтает насчет «бугров» – пусть болтает. Собака лает – ветер носит!</p><p></p><p><strong>22</strong></p><p></p><p>Происшествием на разгрузке занялись сразу как приехали. Хотя ребята и промерзли и мечтали о теплых постелях, но Кирилл Петрович выстроил опять весь отряд и перед общим строем поставил троицу «умников». Мишка стоял по форме, руки по швам, но всем своим видом старался показать, что ему на все в высшей степени наплевать, а раз попал в «пионерскую колонию», ничего не поделаешь – приходится тоже в игрушки играть.</p><p></p><p>У Елкина на лице было фальшиво-невинное выражение, за которым он мог спрятать любую свою проделку. «А что? Я ничего. Ну, оторвался на минутку, так ведь совсем на минутку. Мы уж как раз хотели идти, а тут он и появился, этот Шелестов». Так он примерно и говорил.</p><p></p><p>Третий молча разглядывал носки своих ботинок, явно не желая смотреть на ребят, требовавших от него ответа. Это был Афоня Камолов, присланный в колонию недавно, низкорослый и немного нескладный парень с приплюснутым зеленоватым лицом. Ему вынесли выговор. Долго говорили о Елкине. Ермолин предложил написать письмо его матери.</p><p></p><p>– Уже писали. Да что ему мама, когда он сам без пяти минут папа, – заметил Дунаев.</p><p></p><p>Но здесь он был неправ: на Елкина предложение Ермолина произвело самое неожиданное впечатление.</p><p></p><p>– Вы мне лучше морду набейте! – сказал он угрюмо.</p><p></p><p>Против предложения Ермолина высказался и Кирилл Петрович: он знал, что мать Ильи неизлечимо больна, и тревожить ее новыми заботами о сыне не считал возможным. Решили передать вопрос о поведении Елкина на обсуждение совета воспитанников.</p><p></p><p>С Мишкой Шевчуком не знали, что делать. Передать тоже в совет воспитанников? Просить руководство о наложении взыскания? А какое на него подействует взыскание, когда он их все перепробовал? Опять в изолятор?</p><p></p><p>– Вот о нем бы написать матери, да матери нет, – сказал воспитатель Суслин.</p><p></p><p>– Как нет? – спросил Антон.</p><p></p><p>– Нету у меня матери! – Мишка зло глянул на него.</p><p></p><p>– А ты мне в вагоне говорил…</p><p></p><p>– Ничего я тебе не говорил, – оборвал Антона Мишка.</p><p></p><p>– Подожди, подожди! Давай разберемся! – сказал Кирилл Петрович.</p><p></p><p>Выяснилось, что у Мишки Шевчука мать все-таки есть, и ей решили сообща написать письмо.</p><p></p><p>На другой день Мишка Шевчук, встретив Антона, спросил:</p><p></p><p>– Тебе что, жить не хочется?</p><p></p><p>– А чего ты грозишь? Что ты мне сделаешь? – возмутился Антон.</p><p></p><p>– Вот посмотришь! А то – «в вагоне»… Ты обо всем, что в вагоне говорили, забудь. Чтобы никто! Понял?</p><p></p><p>Нет, пока еще Антон ничего не понял, ему только было неприятно, что на его пути каким-то образом снова появился этот противный парень. Но слова Шевчука заставили Антона задуматься.</p><p></p><p>Дело, пожалуй, даже не в этой глупой угрозе: «Тебе что, жить не хочется?» Ну, что он сделает, этот пустой хвастун?.. Хотя нет, он, конечно, не хвастун – это не Елкин! – а все равно Антон его не боится!</p><p></p><p>Но столкновение с Шевчуком заставляло Антона упорно возвращаться к разговору в вагоне и вспоминать его во всех подробностях. «А если в зону затащат, что будешь делать?» – спросил тогда голос с верхней полки. «Убегу!» – ответил Мишка. «Ну и дурак! Куда ты убежишь? Зону держать нужно. Свяжись со своими, подбери и действуй». И что-то еще в этом роде, но это все чепуха, это не важно. Главное: Мишка грозился бежать. И Елкин… Он ведь тоже болтал о побеге, чтобы увидеться с девушкой из пединститута. Елкин, конечно, болтун, а впрочем, черт его знает, он шальной, и от него можно ждать все что угодно. И, может быть, они о чем-то сговаривались там, в кубовой?</p><p></p><p>Теперь Антон начал присматриваться и к Мишке и к Елкину, и тогда обнаружилось, что они продолжают встречаться – сойдутся, перебросятся несколькими словами и разойдутся. Когда Антон дежурил по кухне и нес из подвала картошку, то слышал в темноте знакомый хрипловатый голос Мишки: «Сходи в пятое…» Больше он ничего не разобрал и того, с кем говорил Мишка, тоже не узнал, но все, вместе взятое, ему показалось подозрительным. Хотя на одном из листочков у Славы и было написано, что «дружба как веревка – если порвешь, то никогда не свяжешь так, чтобы не было узла», – никакого «узла» в их отношениях не получилось. Наоборот, они сдружились еще больше, и когда Антон поделился своими наблюдениями с Дунаевым, тот прищурил глаз и почему-то шепотом спросил:</p><p></p><p>– А ты Кириллу Петровичу сказал? Может, они что-то готовят?</p><p></p><p>– Что готовят? – не понял Антон.</p><p></p><p>– Мало ли что! Шумок, к<em>и</em>пеж. Они – дурные!.. Может, группа у них! Ты что, маленький! Или они нас за глотку возьмут, или мы должны!</p><p></p><p>И вдруг Антон понял! Вот теперь он понял все: что не побега Мишки нужно опасаться и не о побеге они сговаривались в кубовой, – зачем сговариваться, когда в ту ночь они могли просто уйти? – а совещались о чем-то другом. И теперь вагонный разговор вспомнился весь, целиком. «Свяжись со своими, подбери и действуй…» Неужели все это может быть – и баррикада из кроватей и что-то еще, чего нельзя было даже вообразить и что казалось пустыми выдумками Мишки!</p><p></p><p>А когда Антон опять поделился с Дунаевым, а потом они вместе рассказали обо всем Кириллу Петровичу, тот посмотрел в широко открытые глаза Антона и похлопал его по плечу.</p><p></p><p>– Не спеши, Антон! Не спеши!.. А в общем, спасибо! Молодец.</p><p></p><p>Но Антон не понял: Кирилл Петрович добродушно посмеялся над ним или уже что-то знает.</p><p></p><p>А вот Антон стоит опять на площадке перед мастерской и смотрит в окно. Это стало его любимым местом: отсюда виден мир. Он постепенно тонет в голубой дымке сумерек, и только заря над лесом горит своим холодным зимним пламенем. Воля!</p><p></p><p>И вдруг Антон видит, как от мастерской, по направлению к стене, отделяющей ее от жилой зоны, метнулась темная тень человека, раздетого, без шапки. Он подбежал к стене, подпрыгнул и, сделав какое-то движение рукой, побежал обратно. Все это происходило довольно далеко, и лица в сумерках Антон не рассмотрел. Но кто это? Зачем человеку ровно на одну секунду подбегать к стене, взмахнуть рукой и исчезнуть? Что это за взмах руки, словно бросок?.. Бросок? Да, он что-то швырнул через стену. Кончился перерыв, и под скрежет напильника Антон все время думал о том, что он увидел.</p><p></p><p>– Да что ты делаешь? Что делаешь? Смотри! – возмутился Никодим Игнатьевич. – У тебя же перекос получается. А ну возьми измерь!.. Да тут и на глаз видно!</p><p></p><p>Антон измерил и, убедившись, что испортил деталь, расстроился.</p><p></p><p>– Что это ты как неживой нынче? – удивился Никодим Игнатьевич. – Работаешь, так работай, о посторонних делах думать нечего.</p><p></p><p>– А я, может, не о посторонних делах думаю! – вырвалось у Антона.</p><p></p><p>– О каких же таких не посторонних? – ворчливо спросил Никодим Игнатьевич.</p><p></p><p>И тогда Антон тихонько рассказал ему обо всем, что видел.</p><p></p><p>– Ну ладно, ладно! Работай! – сказал Никодим Игнатьевич.</p><p></p><p>Но через пять минут он вызвал его в комнату для мастеров и дал пропуск на выход из мастерской.</p><p></p><p>– Иди к Кириллу Петровичу и доложи.</p><p></p><p>Антон побежал в отделение – Кирилла Петровича там не оказалось, оттуда в комнату воспитателей – она была заперта. Что делать? Где его искать? А время идет – скоро конец работы в мастерских, и тогда «тот» придет и поднимет то, что он бросил. Антон одно мгновение соображает и сразу принимает решение: нельзя терять время на розыски Кирилла Петровича нужно действовать самому. Он бежит к тому месту, куда, по его расчетам, упал таинственный предмет, и быстро его находит: на деревянной ручке – заточенный железный штырь. Пика! Он поднимает находку и бежит, чтобы скорее сдать ее Кириллу Петровичу. Но потом соображает: а зачем? Разве дело здесь в пике? В человеке здесь дело, а не в лике! Кто бросил? Он придет на то место, поищет, не найдет и завтра изготовит другую пику и тогда поступит как-нибудь хитрее. Нужно взять человека!</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386648, member: 1"] – Вот она – Советская власть! Домой после концерта Нина Павловна шла со своими хозяевами: Никодимом Игнатьевичем и Раюшей. По пути они разговорились о прошедшем вечере. Нина Павловна интересовалась, чем именно определяются итоги соревнования и почему, например, девятое отделение оказалось на предпоследнем месте. Это ее задело больше всего. – Значит, ребята не взялись как следует, – коротко ответил Никодим Игнатьевич. – А что значит: не взялись? – допытывалась Нина Павловна. – Ну, то и значит. Без них-то ничего не сделаешь. Один ругнулся, другой ухитрился напиться или еще что-нибудь. Вот ваш сынок, к примеру, на работу у меня опоздал, загулялся где-то. А это все баллы! Вот так и выходит – из маленьких пылинок ком грязи складывается. А понимать это не все понимают, не сразу. Когда-то он переломится! – А значит, это все-таки возможно? – встрепенулась Нина Павловна. – Вот Травкин, например… Значит, действительно возможно, чтобы человек переменился? Так вот, совсем! – А почему? Почему же из человека нельзя сделать человека? – угрюмо ответил ей мастер, но сквозь угрюмость у него прорвалось вдруг что-то совсем другое, живое и теплое. – У вас что с сынком-то? И Нина Павловна рассказала, может быть, впервые так спокойно и обстоятельно, что произошло с Антоном. – А вы не убивайтесь! – выслушав ее, проговорил Никодим Игнатьевич. – Ребята – такой возраст – можно повернуть и туда и сюда. Было бы за что зацепиться! У взрослых и то… Посмотришь – обормот, не дай господи, лица человеческого нету. А сдуй этот пепел… Искра-то, она у каждого есть, в самой никудышной, как будто бы пропащей душе. – У каждого? – спросила Нина Павловна. – А есть конченые люди? – Не знаю, – уклончиво ответил Никодим Игнатьевич. Пришли домой. Раюша поставила самовар, стала собирать на стол, подала картошку жареную, банку с молоком. Нина Павловна достала колбасу, сыр, консервы, получился общий дружный ужин, и завязался душевный разговор. И тогда оказалось, что Никодим Игнатьевич сам отбывал наказание и долго не мог найти себе работу после освобождения – везде чувствовал подозрительные взгляды людей, пока не устроился здесь, в колонии. – И тут я встретил ее, и все у меня засветилось. – И глаза Никодима Игнатьевича тоже засветились при взгляде на сидевшую за самоваром Раюшу. – Жизнь была у меня – одни рубцы кровавые. Хоть и родители были – и папаша, и мамаша, и все как следует быть, а только нужно кому-то заглядывать и за закрытые двери квартир – что там делается? Ну да ладно, что было, вспоминать нечего, а только не видел я ни любви, ни ласки родительской, и никто не покупал мне игрушек и коньков. И женщин всяких видел и тоже привык без любви обходиться. А с ней вот сколько гулял – пальцем не тронул. А она возьми и скажи сама, что любит меня. – Потому и сказала, что, не трогал! Мужики-то какие бывают? Охальники! – вставила Раюша. – И забила меня лихорадка, и не спал я тогда всю ночь, потому что никто мне таких слов не говорил. Никодим Игнатьевич опять очень тепло и мягко посмотрел на свою Раюшу, но она с деланным неудовольствием оборвала его: – Да ладно! Ну, чего ты об этом? Живем и живем! А потом оказалось, что Никодим Игнатьевич и вообще совершенно другой человек, чем показалось вначале, и суровость его совсем не суровость, а крайняя сосредоточенность человека на одном, самом больном, но трудно разрешимом для него вопросе. И вопрос этот – искоренение преступности. – Я об этом еще там, в лагерях, начал думать, – сказал Никодим Игнатьевич, и складка еще резче обозначилась у него меж бровями. – Вот вы говорите о Травкине – может ли человек переломиться? А хотите, я вам расскажу о человеке, который чуть не всю жизнь по тюрьмам бродил? – Но это, должно быть, очень страшно! – поежилась Нина Павловна. – Да брось ты! Не забивай ты голову людям, – подала опять голос Раюша. И, обратившись к Нине Павловне, продолжала: – Это у него как щепа в сердце. Ну, пережил много человек, вы уж его простите. Вот он сидит вечерами и пишет, нужно бы отдохнуть, а он пишет. – А потому и пишу! – начиная уже горячиться, сказал Никодим Игнатьевич. – Как я сам много пережил и всякого зверья видел и все ихние законы знаю… Я и начальнику нашему Максиму Кузьмичу об этих делах рассказываю, как он интересуется. И написать хочу кому следует… Вот! Вот! – Никодим Игнатьевич достал с полки стопку обыкновенных ученических тетрадей, голубых, с таблицей умножения на обложке. – Как разные идолы, уркаганы, законами своими держат за горло потерявшихся вконец людей. Вот и пишу. Может, даже в самый Центральный Комитет напишу о том, что видел, —чтобы знали. Потому в коммунизм нам тоже с этаким добром ходу нет. – Ладно, Дима, ладно! – решительно наконец перебила его Раюша. – Ну дай ты человеку отдохнуть. Иди-ка гуляй! Гуляй! Резким движением Никодим Игнатьевич положил опять на полку пачку голубых тетрадей с таблицей умножения на обложке и вышел из комнаты на воздух покурить, успокоиться, а Раюша стала укладывать Нину Павловну спать. Но Нина Павловна долго не могла заснуть и все думала об этом суровом на вид человеке, бывшем преступнике, который пишет куда следует о том, как искоренить преступность. И тут ей неожиданно пришли на ум слова, вырвавшиеся у ее соседки по залу: «Вот она – Советская власть!» [B]18[/B] Максим Кузьмич не собирался «втирать очки» или «пускать пыль» в глаза родителям, но, естественно, ему хотелось показать им все в полном блеске. И вдруг – окурки в тумбочке. И у кого? У командира отделения! В докладе при подведении итогов он подчеркнул, что девятое отделение отстает, и сразу после праздников вызвал его к себе в полном составе. – Вы – десятый класс! Вы должны быть лицом колонии и ее гордостью, а вы?.. Начальник обвел взглядом нахохлившихся ребят, заполнивших кабинет. – Сесть прямо! Смотреть в глаза! – скомандовал вдруг он тем непререкаемым тоном, которым умел говорить когда нужно, и, переглянувшись с каждой парой устремившихся на него глаз, продолжал: – Прошел по спальням – ваша спальня хуже всех. Салфетки на тумбочках грязные. – В стирку не берут, – заметил Костанчи. – Начальника не перебивают! – тем же непререкаемым тоном оборвал его Максим Кузьмич. – «Салфетки в стирку не берут». А песня? Встречаю отделение, а вы без песни идете. Почему? Погода плохая? Строй и песня должны быть в любую погоду. А вид?.. А ну встать! Костанчи поднялся, переминаясь с ноги на ногу. – Встать как положено! – Начальник осмотрел его взыскательным взглядом. – Почему верхние пуговицы не застегнуты? А то оправдания выискивает, Ты бы лучше в тумбочку к себе заглянул. Общественник! Командир! Кирилл Петрович, – обратился он к сидевшему здесь же капитану Шукайло, – на ближайшем собрании отделения поставить отчет командира. – Слушаюсь!.. – привстал Кирилл Петрович. – И вообще!.. Все отделение! На что это похоже? Зазнались! «Мы – десятый класс!» А вспомните, каким был у нас десятый класс в прошлом году! Две золотых медали, три серебряных! А вы потеряли требовательность к себе. Отставать начали и терять ориентир. Так вот: я мог бы вмешаться в вашу жизнь в приказном порядке, я имею на это все права и возможности. Но я не хочу этого. Я надеюсь, что вы сами сумеете взять правильный ориентир и продумать, как оздоровить обстановку. Сумеете? – Сумеем, – нестройно раздались голоса. – Не уверен! – все так же твердо и непререкаемо сказал начальник. – Сумеем! – Голосов стало больше, но начальник опять повторил свое: – Не уверен! – Сумеем! – гаркнули все два с половиной десятка голосов, и только тогда начальник остался доволен. – Вот это другое дело! «Вот это другое дело!» – сказал про себя и Антон, когда они строем шли после этого к себе в отделение. Для него как в сказке пролетели короткие, быстротечные дни, дни празднеств, торжеств и свидания с мамой. Оно как бы восстановило для Антона единство жизни – той, которая была раньше, до суда, и наступившей потом. Теперь суд стал эпизодом, тяжелым, страшным, но эпизодом в единой и непрерывной жизни. И связала эту жизнь, эти две разрозненные ее половины, – мама. И потому так неприятно было Антону, что он опять огорчил маму. Кирилл Петрович ничего не скрыл от Нины Павловны – ни истории с запиской, ни опоздания на работу, ни других его, пусть мелких, провинностей. А Антону не хотелось обо всем вспоминать, особенно теперь, после такого счастливого путешествия в город и той решительной клятвы на коленях, что все будет хорошо – будет, будет, обязательно будет! И мама поверила, и все же поставила ему в счет все ошибки, и даже обвинила в том, что девятое отделение оказалось на предпоследнем месте. Во всем, что сейчас происходило, он чувствовал что-то действительно важное и необычайное: и вызов к начальнику, и разговор его, и тон, и покорное «слушаюсь» Кирилла Петровича, и поведение Костанчи, и конечный вывод – «поставить отчет командира!». Новым было и то, что, придя в спальню, ребята тут же зашумели, заговорили, заспорили, и Костанчи сразу же оказался совсем не таким грозным, как прежде, и даже стал оправдываться: – А что тут – я виноват? Ну, окурки – ладно! Окурки мои! А разве мы за окурки баллы потеряли? Стараясь сохранить авторитетный, «руководящий» тон, он пытался указать на провинность того, другого, третьего, но его прерывали вопросами: а почему ты это допустил? а почему ты то-то сделал и почему не сделал того-то и того? На другой день на собрании Костанчи выступил с докладом, в меру умным и в меру хитрым: чтобы не сказать лишнего и никого не обидеть и отвести или смягчить предстоящие ему удары, он говорил и о своих ошибках и о плохой работе актива, но так, чтобы не восстановить против себя и актив. Антону доклад не понравился, особенно когда, выбравшись из чащи колючих вопросов, Костанчи заговорил чуть ли не вчерашними словами Максима Кузьмича: – Пути для нас открыты, дорога широка и пряма. Так будем же образцом поведения для всей колонии, зачинателями всего хорошего. Это наша боевая, благородная задача, и мы обязаны ее выполнить. Антон внимательно слушал доклад и в то же время присматривался к настроению ребят. А ребята постепенно стали задавать вопросы, сначала осторожные, общие, затем более прямые и ехидные: – А как ты смотришь на порядок в отделении?.. –И почему ничего не сказал о курении в спальне? Это уже был прямой удар по Костанчи, потому что все знали, что в спальне позволяют себе курить только командир и его приближенные. Но Костанчи от прямого ответа увильнул: «А я не знаю, куда смотрит санитар» – и этим сразу вызвал на себя шквальный огонь. – «Куда смотрит санитар»?! – вскочил Вехов. – А почему я тебе говорю, а ты только рукой машешь: «Ладно!» – А почему не все делают физзарядку? – И вообще: к одним чересчур строг, а за другими ничего замечать не хочет. – Любимчики! Это – самый тяжелый упрек: любимчики! – А почему ты в кровати по утрам залеживаешься? – спросил Дроздов, ответственный по спальне. – А почему белье выбираешь? Меняли постельное белье, и тебе не понравилась простыня – пятно на ней было. И ты перевертел их шесть штук, пока не выбрал самую белую. Тебе, значит, с пятном нельзя, а другому – ладно? Это не менее тяжкий упрек – в несправедливости. И вдруг вскакивает Елкин и одним своим выкриком лишает этот упрек всей его силы: – А как ты сам себе новое одеяло взял, что, можно? Дроздов растерялся и сразу как-то, очень заметно сник – он действительно, изловчившись, сумел заполучить себе, новое, хорошее одеяло. Чтобы бороться с неправдой, нужно быть самому кристально чистым! – Да что у нас все плохо, что ли? – подал новую реплику Елкин, и Костанчи на него признательно глянул. Кирилл Петрович насторожился. Он заметил взгляд Костанчи, напряженное лицо Славы Дунаева и его стиснутые зубы, – в ходе собрания в отделении намечались два лагеря. – Дунаев, кажется, хочет что-то сказать, – проговорил он спокойно. Дунаев встал, одернул гимнастерку и, повернувшись вполоборота к Елкину, сказал: – Что у нас все плохо, никто не говорит. Но разве можно молчать о том, что плохо? И нечего тут замазывать и защищать командира. – А ты не своди счеты! – выкрикнул из-за чьей-то спины Мурашов. – Какие счеты? – повернувшись теперь к нему, спросил Дунаев. – Тебя еще в отделении не было, когда мы с Олегом дружить стали. Правильно? – Он перевел взгляд на Костанчи. – Я же и на командира его выдвигал, и никаких у меня счетов с ним нет. Я в другом виноват, что раньше о нем вопроса не ставил, думал – поймет, исправится. Нам не нужно, чтобы из командира царек вырастал! – «Бугор», еще скажешь! – криво улыбнулся Костанчи. – Нет, до бугра тебе далеко, – сказал Дунаев, бугром мы тебе не дадим делаться, хоть ты и хочешь! – Как «хочу», почему «хочу»? – вскипел Костанчи, но Дунаев тем же спокойным и твердым тоном ответил: – А когда тебе лишнее масло в кашу льют, это что, по-твоему? – Когда? Кто? – продолжал горячиться Костанчи, но Дунаев, не смутившись, остановил его движением руки, точь-в-точь как начальник, Максим Кузьмич. – Ладно! Ребята скажут!.. И как оно у тебя пробкой в горле не застыло, это масло? Жрал чужой кусок, а командир! Дунаев закончил выступление жестким, злым тоном и с искривленными от напряжения губами. Он сел, но тут же поднялся и добавил: – А ты и дежурных так подбираешь: одни горб гнут, а другие – с тряпочкой да с ложечкой. Почему ты Шелестова назначаешь то по уборной, то по умывальной, то по кухне картошку чистить? А почему ты с ним, как товарищ с товарищем, не побеседовал ни разу, а покрикивать стал и даже постель за собой убирать заставлял, – это как, по-твоему? – А чего ты варежку разеваешь, за своего дружка заступаешься? – закричал Сенька Венцель. – «Шелестов, Шелестов…» А сами в спальне лежат рядышком и порядок нарушают. По режиму спать положено, а они разговаривают. А командир замечание сделал – ссору затеяли, подчиняться не хотели, пока надзиратель не пришел. Что? Разве не было? Мы через это столько баллов потеряли! – Их самих развести нужно. Кто их знает, может, у них группировка, – пробурчал из-за чужой спины Мурашов. Возмущенный Дунаев снова поднялся было с места, но Кирилл Петрович остановил его. – А почему Шелестов молчит? – спросил он, взглянув вдруг на Антона. Но Шелестов от этого только смутился и вобрал голову в плечи. [B]19[/B] Антон внимательно слушал все, что говорилось на собрании, и сопоставлял со своим не очень большим, но я не таким уж маленьким опытом. Он замечал и раньше, что в отделении возникали какие-то нелады, но сначала он расценивал их как мелкие и случайные ссоры. А теперь он понял, что все здесь значительно сложнее. Теперь Антону стало ясно, почему Костанчи хотел замять историю с запиской и многое другое. Вспомнил он и слова Елкина насчет посылки и «лапы», вспомнил и понял все, что говорил Дунаев: из Костанчи действительно мог получиться тот самый «бугор», о котором рассказывал когда-то Мишка Шевчук. Постепенно выяснилось, что в отделении совсем не все гладко, и ребята разбились на два лагеря, между которыми завязалась перепалка. Вместе с мелкими упущениями и нарушениями, которые можно было бы выправить на ходу, постепенно обнаруживались явные злоупотребления. И когда они обнаружились, Антон видел, как помрачнело лицо Кирилла Петровича и как сам же он предложил снять Костанчи с поста командира. Это было неожиданностью для Антона потому, что с самого начала он слышал от многих ребят, что Костанчи – любимец Кирилла Петровича. Антону тоже хотелось выступить, но у него не хватало решимости. А когда Кирилл Петрович предложил ему взять слово, он почему-то испугался. Зато позднее, ложась спать, Антон рассказал Славе Дунаеву и о Елкине, о «лапе», о посылке и поделился всеми своими мыслями и соображениями. – А почему же ты на собрании молчал? – спросил Слава. – Почему?.. Да сам не знаю почему… Думал, так надо. – Что «надо»? В лапу давать? Заставлять других постель за себя убирать? Ребят притеснять? От работы отлынивать, а самому командовать только? Так, что ли, надо? – Да нет – зачем? Я не говорю! – промямлил Антон. – Как же не говоришь! – продолжал допрашивать его Дунаев. – Сам ты не знаешь, что говоришь. Надо – не надо… Говоришь, что не думаешь. Просто ты об отделении не болеешь – вот что! И в коллективе живешь и не в коллективе, будто тебе ничего не нужно. Как чужой! – Какой же я чужой? – обиделся Антон. – Делаю все, что надо, а потом… Мне в конце концов самому жить нужно. – Как это – «самому»? – переспросил Дунаев. – Очень просто! – насупившись, ответил Антон. – Мне бы освободиться поскорей, а там… – Что «там»?.. Там тебя опять такие же окружат, и ты по новой пойдешь? – Это почему же я пойду? – возмутился Антон. – А потому!.. Если ты характер не выработаешь, как же тебе на волю идти? – А почему ж я не выработаю! Думаешь, я так и не работаю над собой? – А если ты над собой только будешь работать, и смотреть только за собой, и бояться только за себя, а не за коллектив, – что у тебя выйдет? Ничего не выйдет! – сказал Дунаев. – Бывают такие, все делают как нужно, а жизнью не интересуются, – он живет, ему хорошо, а до других ему дела нет… и до коллектива ему дела нет. А вся жизнь в коллективе и в обществе – когда все спаяны и все дышат одним: помочь друг другу и поддержать друг друга… Ну ладно! Все равно не поймешь! Давай спать! – оборвал вдруг Дунаев, вспомнив, что он теперь командир и разговаривать после отбоя не полагается. «Почему же я не пойму?» – хотел еще раз спросить Антон, но Дунаев отвернулся к стене и скоро заснул. А Антон долго еще размышлял. Обиды постепенно утихали, отступали, и на первый план выдвигались слова Дунаева: «Если характер не выработаешь, как же тебе на волю идти?» Характер!.. Сколько раз он слышал это слово и от мамы, и от учителей, и от дяди Романа, и даже от Якова Борисовича. Но разве у него не было характера? Когда они, «три мушкетера», решили досаждать новой школе и ее директору, «солдату в юбке», Елизавете Ивановне, – разве это не было проявлением характера? Когда он собрался в два счета и уехал в Ростов, к отцу, – разве этот поступок не был решительным? Когда оттолкнул Якова Борисовича, который старался удержать его… Нет, это, конечно, был не характер! Когда он оттолкнул склонившуюся на колени мать, – какой же это был характер? Антон вспомнил Маринку и ее заветную папку с наклейкой «Слова и дела», вспомнил и фразу, которую она процитировала там из статьи в «Комсомольской правде»: «В борьбе с трудностями возникают решающие качества, которые порождают твердый и непреклонный характер». Нет, это что-то совсем, совсем другое: твердый и непреклонный характер! Воспоминание о Марине увело его мысли в сторону: почему она не ответила? Все-таки очень обидно! Антону написали все, от кого можно было и даже от кого нельзя было этого ждать: написала бабушка и обещала не помирать, пока не увидит Антона, написал дядя Роман и советовал, ухватившись за будущее, преодолеть настоящее. «Ты не отчаивайся, верь! И не смейся над этим, как тогда в Москве. Без веры, брат, человеку жить нельзя, если по-настоящему жить. Он тогда расползается, как мыло в воде. А кто верит в будущее, в человека верит, в себя, в лучшее – тот все переломит и переделает. Я это сейчас по своему колхозу вижу. Да что колхоз!.. Осмотрись кругом и скажи по доброй совести: сильнее стала наша Россия? Краше? Краше стала, сильнее! А кто это сделал? Кто в войну победил и выстоял? Кто сейчас целинные земли переворачивает и хлеб родить заставляет? Кто Сибирь-матушку заселяет и обстраивает? Кто сделал, что к нам теперь разные народы учиться ездят? А? Те, кто не верит ни во что, или другие? Вот в том ваше и горе: вы не видите этих, других-то. А не видя их, вы не можете следовать им, – в этом ваше второе горе. А третье само получается! Ты уж прости за эти напоминания, а я, как всегда, правду-матку режу, и тут тебе много пошуровать нужно, если хочешь человеком выйти». Прислала письмо и учительница Прасковья Петровна, чего Антон совсем не ждал. Она тоже писала, что верит в его силы и в его будущее, и передавала привет от ребят. И только Марина вот не ответила ни слова. Конечно, она имеет на это полное право, и у него нет никаких оснований обижаться и чего-либо требовать от нее, а все-таки очень обидно: не ответила! С этими мыслями Антон и заснул и видел во сне памятник Павлику Морозову, и луну, пробивающуюся сквозь ветви деревьев, и чьи-то родные, близкие глаза, Приятный, хотя и чем-то грустный сон был прерван резкой и прозаически-требовательной командой: – Подъем! И тогда Антон заметил, как сразу же, не разрешив себе ни минуты понежиться, вскочил с кровати Слава Дунаев, как он быстро заправил постель, умылся, оделся и по команде физорга стал на зарядку. Все это он и раньше делал так же аккуратно и добросовестно, но теперь словно появилась в нем какая-то новая пружинка, придавшая ему еще больше упругости и сосредоточенности. Он выстроил отделение, перед тем как идти в столовую, и отрапортовал Кириллу Петровичу. Кирилл Петрович поздоровался со своими «атлетами» и неторопливо, негромко сказал: – Ну так вот! Вот мы и пережили с вами очень серьезный кризис. И ваша есть доля вины в этом и моя. Я понадеялся на отделение и ошибся. Ну, как же мы теперь будем жить? – Разрешите! – Дунаев сделал шаг вперед. – Мы выходим на старт. Я так понимаю. Но чтобы пробежать всю дистанцию, нужно сделать первый шаг. И пусть таким шагом будет для нас завоевание суточного вымпела. – Но пусть за первым шагом последует второй и третий, – добавил Кирилл Петрович. – И пусть каждый сообразует с этим нашим общим шагом свой шаг, каждый свой шаг жизни. Победа коллектива решается в душе каждого. – А не соберем себя – и вымпел и все проплывет мимо. Ясней ясного! – снова за всех сказал Слава Дунаев. Так оно и вышло: один получил замечание за курение в школе, у другого оказались незашнурованными ботинки, третий обругал мастера, – и вымпел снова проплыл мимо. – Вот тебе и первый шаг. Ать-два! – дурашливо улыбаясь, проговорил Сенька Венцель. – А ты что? Обрадовался? – цыкнул на него Антон. Медно-рыжий – за что на воле получил кличку «Червонец», – пересмешник и зубоскал, Сенька всегда «валял дурака», задирал всех и все высмеивал, и невозможно было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит. Антон его и раньше недолюбливал, а когда узнал, что он на побегушках у Костанчи, то и совсем невзлюбил. И теперь… Отделение теряло баллы, отделение терпело, неудачу – над чем же тут смеяться? Сам Антон неудачи отделения воспринимал совсем по-другому: он начистил ботинки, проверил свой костюм, пуговицы, ногти – все, к чему можно было придраться при очередном осмотре, и вообще со всей горячностью новообращенного брался за любое поручение и старался выполнять его как можно лучше и добросовестней. Слова Дунаева о коллективе задели его, и теперь он только и думал о том, чтобы принести какую-то пользу коллективу, «А что такое коллектив? Это – мы, ребята, мы сами! И если настоящей дружбы нет, какой тогда может быть коллектив? И чего тогда может добиться командир или актив? А если при воспитателе все вежливы между собой, а без него ругаются – какая это дружба? Не для воспитателя, Кирилла Петровича, не для начальника мы живем, а для самих Себя. И с душою нужно все делать, а не так – для формы! Кирилл Петрович сказал однажды золотое слово: самосознание. И не молчать! А то бывает – простоят на линейке пятнадцать минут, будто по обязанности, и ничего не скажут, а если скажут, то тоже по обязанности, а не по долгу совести. Прежде всего – искра! Если искра есть у ребят, все пойдет на лад». Так думал Антон и так говорил, вмешиваясь в споры, горячась и доказывая. Он охотно брался за все, что ему поручали и, когда на следующем собрании отделения его выбрали председателем библиотечной комиссии, он горячо взялся за работу. Предшественник его, Мурашов, дело совсем запустил, в об этом много говорили на собрании: газеты подшивались неаккуратно, с пятого на десятое, не было учета читателей, не составлялись рекомендательные списки, не велась книга отзывов, не устраивались громкие читки, Антон проверил карточки читателей, и оказалось, что пятеро из его отделения вообще не берут книг в библиотеке. Он поговорил с заведующим и вместе с ним наметил, что нужно предпринять дальше. Теперь Антона возмущал каждый, кто не думал о коллективе, кто не говорил о коллективе, кто не помогал или мешал коллективу. И больше всего его злил Сенька Венцель, его вечно растрепанный вид и манера огрызаться на каждое замечание. А Сенька заметил это и стал намеренно изводить Антона: как пройдет мимо, обязательно вытянется и «возьмет ногу»: – Ать-два! И наконец Сенька совсем вывел его из терпения. Дело было после обеда, когда вся колония выстроилась «на развод», чтобы идти в мастерские и на разные хозяйственные работы. И тогда обнаружилось, что Сеньки в строю нет, – Где Венцель? – спросил Дунаев. – Небось около кухни шьется, – ответил кто-то из ребят. – Ему все мало! – А ну отыщи! – сказал Дунаев Антону. Антон побежал к столовой и там действительно увидел Сеньку и страшно разозлился: отделение решило выбиваться на первые места, тут каждый балл дорог, а этот… Опоздает на работу – вот и слетело несколько баллов, – Ты что ж, гад? Или работа тебя не касается? – крикнул Антон и сгоряча стукнул по спине пытавшегося увильнуть Сеньку. И Сенька вдруг переменился: взгляд его стал злым, а лицо приобрело медно-красный оттенок. – Ты что?.. Если ты новому командиру дружок, так и бить можешь? …Антон легко мог отказаться, когда Сенька заявил о его выходке командиру. Но он не отказался, и ему пришлось стать перед строем и держать ответ. – Я не знаю, как и получилось. – Опять у тебя «получилось»? – спросил Дунаев. – И опять как сделал, так и получилось. Нечего тут оправдания искать! Предлагаю ходатайствовать перед руководством колонии о наложении на Шелестова административного взыскания. Взыскание?.. Это за что же взыскание? За то, что помог Дунаеву, за то, что боролся за коллектив, за балл, за честь отделения? А что стукнул… Подумаешь! А если на такого типа ничего больше не действует? И Антон обиделся на Дунаева, очень обиделся. А Слава, в свою очередь, был недоволен Антоном, и черная кошка вражды пробежала между ними. [B]20[/B] Мишка Шевчук «ушел в камыши» – отсидеться, осмотреться и решить, как быть дальше. После неудачной выходки с зашитым ртом ему ничего другого и не оставалось. Когда он вернулся в отделение, ребята находились на работе. Исполняя приказ начальника, воспитатель Суслин отвел его в мастерские, пошептался о чем-то с Никодимом Игнатьевичем, и тот, не обмолвившись ни словом, поставил Мишку к тискам. Мишка ходил в мастерскую и раньше, но работал кое-как, спустя рукава, смешил ребят своими подвижными ушами, а то и просто, придравшись к любому пустяку, отказывался что-либо делать – то ботинки худые, то рука болит, то живот. Теперь пришлось для вида смириться, молча взять в руки молоток и напильник и стать к тискам. Ребята приняли Мишку спокойно, но по взглядам и улыбкам он видел, что они все знают и понимают. Сначала Мишка терпел, но когда после отбоя командир насмешливо провел по его лицу пятерней: «Все, Миша! Все!» – Мишка вскипел и со злостью оттолкнул его руку. – И ничего не «все»! Я еще покажу! В эту ночь Мишка долго не спал. Один за другим он взвешивал оставшиеся для него варианты жизни. Он подумал, правда, о том, чтобы работать как все – о такой возможности у него не было и помыслов. Зато мысли его усиленно рыскали по всем обходным путям, какие только были возможны в его положении. Уехать? – теперь об этом не могло быть речи: ехать отсюда можно было только после чего-то большого и настоящего, «с музыкой». Здесь жить?.. Как? Жить в приниженном состоянии, чтобы каждый мог ухмыляться, да насмехаться, да по лицу лапами проезжать, – так жить ему не позволяла гордость… А как? На одну минуту Мишке пришел в голову совсем невероятный вариант – самому стать командиром, «ссадить» старого и занять его место. Но он тут же отбросил его: нет, «не пролезет», ничего не получится. А как дальше жить, Мишка не знал; что ему нужно было, он тоже как следует не знал. И Мишка стал жить «по-хитрому», «ушел в камыши»: все выполнять, порядка не нарушать, в школу, в мастерскую ходить, на глаза воспитателю не попадаться. Воспитатель Суслин сказал даже на собрании, что Шевчук пошел на исправление. Вот тогда Мишка и попробовал заговорить с Антоном как бы нечаянно, в мастерской, во время перерыва. – Ну, как житюга? – А что? Жизнь как жизнь. Хорошая! – коротко ответил Антон. – С командиром-то поругался? – Как «поругался»? Когда? – Ну-ну! Будто я не знаю! – А что ты знаешь? Откуда знаешь?.. И чего ты лезешь не в свое дело? – Ну, валяй, валяй! Я говорил: ты парень вихлястый. А мы держимся! Антон резко повернулся к Мишке и смерил его глазами: он сразу вспомнил и арестантский вагон, и решетки на окнах, и дурацкие Мишкины бредни… А потом – как будто кинокартину пустили обратным ходом – вдруг замелькали страшные кадры прошедшей жизни: т.юрьма, суд, Абрамцево, и разговор за дверью, на лестнице, и гнусная улыбка Вадика, и недобрый взгляд Генки Лызлова. Во взгляде Мишки, в его вопросе и во всем неожиданном и непонятном разговоре Антону почудилось что-то недоброе. Антон долго не мог успокоиться: что нужно Шевчуку? «Ты парень вихлястый, а мы держимся». Кто это – мы? И почему он, Антон, – «вихлястый»? Да, он сильно напутал во всей своей прошлой, нескладной жизни, но теперь… Теперь хоть на четвереньках, а он будет ползти на берег, и никакой Мишка его больше не собьет. Нет! Теперь он твердо знает своих друзей и свою дорогу. И зря Мишка хочет сыграть на его маленькой размолвке с Дунаевым. «Человек без друзей – что дерево без корней» – написано на большом плакате возле клуба. А с кем же здесь дружить, как не со Славиком? И почему-то сразу исчезла у него обида на Славу, и вспомнилось только хорошее, что принесла дружба с ним: и вечерние разговоры после отбоя, когда они лежали, бывало, в постелях, голова к голове, и беседовали обо всем, обо всем, о чем даже вспоминать не хотелось. Но как не вспоминать и как не поделиться, если рядом с тобой человек, которого ты любишь, и ценишь, и выделяешь среди других? И как не излить ему всю боль души? – И вот я как в сказке: направо пойдешь – туда попадешь; налево пойдешь – сюда попадешь, – вслух размышлял Антон, подводя итоги. – И мог я пойти не сюда, а туда. Мог поехать в Абрамцево со своим классом, на экскурсию, а поехал… Мать оттолкнул, а поехал черт знает куда. А через неделю попал в то же Абрамцево, только не с классом, а с этой шпаной. – Назад оглянешься, все, кажется, по-другому бы было, – так же тихо вторил ему Слава Дунаев. – Это я здесь за разум-то взялся и Кирилла Петровича за отца второго считаю, а там… Дунаев выразительно покрутил головой и готов был, кажется, умолкнуть. – Что там-то? – спросил Антон. – А ты что, не знаешь? Завелся дружок, у него еще дружок и – пошло! Водка, деньги, девки! И на людей я смотрел не как на людей, и от жизни старался всего нахвататься, лишь бы пользоваться. А теперь… Знаешь, какие у меня теперь самые натуральные мысли? – Какие? – Воспитателем быть. Я все плохое видел и все хорошее и все понял и во всем разобрался, и теперь у меня самая главная цель в жизни – других воспитывать. Чтобы убить в них все зародыши подлых намерений. Антон неоднократно замечал, что Дунаев что-то записывал на небольших листках бумаги, не сгибая, прятал в свою записную книжку. Один раз Антон спросил, что пишет Слава, но тот не то смутился, не то обиделся, а сейчас взял из-под подушки записную книжку, а позже подал Антону несколько листочков. Антон прочел: «Людей обычно судят по поступкам и осуждают, а если бы заглянуть в их души, они, может быть, были бы оправданы». «Пройдя через ужас, начинаешь уметь распоряжаться жизнью и видеть ее красоту». «Самое большое счастье на земле – это жить на свободе». Вот какой это товарищ был и какая дружба: все общее – и мыло, и табак, и письма девушек. Да! И письма девушек! И хотя Антону хвалиться было нечем – Марина продолжала молчать, но зато он все рассказал о ней Дунаеву. – И ты знаешь?.. Никаких нехороших мыслей у меня по отношению к ней не было, – говорил Антон. – Что мне тебе врать? Не было!.. Ну, как бы это выразиться? Да просто: Марина – и все! – Ну, понятно! Понятно! – закивал в ответ Дунаев. – Честная, чистая!.. – И справедливая! – продолжал Антон. – И я гордился ею, что она, такая, дружит со мной. И верил я не в себя, а в нее верил и… И теперь… Она мне и теперь вот как нужна! – И ты адрес ее знаешь? – спросил Дунаев. – А зачем тебе адрес?.. Да нет! Что ты! – понял вдруг Антон. – Разве это мыслимо? После того, что на улице было. Как она повернулась и как пошла. Мне бы догнать ее тогда! – Не мог ты ее догнать! – сказал Дунаев. – Совести у тебя на это тогда не хватило бы. Я сам… Я с другой связался нарочно, чтобы ту, Светланку, забыть, а все равно… Она тоже вроде твоей. Я сначала их всех ненавидел, просто, знаешь, за падаль считал. Как попал к развратным девкам в руки, ну от них и на всех стал отвращение переносить. Дерзким старался быть. Нарочно! А как Светланку встретил – все! Эта – другая! Ну, ты понимаешь! Иные девчонки сами себя не ценят. Парень – что? На то парень! По себе знаю – с одной так, а с другой совсем по-другому, если гордая. Вот и Светланка такая! И она поняла бы! Если б я все рассказал – поняла бы! А я вот не рассказал! Бывало, накипит, накипит в душе, – напьюсь, приду к ней, а она говорит: «Ты ко мне такой не приходи, ты трезвый приходи». А трезвый я не могу! Совесть играла! И как я с ней говорить буду? С ней чистыми словами надо говорить! – А пишет? – спросил Антон. – Пишет. Хочешь, я тебе письмо покажу? Нет, ты прочитай. Прочитай и скажи. Антон прочитал, и у него перехватило дыхание. «Ты спрашиваешь: простила ли я тебя? Славик, родной, я не знаю! Я ведь видела, я ждала, что с тобой может что-то произойти, и если бы ты знал, сколько раз я хотела поговорить с тобой очень серьезно, но ты все отмалчивался, или отшучивался, или приходил пьяный, и я откладывала разговор, и все начиналось сначала. Как я виню себя в этом! Иногда мне хотелось забыть тебя. Да, да! Забыть навсегда. И, поверь, у меня хватило бы сил и характера – ты знаешь. Но с тобой случилось несчастье и… Нет! Теперь я тебя никому не отдам! Ты самый хороший, ты самый добрый человек в мире!» – Ну как? – голос Дунаева доносился откуда-то издалека, из тумана. – Что «как»? – Нет, ты скажи как друг: искренне она пишет или нет? – Ты просто дурной! – словно очнувшись, с неожиданной злостью ответил ему Антон. – Нет, ты понимаешь? – продолжал допытываться Дунаев, – Может, она из сознательности? Чтобы меня поддержать. Видишь: «Но с тобой произошло несчастье»… А если бы не произошло? Она такая девчонка – она на все пойдет! – А ты что – не веришь? Ты что – не чувствуешь? – Не знаю! – вздохнул Дунаев. – Мучает меня это!.. «Ну, чем это не дружба? – вспоминает теперь тот разговор Антон, и ему становится грустно. – Неужели я все разрушил? И неужели опять одиночество?.. И что я за человек? Сначала сделаю, а потом начинаю разбираться». Одиночество!.. Это было страшнее всего: одиночество и молчание Марины. Антон вспоминает письмо, которое давал ему читать Дунаев, и терзания Славы: «Мучает меня это!» Чудак! Ну и чудак! Да если бы он, Антон, получил такое письмо! Но Марина молчала. Это становилось невыносимым – хочешь поставить крест, так ты и ставь, напиши: нам не по пути. Но просто отрезать, и замолчать, и вычеркнуть человека из памяти… Антон садится и пишет сам. Потом перечитывает и рвет. Через два дня пишет снова и, как положено, сдает письмо Кириллу Петровичу для отправки. Но через полчаса он бежит к нему и, запыхавшись, просит вернуть обратно – передумал! И опять ждет, ждет, каждый день ждет и каждый день – напрасно. Он с завистью смотрит на Костю Ермолина, который чуть не каждый день получает письма от девушки, из-за которой он попал в колонию. Он видит, как у него меняются при чтении глаза: из грустных становятся теплыми и мечтательными. У Кости целая пачка писем, которые он никому не показывает, складывая в коробку из-под конфет. Елкин – наоборот: носится с письмом, которое он получил от девушки. Все участники самодеятельности колонии недавно выезжали в город с концертом, был там и Елкин, познакомился с девушкой, студенткой педагогического института, и завел с ней переписку и теперь хвастается. Он вообще в последнее время снова увивается вокруг Антона. Лезет со своими секретами: как бы получить увольнительную в город и встретиться с новой знакомой. Но у него ничего не выходит – Кирилл Петрович в ответ на его просьбы укоризненно кивает головой: – Заслужить нужно, Елкин! Заслужить! Елкин ворчит и грозится сбежать. – А что?.. Отсижу потом в трюме суток трое, и вся любовь! – говорит он Антону. – Зато повидаюсь. А потом он лезет в карман и достает еще письмо, совсем другое, от другой девушки, и дает Антону, своему «кунаку», почитать. «Здравствуй, Илья! Сегодня получила твое письмо и даже удивилась. Неужели ты думаешь, что у меня нет ни самолюбия, ни гордости? Ты спрашиваешь – осталось ли у меня что-нибудь от прошлого? Нет, Илья, ни капельки! Все перегорело и вспыхнуть снова не может, все невозвратно поздно: сердце заставить нельзя, у него свой закон – кого захочет, того и любит. И я теперь совсем не та, какая была, которая верила всему, и все прощала, и смотрела на тебя как на бога. Ты казался мне хорошим человеком, но ты свернул в сторону и понесся по течению и оказался плохим пловцом. А плохой пловец идет ко дну. И все получилось гадко – ты мне дарил цветы, но и они, оказывается, были ворованные. И мне обидно, что я поверила тогда и тебе и себе и свою первую, глупую любовь и свое первое девчоночье чувство отдала такому негодному человеку, как ты. Поэтому лучше не надо, Илья, не пиши мне больше. Я тебе больше не могу верить, а друг, которому нет веры, – зачем он? Мне хочется такого друга, который верил бы мне и которому я бы доверяла все, мне хочется такого друга, который уважал бы меня и был искренним, честным и открытым человеком. Вот и все! А тебе желаю: шути любя, но не люби шутя. И помни, что в жизни есть счастье, которое зависит от тебя. [I]Люба.[/I] Хотела написать коротко, а получился целый протокол». Антон жалеет Любу с ее мечтой об искреннем и честном друге, особенно после того, как Елкин рассказал ее немудрую, наивную историю: еще совсем девочкой она привязалась к нему, носила ему какие-то яблочки, конфетки и позже, когда подросла, сохранила свою привязанность. – Ребята, бывало, подсмеиваются: «Тебе Любка опять яблоки принесла!» – рассказывал Елкин. – Я смеюсь, а она краснеет. А потом, как подросли, гулять стали. Только надоело мне с ней в кино ходить по-пустому. И ребята говорят: «Что ты с ней возишься? Оттяни в сторону, и все!» Поехали мы Первого мая всей компанией в рощу, за рекой, ну я и оттянул. А она, знаешь… ударила меня по морде и бросилась в реку. Так прямо в платье и переплыла. Такой гадостью повеяло от этого рассказа, от самого тона его и всех подробностей, на которые Елкин не скупился, что Антону стало не по себе. – А зачем ты ей сейчас пишешь? – спросил он. – Ну а как же! Все-таки! Чтобы девчонка была. А она – видишь? Друга ей надо! Лучше меня! Вот я ей написал. Знаю я, кто у нее в друзьях ходит. «Освобожусь и того, кто лучше меня, на фонаре повешу против твоего дома» – так и написал. По второму заходу будет легче, буду знать за что! Очевидно, и действительно так написал, потому что скоро получил ответ и опять показал его Антону. «Илья! Как же тебе не совестно? Какую гадость ты пишешь! Как все грубо, цинично, даже читать противно! И чем ты хвалишься? Что у тебя есть Люся, Клава и еще два десятка других. Ты что – задеть этим хочешь меня и тронуть мою душу? Глупости все это! Для хорошего мальчишки достаточно одной, а кто много раз влюбляется, тот по-настоящему не любит и не способен любить. Так что оставлю тебя со всеми, которых ты за собой числишь. А мне достаточно одного. Кстати, о нем, моем друге. Ты через кого-то узнал о нем и написал такие бандитские слова, что страшно даже. Я сначала испугалась и хотела тебе написать, что никого у меня нет, никакого мальчишки, а потом рассказала ему, и он только посмеялся. Так знай, это – Игорь, с которым ты же и познакомил меня. Он шлет тебе привет и не обижается. А от себя скажу: да, я дружу с ним и довольна этой дружбой, в ней я нашла все, о чем мечтала. Игорь – мальчик хороший, отзывчивый, не в пример многим другим, и менять его на тебя я не собираюсь и не хочу, чтобы ты был третьим лишним. И вспоминать я больше не хочу никакой прошлой грязи, когда на душе так прекрасно. Еще раз прошу – не пиши мне больше. Все! [I]Л.[/I]» Ну вот, Люба хоть отповедь дала, наотмашь, через плечо, крест-накрест! А неужели он, Антон, не заслуживает у Марины даже отповеди? Мысли, мысли… Но с кем ими поделиться? С Ильей? А ну его к черту! Это поймет только Слава! Не нужно было ссориться с ним. [B]21[/B] Может быть, и родилась у Антона грусть из-за такого непонятного молчания Марины, родилась и стала расти, незаметная, но неотвязная. И все у него шло как будто хорошо: в коллективе, после всех ошибок и волнений, он нашел, кажется, свое настоящее место, был доволен ребятами, и ребята были довольны им. Кирилла Петровича он полюбил и готов был, как и Дунаев, считать его, вторым отцом. В школе вторая четверть заканчивалась вполне благополучно. После памятного концерта педагогический институт принял над колонией шефство, и студенты стали там частыми гостями. Прикрепили в порядке шефства и к Антону одну студентку. И она ему очень помогла. И в мастерской… Антон уже не отбивал себе рук молотком, научился работать и зубилом и напильником, и мастер его даже похвалил, – а на похвалу Никодим Игнатьевич был скуповат. За это время Антон усвоил все слесарные операции – и опиливание, и сверление, и клепку, и шабрение. Теперь он уже не просто переводит железо, а самостоятельно изготовляет полезные предметы – молоток, слесарный угольник. Правда, первые работы давались трудно, даже такие простые, как гаечный ключ, сказалось легкомыслие, с которым он отнесся в свое время к разметке и к другим элементам слесарного дела. Поэтому за изготовление ножовочного станка – сложного, состоящего из восьми деталей инструмента, – он взялся с большим опасением. Здесь пришлось применить все, чему он научился за последнее время. Антон работал не спеша, но со всей тщательностью, и в результате Никодим Игнатьевич поместил его ножовочный станок на доску, где были выставлены лучшие работы воспитанников. – Это твоя мама у меня на квартире-то стояла? – спросил он Антона, – Моя. – Ну как ты ее, радуешь? – А как самому судить? – ответил Антон. – Не знаю, – Ничего. У тебя дело идет! Ты только не останавливайся. Дело у Антона действительно шло, а на душе все-таки было грустно. Кончается старый год, такой трудный, на всю жизнь памятный год, а как будет дальше? …Вот Антон в перерыве стоит на лестничной площадке перед мастерской и смотрит в окно. Со второго этажа ему видно далеко вокруг – поверх стены, поверх караульных вышек с мерзнущими там вахтерами. Вот, почти рядом с колонией, колхозная птицеферма – сотни кур бродят вокруг, все белые, едва различимые на снегу. Вот на серой лошади колхозник везет к ферме бревна из леса. Вот прошла машина – это своя, из колонии. А дальше – поле, взваленное снегом, лес, за лесом где-то проходит железная дорога, и дымок паровоза возникает то здесь, то там, между вершинами деревьев. Это – дорога в Москву. Москва, мама, Маринка, вообще – жизнь! Жизнь и дальше за Москвою, кругом, везде, а они вот тут собраны и отгорожены от всей этой жизни стеною, потому что не сумела пользоваться тем, что им было дано от рождения. Больно, горько, нехорошо!.. И хотя в колонии совсем иначе, чем рисовалось когда-то с глупых Мишкиных слов, а все-таки… Все-таки: не воля. Сознание, что он не может уйти и что его никуда не пустят, и он должен, обязан жить здесь, за загородкой, вдали от людей и от всей кипящей кругом жизни, – это сознание давило и порождало чувство тяжелой, щемящей тоски. Вот оно – наказание! Нет казематов с железными решетками, нет ни кнутов, ни пыток, ни издевательств, а наказание есть – лишение свободы, самое тяжелое для человека наказание, ибо человек рожден для свободы и без свободы он – не человек. Тяжко! Антон открывает окно и с жадностью вдыхает ворвавшийся морозный воздух. – Что пригорюнился? – окликнул его, подойдя сзади, Кирилл Петрович. – Нет! Ничего! – встрепенулся Антон. – Так! Засмотрелся! – Засмотрелся и задумался. Да? – заметил Кирилл Петрович, положив руку ему на плечо. – О чем задумался-то? О девушке? – Что вы, Кирилл Петрович! – вспыхнул Антон. – Какая девушка? У меня никого нет. – Ну, а какой же ты парень после этого? – пошутил Кирилл Петрович. – О чем думаешь-то? Антон помолчал, не зная, что сказать, и наконец спросил: – Кирилл Петрович! А когда на пересуд можно подавать? – Рано еще, Антон! Рано! – Если б меня сейчас отпустили, я так бы работал! Так бы работал! – воскликнул Антон. – Чтобы стереть это пятно. Но ведь его не сотрешь? Да? – Почему не сотрешь? – сказал Кирилл Петрович. – Все зависит от жизни. – Я никогда этого не повторю! Какое бы положение, какие бы обстоятельства ни были – никогда! – А тебе совсем не о том нужно думать. Я так понимаю тебя, Антон. – Кирилл Петрович попробовал повернуть Антона к себе лицом. – Можно ведь у людей не воровать, а себя обкрадывать. Согласен? На большом прицеле, Антон, нужно жить, тогда все мелкое отсеется само собой. – Об этом мне и дядя Роман писал, – не то споря, не то соглашаясь, проговорил Антон. – А только и люди для этого большие нужны, особенные. – Почему?.. А разве не цели формируют человека, не устремления? – возразил Кирилл Петрович. – Человек отдергивает руку от горячего самовара и выдерживает длительную пытку огнем. Он даже готов сгореть в огне, как Джордано Бруно. Почему? Во имя цели! Кирилл Петрович сел на подоконник, чтобы лучше видеть лицо Антона, обращенное все-таки туда, в даль, открывающуюся за окном. На нем бродили тени, неопределенные, смутные, и Кириллу Петровичу хотелось переломить ту неуверенность, которую чувствовал сейчас в Антоне, и зажечь его огнем веры и вдохновения, без которых жизнь пуста и бессмысленна. Это он вывел, наблюдая многие и многие человеческие судьбы. Низменность целей – вот психологические источники ошибок. Сам он из своей, тоже нелегкой жизни вынес другое. Семья у них была как семья: отец, мать, трое детей. Потом отца за что-то уволили с работы, скоро восстановили, но что-то сломалось в человеке, и он стал пить. И сын видел, с какой стойкостью, с какой даже гордостью переносила мать обрушившееся на нее несчастье. С детской и наивной решимостью он дал себе слово во всем помогать матери. И помогал: ходил за отцом, выводил его из пивнушек, поднимал из грязи, и это породило у него отвращение к водке и всяческому свинству. Потом отец умер, и сын, вынужденный бросить школу, пошел работать, чтобы помогать матери. Он работал, радуясь каждому рублю, который приносил в дом, каждой улыбке, которой отвечала ему мать. Трудности шлифовали его душу и порождали в ней не озлобление, а решимость и стремление к лучшему. Вот почему с такой горячностью Кирилл Петрович говорил теперь об этом с Антоном – о вере в жизнь, о цели жизни, о силе и твердости. – Ты считаешь, что только большие люди, особенные, могут так жить. Но вот ты строишь мост как простой каменщик или плотник, и разве это не благородная целы чтобы мост держался и чтобы люди ездили по нему. Весь смысл в том, во имя чего ты это делаешь и что ты видишь в том, что делаешь? И счастье-то измеряется разной меркой. Созидать и потреблять, служить людям или, использовать их себе на потребу. Два счастья! Вот что тебе нужно решать, Антон! Характер укреплять! Характер! Перерыв в мастерской кончился, но Кирилл Петрович задержал Антона – слишком неожиданно завязался этот разговор, а неожиданный разговор – самый хороший. Но и самый хороший разговор нужно кончать, – в мастерской уже стучат молотки и скрежещут напильники. Пора кончать! Но нужно, обязательно нужно затронуть еще один важный вопрос. – А что ты на Дунаева надулся? «Друг не тот, кто медом мажет, а кто правду скажет». – Какую правду?.. Какую правду? – с неожиданной горячностью возразил Антон. – И никакой тут правды нет. Сам же он говорил, что нужно болеть за отделение. А почему я этого Венцеля стукнул? Ну, ошибся! – Значит, что же: ошибся, и ладно? Нет, Антон! К ошибкам нужно относиться строго. Я не хочу тебе напоминать о прошлом. Ты сам о нем, по-моему, помнишь. И во всем виновата вот эта самая философия: нынче ошибся, завтра ошибся – ну и ладно! Нет, Антон! Теперь давай учиться жить без ошибок. – А я хочу! – почти вдруг закричал Антон. – И вспоминать хочу, и понять хочу. Да. И понять! А когда начинаю понимать, то вижу: отчего я до всех этих дел дошел! Оттого, что не сопротивлялся. Я слабовольным был, я был как медуза и подчинялся всем – и Вадику, и Генке, и Крысе. Да чего там, я вел себя как самый последний трус. А трус что вор: вор обкрадывает других, а трус – самого себя… Вы думаете, я ничего не понимал? Понимал, а шел, не сопротивлялся. А злу сопротивляться нужно! – Вот это ты правильно говоришь! – заметил Кирилл Петрович. – Это ты очень правильно говоришь. – А тут я увидел это зло. Вы понимаете? Этакая противная, наглая рожа. А я?.. Что же, значит, опять терпеть? Да тут у меня, может, самый настоящий характер прорезался. Отпор дать! Вы понимаете? А Дунаев этого понять не хочет. – Ну, какой же это характер на чужом горбу? – возразил ему Кирилл Петрович. – Характер, брат, прежде всего в том, чтобы собой владеть. Не помню кто, а кто-то сказал из великих людей: «Воевать с самим собой – труднейшая из войн; победить самого себя – труднейшая из побед». Вот это характер! – Ну, а как же, если перед тобой этакая рожа? – не унимался Антон. – Разве стерпишь? – А вот в том вся и тонкость, дорогой мой. Вся и тонкость. Кулаком-то легче всего орудовать. И Дунаев… Я тебе по секрету скажу: Дунаев тоже сначала в колонию входить не хотел, тоже сопротивлялся всему, а когда взялся за ум, тоже попробовал кулаком пользоваться. Так я за него приказом начальника выговор получил. За него! Вот он и сам теперь ратует: колония без кулака! И правильно: насилие рождает насилие. Один ударил, другой ответил, третий смолчал и затаил злобу – какая это жизнь? Понятно? – Понятно, Кирилл Петрович, – тихо проговорил Антон. – Так что ты напрасно на Дунаева обиделся, он тебе правильно сказал: какая ж это дружба? Пойми: самое главное, основа основ – личность и коллектив, человек и общество. Сумеешь решить этот вопрос – все решишь. Тут – вся мораль! Не сумеешь – отсюда все ошибки! А Дунаев парень честный, справедливый, неподкупный, ты его держись! – Да это я понимаю! – ответил Антон. – Ну вот и хорошо! Выше голову, Антон! Выше! Силы приходят в борьбе. Все будет хорошо. Скоро Новый год, а с ним, может быть, и новое счастье. Подготовка к Новому году шла полным ходом. От имени коллектива были посланы приглашения родителям на новогоднюю елку. В спальне вешали новые картины; клеили абажуры для лампочек; бумажные занавески на окнах сменились полотняными гардинами, которые прислала мама Кости Ермолина; готовили украшения для елки. Елку сначала хотели устроить общую, в новом клубе, но потом решили поставить елки в каждом отделении – так будет интимнее и уютнее, и теперь между отделениями шло настоящее состязание на лучшее оформление елки. А в самый канун праздника прошел слух, что приедет какой-то писатель, который не то пишет, не то собирается писать что-то о колонии. Приезд писателя всех очень заинтересовал: какой он? Конечно, в очках и, конечно, толстый, одетый по «блицмоде» и, вероятно, очень важный. Елкин даже изобразил, как он ходит, задрав нос и разворачиваясь на каждом шагу плечами на девяносто градусов. Но писатель оказался не в очках и не толстый, а главное, совсем не такой важный. В сопровождении начальника он прошел по всем отделениям, разговаривал с ребятами просто и улыбался. Вечером в клубе, при подведении итогов соревнования, он сидел в президиуме, а потом произнес речь; ребята ему долго и дружно аплодировали и, решив, что он «заводной мужик», после собрания окружили его и наперебой приглашали к себе на елку. – Ладно, ребята! Ладно! Спасибо! – улыбался он. – Какое отделение? Второе? Обязательно буду! Пятое? Буду! Седьмое? У всех побываю. Даю слово. Ждали его и в девятом отделении. Около елки был накрыт стол: конфеты, печенье, бутылки с ситро. Ребята пели песни, читали письма родителей, присланные в ответ на разосланные им приглашения и поздравления: от мамы Кости Ермолина, от отца и матери Елкина, написала письмо в числе других и Нина Павловна. Во время чтения писем зашел писатель, но побыл недолго, поздравил с наступающим Новым годом, немного поговорил и ушел в следующее отделение. Зато пришел начальник Максим Кузьмич, выпил стакан ситро и пожелал ребятам успехов. Настроение у всех было хорошее, радостное, и Антон сначала тоже веселился и вместе со всеми пел песни. Но вдруг он вспомнил, как ровно год назад, на школьном новогоднем вечере, к нему подошла Марина и пригласила танцевать, и как они потом разговаривали, и как с этого началась их так неудачно закончившаяся дружба. Антон вспомнил все так отчетливо, что тут же решил: будь что будет! Он написал письмо. «Здравствуй, Марина! Поздравляю тебя с Новым годом! Если ты помнишь прошлогодний вечер, вспомнишь и меня. Как много это, оказывается, времени – год! [I]Антон[/I]». Через неделю был получен ответ. «Антон, здравствуй! Прошлогодний вечер я помню и помню все. Как обидно, что так получилось! Очень обидно. Но ты не унывай, Антон! У всякого человека могут быть в жизни ошибки. Вот ошибся и ты. Страшно ошибся! Но ведь это не значит, что у тебя не будет больше счастья в жизни. Будет, Антон! Обязательно будет! Это я говорю тебе, как твой большой друг! Марина». – Славик! Славик! Читай! Нет, ты читай! Я тебе разрешаю. Забыто все – все мелкие и глупые обиды; друг есть друг, и в минуту радости о нем нельзя не вспомнить. Антон подает Славику конверт, и тот вместе с письмом вытаскивает из него еще какую-то бумажку, которую Антон не заметил. – Что такое? Антон наклоняется, и они вместе читают: Помнишь, как Саша Матросов Грудью свой полк заслонил? Помнишь, как немец в морозы Зою босую водил? Помнишь, как мальчик Тюленин Насмерть под пыткой стоял? Дешево, Шелестов, дешево Жизнь ты свою променял! – А умная она у тебя! – говорит Слава. Обескураженный Антон, немного подумав, тут же соглашается со Славой: конечно, умная! Как же? И тут же, в новом письме, он спрашивает: «Почему же ты не писала? Почему так долго не отвечала мне?», и Марина в ответ: «Я не получала никакого письма. А то разве я бы не ответила?» «Разве я бы не ответила?» Какая ж это радость! Какая невозможная радость! Теперь – все! Теперь он в силах делать все! Теперь можно переворачивать горы! И когда Кирилл Петрович выстроил третий отряд и сказал, что к ним, ребятам, страна обращается за помощью: на строительство комбината, развертывающееся в городе, прибыл большой состав леса и кирпича, и его нужно срочно разгрузить, а рабочих не хватает, – Антон первый тогда выкрикнул: – Ну и что? О чем толковать, Кирилл Петрович! Пойдем и разгрузим! – Так, что ли, атлеты? – спросил Кирилл Петрович, обводя всех глазами. – Так! – гаркнули ребята. – Только одевайтесь теплее. Мороз! В морозную ночь они вышли, вскарабкались на машины, прижались друг к другу, спасаясь от поднявшегося на ходу ветра, и, приехав на станцию, высыпали, как горох, и тут же взялись за работу. И звезды, точно капельки ртути, сверкают по всему небу, из конца в конец, и воздух – звонкий, ломкий, и гудки паровоза, раздающиеся с особой, необыкновенной резкостью, и дымы, поднимающиеся вверх и только там, вверху, распускающиеся широкими, развесистыми кронами! А на морозе и работа кипит, – зимою, в холод, каждый молод! – все спешат, все уже думают о зоне за высокой стеной как о родном доме, и бревна весело прыгают одно через другое и ложатся одно на другое и, кажется, сами собой укладываются штабелями. А Кирилл Петрович появляется то у одного вагона, то у другого, там поддержит, там подтолкнет, и его бодрый голос на морозе тоже звучит сильней и слышится дальше. – А ну, атлеты! Идет дело, идет! Но когда справились с работой и перед тем как садиться в машину произвели проверку – трех воспитанников из отряда недосчитались. «Неужели побег?» – пронеслось в голове у Антона. – Греются где-нибудь. Умники! – как бы отвечая ему, сказал Кирилл Петрович. Он выбрал несколько надежных ребят, в том числе и Антона, – пойти посмотреть на станции, в кубовой, в буфете. И в кубовой возле печки они увидели Мишку Шевчука, а с ним Елкина и еще одного парнишку из одиннадцатого отделения. – А ты что, в бугры записался? – спросил Антона Мишка Шевчук. – То кулаками работал, а теперь, как собака-ищейка, рыщешь. Смотри. У тебя ум-то, видать, с дыркой. Не просчитайся! – Ладно, ладно! Иди, – ответил Антон, – ребята-то ждут. Холодно! Ребята действительно перемерзли, пока разыскивали пропавших «умников», и теперь набросились на них с упреками и руганью. Антон был очень обрадован тем, что Кирилл Петрович оказал такое доверие ему, и был горд, что доверие оправдал. А что Мишка болтает насчет «бугров» – пусть болтает. Собака лает – ветер носит! [B]22[/B] Происшествием на разгрузке занялись сразу как приехали. Хотя ребята и промерзли и мечтали о теплых постелях, но Кирилл Петрович выстроил опять весь отряд и перед общим строем поставил троицу «умников». Мишка стоял по форме, руки по швам, но всем своим видом старался показать, что ему на все в высшей степени наплевать, а раз попал в «пионерскую колонию», ничего не поделаешь – приходится тоже в игрушки играть. У Елкина на лице было фальшиво-невинное выражение, за которым он мог спрятать любую свою проделку. «А что? Я ничего. Ну, оторвался на минутку, так ведь совсем на минутку. Мы уж как раз хотели идти, а тут он и появился, этот Шелестов». Так он примерно и говорил. Третий молча разглядывал носки своих ботинок, явно не желая смотреть на ребят, требовавших от него ответа. Это был Афоня Камолов, присланный в колонию недавно, низкорослый и немного нескладный парень с приплюснутым зеленоватым лицом. Ему вынесли выговор. Долго говорили о Елкине. Ермолин предложил написать письмо его матери. – Уже писали. Да что ему мама, когда он сам без пяти минут папа, – заметил Дунаев. Но здесь он был неправ: на Елкина предложение Ермолина произвело самое неожиданное впечатление. – Вы мне лучше морду набейте! – сказал он угрюмо. Против предложения Ермолина высказался и Кирилл Петрович: он знал, что мать Ильи неизлечимо больна, и тревожить ее новыми заботами о сыне не считал возможным. Решили передать вопрос о поведении Елкина на обсуждение совета воспитанников. С Мишкой Шевчуком не знали, что делать. Передать тоже в совет воспитанников? Просить руководство о наложении взыскания? А какое на него подействует взыскание, когда он их все перепробовал? Опять в изолятор? – Вот о нем бы написать матери, да матери нет, – сказал воспитатель Суслин. – Как нет? – спросил Антон. – Нету у меня матери! – Мишка зло глянул на него. – А ты мне в вагоне говорил… – Ничего я тебе не говорил, – оборвал Антона Мишка. – Подожди, подожди! Давай разберемся! – сказал Кирилл Петрович. Выяснилось, что у Мишки Шевчука мать все-таки есть, и ей решили сообща написать письмо. На другой день Мишка Шевчук, встретив Антона, спросил: – Тебе что, жить не хочется? – А чего ты грозишь? Что ты мне сделаешь? – возмутился Антон. – Вот посмотришь! А то – «в вагоне»… Ты обо всем, что в вагоне говорили, забудь. Чтобы никто! Понял? Нет, пока еще Антон ничего не понял, ему только было неприятно, что на его пути каким-то образом снова появился этот противный парень. Но слова Шевчука заставили Антона задуматься. Дело, пожалуй, даже не в этой глупой угрозе: «Тебе что, жить не хочется?» Ну, что он сделает, этот пустой хвастун?.. Хотя нет, он, конечно, не хвастун – это не Елкин! – а все равно Антон его не боится! Но столкновение с Шевчуком заставляло Антона упорно возвращаться к разговору в вагоне и вспоминать его во всех подробностях. «А если в зону затащат, что будешь делать?» – спросил тогда голос с верхней полки. «Убегу!» – ответил Мишка. «Ну и дурак! Куда ты убежишь? Зону держать нужно. Свяжись со своими, подбери и действуй». И что-то еще в этом роде, но это все чепуха, это не важно. Главное: Мишка грозился бежать. И Елкин… Он ведь тоже болтал о побеге, чтобы увидеться с девушкой из пединститута. Елкин, конечно, болтун, а впрочем, черт его знает, он шальной, и от него можно ждать все что угодно. И, может быть, они о чем-то сговаривались там, в кубовой? Теперь Антон начал присматриваться и к Мишке и к Елкину, и тогда обнаружилось, что они продолжают встречаться – сойдутся, перебросятся несколькими словами и разойдутся. Когда Антон дежурил по кухне и нес из подвала картошку, то слышал в темноте знакомый хрипловатый голос Мишки: «Сходи в пятое…» Больше он ничего не разобрал и того, с кем говорил Мишка, тоже не узнал, но все, вместе взятое, ему показалось подозрительным. Хотя на одном из листочков у Славы и было написано, что «дружба как веревка – если порвешь, то никогда не свяжешь так, чтобы не было узла», – никакого «узла» в их отношениях не получилось. Наоборот, они сдружились еще больше, и когда Антон поделился своими наблюдениями с Дунаевым, тот прищурил глаз и почему-то шепотом спросил: – А ты Кириллу Петровичу сказал? Может, они что-то готовят? – Что готовят? – не понял Антон. – Мало ли что! Шумок, к[I]и[/I]пеж. Они – дурные!.. Может, группа у них! Ты что, маленький! Или они нас за глотку возьмут, или мы должны! И вдруг Антон понял! Вот теперь он понял все: что не побега Мишки нужно опасаться и не о побеге они сговаривались в кубовой, – зачем сговариваться, когда в ту ночь они могли просто уйти? – а совещались о чем-то другом. И теперь вагонный разговор вспомнился весь, целиком. «Свяжись со своими, подбери и действуй…» Неужели все это может быть – и баррикада из кроватей и что-то еще, чего нельзя было даже вообразить и что казалось пустыми выдумками Мишки! А когда Антон опять поделился с Дунаевым, а потом они вместе рассказали обо всем Кириллу Петровичу, тот посмотрел в широко открытые глаза Антона и похлопал его по плечу. – Не спеши, Антон! Не спеши!.. А в общем, спасибо! Молодец. Но Антон не понял: Кирилл Петрович добродушно посмеялся над ним или уже что-то знает. А вот Антон стоит опять на площадке перед мастерской и смотрит в окно. Это стало его любимым местом: отсюда виден мир. Он постепенно тонет в голубой дымке сумерек, и только заря над лесом горит своим холодным зимним пламенем. Воля! И вдруг Антон видит, как от мастерской, по направлению к стене, отделяющей ее от жилой зоны, метнулась темная тень человека, раздетого, без шапки. Он подбежал к стене, подпрыгнул и, сделав какое-то движение рукой, побежал обратно. Все это происходило довольно далеко, и лица в сумерках Антон не рассмотрел. Но кто это? Зачем человеку ровно на одну секунду подбегать к стене, взмахнуть рукой и исчезнуть? Что это за взмах руки, словно бросок?.. Бросок? Да, он что-то швырнул через стену. Кончился перерыв, и под скрежет напильника Антон все время думал о том, что он увидел. – Да что ты делаешь? Что делаешь? Смотри! – возмутился Никодим Игнатьевич. – У тебя же перекос получается. А ну возьми измерь!.. Да тут и на глаз видно! Антон измерил и, убедившись, что испортил деталь, расстроился. – Что это ты как неживой нынче? – удивился Никодим Игнатьевич. – Работаешь, так работай, о посторонних делах думать нечего. – А я, может, не о посторонних делах думаю! – вырвалось у Антона. – О каких же таких не посторонних? – ворчливо спросил Никодим Игнатьевич. И тогда Антон тихонько рассказал ему обо всем, что видел. – Ну ладно, ладно! Работай! – сказал Никодим Игнатьевич. Но через пять минут он вызвал его в комнату для мастеров и дал пропуск на выход из мастерской. – Иди к Кириллу Петровичу и доложи. Антон побежал в отделение – Кирилла Петровича там не оказалось, оттуда в комнату воспитателей – она была заперта. Что делать? Где его искать? А время идет – скоро конец работы в мастерских, и тогда «тот» придет и поднимет то, что он бросил. Антон одно мгновение соображает и сразу принимает решение: нельзя терять время на розыски Кирилла Петровича нужно действовать самому. Он бежит к тому месту, куда, по его расчетам, упал таинственный предмет, и быстро его находит: на деревянной ручке – заточенный железный штырь. Пика! Он поднимает находку и бежит, чтобы скорее сдать ее Кириллу Петровичу. Но потом соображает: а зачем? Разве дело здесь в пике? В человеке здесь дело, а не в лике! Кто бросил? Он придет на то место, поищет, не найдет и завтра изготовит другую пику и тогда поступит как-нибудь хитрее. Нужно взять человека! [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"