Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386653" data-attributes="member: 1"><p>А в клубе события развивались опять не так, как представлял их себе майор Лагутин. Команда «ломать дверь» прозвучала и была услышана там, за дверью, но ее нельзя было выполнить – под руками не было ни топора, ни лома, ни простой палки, а когда все принесли, майор Лагутин вдруг почуял запах дыма.</p><p></p><p>– Пожар! – раздался крик с улицы, и сразу стало ясно, что дело приняло серьезный оборот.</p><p></p><p>Теперь проникнуть в зал было уже необходимо, чтобы тушить возникший где-то огонь и спасать здание.</p><p></p><p>Надзиратели, взломав двери, запутались в баррикаде из сдвинутых диванов и кресел. Когда наконец пылающий занавес был сорван, огонь потушен, оказалось, что на сцене никого нет.</p><p></p><p>И тогда обнаружился просчет майора Лагутина, – он забыл, что со сцены в люк вела пожарная лестница, а через нее можно было пробраться на чердак, а потом на крышу, а с крыши… Невероятный просчет! Лагутин это понял сразу и, оставив несколько человек на сцене, бросился с остальными во двор к спуску крыши. И там на пожарной лестнице он успел задержать Сеньку Венцеля и Елкина. Остальных с ними не было. Майор Лагутин ждал, что вслед за этими спустятся остальные, помедлил и потерял еще несколько минут.</p><p></p><p>А Мишка Шевчук и Камолов пробирались тем временем окольными путями в жилую зону, к спальням. После попуганного крика Сеньки Венцеля Мишка сразу сообразил, что он «погорел», и сразу же понял – почему. Костанчи не пришел! Значит, выдал! Значит…</p><p></p><p>Размышлять было некогда, нужно было строить оборону, действовать. Сдаваться Мишка не собирался. В этих делах главное, считал он, беспорядок, а поэтому любой ценой – шум, беспорядок, тревога – все, что позволит сбить с толку противника и уйти и замести следы.</p><p></p><p>«У, нет на вас пожара!» – послышалась из-за двери воркотня дяди Харитона.</p><p></p><p>И вот в руках Мишки чиркнула спичка, сломалась, загорелась, вспыхнула поднесенная бумага, занялся занавес. Гори! Пусть гибнет все, но если на тебя обрушились опасности – пропади все пропадом, гори!</p><p></p><p>Мишка побежал в спальни. Камолов отстал от него, и теперь Шевчук бежал один. На что он рассчитывал, сказать трудно. Поднять ребят? Привлечь на свою сторону? В нем кипела злоба, воровская непрощающая злоба против того, кто предал. Костанчи!</p><p></p><p>Мишка знал, что дело его проиграно и что через пять – десять минут, а может быть, сейчас, в это мгновение, он будет задержан, и тогда – все! А не рассчитаться с Костанчи нельзя, это закон! Это то, чему учил его когда-то Федька Чума: «заделать!» Предателя нужно «заделать»! По правилам расправу нужно было бы учинить иначе: где-то из-за угла, тайно, воровски, но наверняка. Сейчас для этого не было времени, это нужно было выполнить при любых обстоятельствах.</p><p></p><p>Мишка бежал в спальню девятого отделения, чтобы ворваться туда сразу, нежданным, негаданным, и сразу же, с ходу, ткнуть в грудь Костанчи припасенной в кармане пикой!</p><p></p><p>Бегом через две ступеньки он поднялся на второй этаж.</p><p></p><p>Антон сам не зная, почему он оглянулся на дверь, когда ее распахнул Мишка Шевчук. Но когда он увидел его лицо, глаза, засунутую в карман руку, – Антон понял все. Он очень хорошо знал, что значит засунутая в карман правая рука! И потому он сразу же, по какому-то наитию схватил вдруг табуретку – первую, которая попалась ему на глаза, и поднял ее высоко над головой.</p><p></p><p>– Не подходи!</p><p></p><p>Этот вскрик всполошил всех ребят, и они сгрудились вокруг Антона сплошной живой стеной.</p><p></p><p>– Чего тебе надо? Не подходи!</p><p></p><p>В это время, раздвигая ребят, вперед стал пробираться Костанчи.</p><p></p><p>– Куда ты? Уйди! – крикнул ему Антон, не опуская табуретки.</p><p></p><p>Но Костанчи, не отвечая, встал против Мишки.</p><p></p><p>– Ну?</p><p></p><p>Кирилл Петрович устремился было на помощь и вдруг остановился, ожидая, что будет.</p><p></p><p>– Ну? – повторил Костанчи. – Рассчитаемся?</p><p></p><p>Он стоял против Мишки, вытянувшись как струна, сжав кулаки, и смотрел на него тяжелым, каменным взглядом.</p><p></p><p>– Вынь руку-то! Вынь!.. И отстань! Отстань ты от нас! И ты… И все ваши… Дайте нам жить!</p><p></p><p>– Жить?.. Ты жить захотел? – зло ухмыльнувшись, перебил его Мишка. – А что своего топишь…</p><p></p><p>– Своего?.. – переспросил Костанчи. – Знаешь что?.. Давай вот на нож!.. И посмотрим!</p><p></p><p>– Ну, ну! Кончать! – решительно прервал их теперь Кирилл Петрович. – Мы без ножей обойдемся. Кончать!.. Что у тебя там? Выкладывай! – сказал он, обращаясь к Мишке.</p><p></p><p>Мишка, точно очнувшись, осмотрелся и вдруг увидел, что, пока он препирался с Костанчи, живая стена ребят оказалась между ним и дверью. Он, подчиняясь инстинкту, хотел обогнуть эту стену и бежать, бежать во что бы то ни стало. Но тут на его дороге стал Антон, и вслед за этим вся стена, сплошная стена ребят, вдруг ожила и обрушилась на него. Все завертелось, зашумело, закричало – и Кирилл Петрович, бросившийся в центр этой свалки, с трудом вытянул оттуда взъерошенного Мишку Шевчука. Губа у него была рассечена, а на полу валялась выпавшая каким-то образом в борьбе пика.</p><p></p><p><strong>29</strong></p><p></p><p>Максим Кузьмич в ту же ночь вернулся из колхоза и узнал о событиях в колонии. Было решено передать дело о виновных прокурору.</p><p></p><p>Это означало новый суд и новый срок для виновных. Мишку Шевчука Максиму Кузьмичу почему-то было жалко, и сразу же после разговора с Лагутиным он пошел к нему, в штрафной изолятор.</p><p></p><p>Мишка встретил Максима Кузьмича зло, почти с таким же исступлением, с каким он когда-то отказывался «подниматься в зону».</p><p></p><p>– А чего вы пришли? Взяли за хобот, так берите. Зачем пришли? Душу молоть?</p><p></p><p>– А чего мне ее молоть? – ответил начальник, усаживаясь рядом с ним на нары. – Она тебе сама скажет, если… ежели есть.</p><p></p><p>– Счастливы вы, что взяли меня вовремя, а то бы были дела, – проговорил Мишка.</p><p></p><p>– Пожалуй! – согласился начальник. – А для чего?.. Ты думал об этом?</p><p></p><p>– Пускай лошадь думает, у нее голова большая.</p><p></p><p>– А хочешь, скажу? – не обратив внимания на глупую шутку, сказал начальник. – Для анархии! Анархию создать. Хочу – работаю, хочу – не работаю, хочу – пойду, хочу – не пойду, хочу – учусь, хочу – не учусь. Свои порядки, своя власть – малина! А для чего? Королями хотите быть. В этой малине вы хотите быть королями. Правильно? А распусти вас – стадо будет, так и будете ходить, шумки устраивать, друг на друга ножи точить… И ты думаешь, это жизнь? И ты думаешь, кто-то вам позволит такую жизнь? Мы боремся против нее, против господства, мы за это столько крови пролили и у себя уничтожили тех, кто на силе стоял!</p><p></p><p>Мишка помолчал и неожиданно трезвым тоном проговорил:</p><p></p><p>– Я две ошибки допустил…</p><p></p><p>– Ты главную ошибку допустил, – перебил его Максим Кузьмич, – ты думал, что тебя поддержат, а тебя не поддержали. Сами ребята тебя оставили в решительный момент и пошли против тебя. Вот почему у тебя ничего не вышло и не выйдет. Запомни это: ничего у тебя не выйдет и никто за тобой не пойдет. Ты один!</p><p></p><p>– Кто? Я?</p><p></p><p>– Да! Ты!.. Это вам только кажется, что вас много и что вы сильны. Только кажется! И мира-то у вас никакого нет. Вы – пыль! И народ может стереть вас, как уборщица мокрой тряпкой, одним движением. Да! Он только ждет и надеется – на исправление и возвращение заблудших сынов своих. И не зря! Люди лучше, чем ты думаешь. Да и ты сам, может быть, лучше!</p><p></p><p>Ничего не сказал на это Мишка, лег и отвернулся к стене.</p><p></p><p>– Вот и думай! – закончил Максим Кузьмич. – Хочешь идти своим путем, вниз хочешь идти – иди! Жизнь свою хочешь губить – иди! Жить тебе! Врагом народа своего хочешь быть – иди! Но знай, что жизнь тебе дана один раз!</p><p></p><p>Максим Кузьмич вышел, и дежурный вахтер снова запер дверь изолятора на два замка. А придя в штаб, начальник отдал приказание: «Мать Шевчука вызвать телеграммой ко мне. Срочно!»</p><p></p><p>Мишку держали в изоляторе, пока не приехала мать. И все это время он, может быть, впервые по-настоящему раздумывал о своих ошибках, о том, что ребята действительно его не поддержали. Думал он и о Федьке Чуме, и об Иване Зебе с его ужасом одиночества, и в душе у него начинало что-то копошиться, начинали бродить какие-то новые, непривычные мысли.</p><p></p><p>Он гнал их, глушил, а они возникали вновь и вновь. Дни за днями проходили в полном одиночестве, в гнетущей тишине изолятора. К изоляторам он привык – он сидел в них много раз и даже считал это своей гордостью, но теперь почему-то голые каменные стены давили его. И ему хотелось разбить эти стены или расшибить о них голову. Иногда появлялось сильное желание постучать каблуками в дверь и вызвать начальника. Что же он не идет? Почему он не хочет больше говорить с ним?</p><p></p><p>Но Мишка удерживал себя от этих «не достойных» его шагов и отсидел в изоляторе до тех пор, пока не приехала мать, пока не загремел замок и в открывшейся двери он вдруг не увидел ее, совсем нежданную и такую постаревшую. Она вошла, прислонилась к стене, и у нее мелко-мелко задрожали губы. Она хотела что-то сказать, она многое готовилась сказать, когда шла сюда после разговора с начальником и когда сердце ее восстало против собственного сына. Но она ничего не сказала, она стояла, прислонившись к каменной, холодной стене, и у нее дрожали губы. Мелко-мелко.</p><p></p><p>Максим Кузьмич, который пришел вместе с нею, остался на улице и прикрыл кованную железом дверь. Он достал папиросу, выкурил, потом достал другую и тоже выкурил. В изолятор он вошел после того, как вышла мать Мишки.</p><p></p><p>– Ну?</p><p></p><p>– Хватит, Максим Кузьмич! – сказал Мишка, впервые называя его по имени-отчеству. – Видно, пора «завязывать».</p><p></p><p>– А если без «видно»? – спросил начальник.</p><p></p><p>– Можно и без «видно»! – ответил Мишка.</p><p></p><p>Но Максима Кузьмича, видимо, не очень обрадовали его слова.</p><p></p><p>– Д-да… Других слов я от тебя ждал, Шевчук! Других!</p><p></p><p>Мишка почувствовал, что начальник хочет сказать нечто очень важное, а тот взвешивал в последний раз то, что он должен сказать. В столе у него лежит наряд, он мажет передать его к исполнению, может «погасить», и Мишка останется здесь, в колонии. Но можно ли? Нужно ли? Большие споры идут из-за Мишки в коллективе сотрудников, и совет воспитанников постановил просить руководство колонии применить к Мишке суровые меры. А ему жалко: то ли Мишку жалко, то ли свою надежду на его исправление.</p><p></p><p>Максим Кузьмич сам не знал, но почему-то надежда у него не погасла. Почему-то ему казалось, что, если бы поработать еще с Мишкой да дать бы ему хорошего воспитателя, может быть, и определился бы парень, может быть, и оформился бы наметившийся как будто бы в нем перелом. Но ничего не вышло, и ничего не поделаешь.</p><p></p><p>– Думал я тебя переломить… – размышляя вслух, проговорил начальник.</p><p></p><p>– Ладно, Максим Кузьмич! Все понятно. Да я и сам сейчас к ребятам не пойду. Все понятно!</p><p></p><p>– И отвечать нужно! – уже тверже и решительнее добавил начальник. – За то, что сделал, отвечать нужно, Этого никакими словами не перекроешь!</p><p></p><p>– Когда ехать-то? – спросил Мишка.</p><p></p><p>– Завтра и отправим.</p><p></p><p>Выйдя из изолятора, Максим Кузьмич увидел мать Мишки. Она стояла, прислонившись к дереву, и ждала.</p><p></p><p>– Что же с ним теперь будет-то, товарищ начальник?</p><p></p><p>– А это теперь от него зависит, – ответил Максим Кузьмич. – Поедет в колонию со строгим режимом. Это тоже колония, воспитательное учреждение. Будет себя хорошо там вести – вернем к нам, а от нас – путь на волю. Ну, а если…</p><p></p><p>– Вернется, товарищ начальник. Как мать говорю вам: вернется.</p><p></p><p>– Будем надеяться! – Максим Кузьмич пожал ей руку,</p><p></p><p><strong>30</strong></p><p></p><p>История со сходкой не то что встревожила Максима Кузьмича – жизнь колонии как море: ходят волны, и по ним нужно вести корабль, чтобы он не черпал бортом, а качка в волну не в счет, – но все-таки это был срыв, неудача. Эта история обострила одни вопросы и заставила заново продумать другие: и возникающие из жизни колонии, и поднятые на прошедшем совещании в Москве.</p><p></p><p>Нет, он, конечно, знал и раньше, но теперь с особенной силой почувствовал, что среди больших и многообразных дел, в общем ходе переустройств и сдвигов, которые осуществляет партия, нашел свое место и их скромный и в какой-то степени скрытый от людского глаза труд.</p><p></p><p>Много мыслей привез Максим Кузьмич с совещания, на котором помянули и его, – кое в чем похвалили, а кое в чем поругали и заставили кое на что посмотреть другими глазами.</p><p></p><p>Почему, например, в колонии нет попечительского совета, где представители народа могли бы во многом помочь и от многого уберечь? Почему так хил и беспомощен совет воспитанников и, можно сказать, существует только на бумаге? Максим Кузьмич обиделся тогда на это «на бумаге» – так же как и на догадку, высказанную докладчиком: очевидно, товарищ Евстигнеев недооценивает общественные факторы в воспитании и чересчур полагается на себя, А почему? Откуда они взяли? Но вот он приехал домой, и на партийном собрании ему сказали то же самое: меньше «якать» и больше привлекать общественность и опираться на нее. Говорили и о совете воспитанников: конечно, Найденов – прежний председатель – был не совсем подходящей фигурой, и начальник до сих пор не подумал о новом. И ничего не скажешь – не подумал, не собрался. А не подумал раньше, нужно думать теперь.</p><p></p><p>И вот на учебно-воспитательском совете завязался разговор о кандидате на этот пост. Называли Дунаева, Костю Ермолина, предлагали Архипова из пятого отделения. Но Костя оказался слишком тихим и чем-то похожим на выбывшего Найденова, а Дунаева жалко было снимать с работы командира девятого отделения.</p><p></p><p>– Ну, очевидно, придется, – сказал майор Лагутин. – А командиром можно поставить Шелестова.</p><p></p><p>– А почему? – возразил Кирилл Петрович. – Зачем такие перестановки? Почему Шелестова сразу не выдвинуть на пост председателя?</p><p></p><p>Максим Кузьмич окинул взглядом собравшихся, а Кирилл Петрович, почувствовав его колебание, стал быстро нанизывать мотивы один на другой:</p><p></p><p>– Десятиклассник. Мальчик, только тронутый преступной средой и уверенно идущий по пути исправления.</p><p></p><p>– Но у него были колебания, – заметил Максим Кузьмич.</p><p></p><p>– Не колебания, а ошибки, неверные, скорее – неумелые шаги, – тут же ответил ему Кирилл Петрович. – Отставал по школе… А как теперь? Нагнал? – спросил он Ирину Панкратьевну.</p><p></p><p>– Нагнал, – ответила та.</p><p></p><p>– И в общественной работе… – все более воодушевляясь, продолжал Кирилл Петрович. – Сначала член библиотечной комиссии, теперь председатель. Вот висит бюллетень «Книга – твой друг». А кто его выпускает? По чьей инициативе?</p><p></p><p>– Шелестов, – сказал заведующий библиотекой.</p><p></p><p>– Что еще? – Кирилл Петрович обвел товарищей взглядом. – На производстве? Об этом, думаю, Никодим Игнатьевич скажет.</p><p></p><p>– Что хорошо – не скажешь плохо, – ответил Никодим Игнатьевич.</p><p></p><p>– А насчет характера… – Кирилл Петрович посмотрел на начальника. – Сначала он действительно мог показаться кисловатым, но после истории с Шевчуком, мне кажется, это впечатление должно рассеяться. Он просто такой человек. Одного нужно ломать, а другого – направлять и растить.</p><p></p><p>– Да, но справится ли он? – заметил директор школы. – Дело-то не только в нем. Речь идет обо всем детском коллективе.</p><p></p><p>– А почему обязательно исходить из того, что он не справится? – прервал его Кирилл Петрович. – Развитие сознания не всегда ведь по прямой идет, а толчками, импульсами. Сначала все представляется в одних красках, а потом человек переступает через какой-то порог – и все старое освещается другим светом и становится ясным и уже вырисовывается впереди. А потом опять на месте топчешься до нового импульса. И если Шелестову мы дадим сейчас этот новый импульс… Посмотрите, с какой жадностью он хватает сейчас все лучшее и честное. И ему сейчас нужно поручить именно что-нибудь окрыляющее, что его подняло бы, захватило и открыло бы ему большие горизонты. А справится – не справится?.. Посмотрим! Поможем! Не получится – будем решать. А я верю в него. Получится!</p><p></p><p>– Убедил! – широко улыбнувшись, сказал Максим Кузьмич. – Какое будет мнение?</p><p></p><p>– Быстро набирающий скорость воспитанник, – ответил за всех майор Лагутин, и кандидатура Антона была принята.</p><p></p><p>Все было действительно так: широко раскрывшаяся душа Антона с жадностью отзывалась на все – и на прочитанную книгу, и на беседу воспитателя, и на виденную кинокартину. Вот он смотрит в клубе фильм «Звезды на крыльях»: мальчишки учатся в школе, получают аттестаты, идут в военные школы, начинают летать – хорошая, целеустремленная, радостная жизнь, и у Антона сердце вдруг сжимается точно в кулак.</p><p></p><p>– Идиот! – ударяет он рукой о подлокотник кресла.</p><p></p><p>Это совсем не подходит к действию, которое развертывается на экране, и сидящий рядом Костя Ермолин с удивлением взглядывает на него.</p><p></p><p>«А ведь и я мог бы так же!» – думает Антон.</p><p></p><p>Вся жизнь, слепая жизнь, бесцельная, и люди, с которыми он в этой жизни встречался, вставали перед ним теперь совсем в другом свете – и Вадик, и Генка Лызлов… И книги!..</p><p></p><p>Он даже теперь диву дается – как раньше относился к книге, точно это был не он, а другой, совсем другой человек.</p><p></p><p>Как он относился к Николаю Островскому, такому изумительному писателю, с каким пренебрежением отбрасывал книгу, едва встречаясь в ней с чем-то серьезным и поучительным. Он почему-то всегда в этих случаях видел какую-то фальшь, неправду, желание автора к чему-то подделаться и увести читателя от подлинной неприукрашенной жизни. «Учат, учат…» А теперь именно такую умную, формирующую, зажигательную книгу он искал и ждал, – книгу, которая ответила бы ему на все вопросы, книгу, которая ставила бы перед ним вопросы, помогла бы ему увидеть новое и задуматься там, где сознание готово было проскользнуть по поверхности. Вот почему Антон с таким же увлечением работал в библиотечной комиссии и с таким же увлечением занялся изданием бюллетеня «Книга – твой друг». Он разговаривал с ребятами, ходившими в библиотеку, собирал у них отзывы о книгах и в первом же номере бюллетеня поместил заметку: «Какую книгу я люблю?»</p><p></p><p>«Можно ли представить себе жизнь без книги? И каким отсталым существом был бы человек без книги!»</p><p></p><p>Много мыслей рождалось у Антона и тогда, когда он, стоя на своем «наблюдательном посту», на площадке второго этажа перед мастерской, «смотрел в мир». Вот сходят снега и обнажается земля, пока еще неприветливая, покрытая, жухлой прошлогодней травой, но сила мечты превращает ее в пышную зелень, в цветы, и вот уже бушует весна, лето, и через раскрывшиеся монастырские стены Антон шагает в свободный и радостный мир.</p><p></p><p>Вот из бревен, которые когда-то у него на глазах колхозники возили из леса, теперь рубят новую ферму, большую, просторную, на красных кирпичных столбах. А вдали, рядом с городом, уже встали строительные краны, что-то поднимают и перебрасывают по воздуху, и вот уже растут стены каких-то зданий. И дальше, кругом… Дымят поезда, едут машины, идут люди туда и сюда, куда-то стремятся и что-то делают. Жизнь! Когда-то в этой жизни болтался нескладный, неприкаянный человечек и, обнявшись с дружками-приятелями, дерзко распевал песню:</p><p></p><p>Есть мушкетеры!</p><p>Есть мушкетеры!</p><p>Есть!</p><p></p><p>Ничего еще не сделав в жизни, он предъявлял ей свои непомерные претензии: это не так и то не так!</p><p></p><p>И вот этот человек сидит здесь, за загородкой, и ничего не изменилось в жизни: она пошла дальше, своими большими путями, а человечек смотрит через загородку и спрашивает самого себя: «Что я?»</p><p></p><p>Он думает об этом в спальне, накрывшись с головой одеялом, он думает об этом шагая в строю, он думает об этом каждую свободную минуту.</p><p></p><p>Вот Кирилл Петрович везет своих воспитанников в музей, в местный маленький краеведческий музей, вот они разглядывают чучела волков и воробьев, которые водятся в этих краях, стоят перед деревянной сохой, нашедшей себе приют на вечные времена в этом добротном бывшем купеческом доме. Вот они смотрят картины и планы – историю города, и оказывается, что родился он из пограничной заставы, которая оберегала русский народ от степных хищников, и что в реку, на которой стоит город, бросилась легендарная татарская царевна, полюбившая русского князя. Вот она какая древняя, оказывается, эта земля.</p><p></p><p>А вот в другом зале, под стеклом, вывешен пожелтевший газетный лист. Это – первая советская газета в этом городе, и в ней обращение первого Совета рабочих и крестьянских депутатов.</p><p></p><p>«При бывшем строе труд считался чем-то постыдным, а тунеядство – признаком благородства. При наступающем государственном строе необходимость для каждого потребляющего продукты чужого труда в свою очередь давать полезный труд для своих сограждан есть основной нравственное требование. Тунеядство пригвождается к позорному столбу».</p><p></p><p>Антон думает обо всем этом по пути в колонию, и здесь, в машине, он находит ответ на вопрос, не дававший ему покоя.</p><p></p><p>«Одна двухсотмиллионная. Вот что такое я. Двухсотмиллионная!»</p><p></p><p>И ему захотелось работать, работать и работать, ехать куда угодно, делать что только потребуется для этих двухсот миллионов; совершать любые подвиги, только чтобы смыть зло и доказать, что он уже не тот, совсем не тот, который болтался когда-то неприкаянным человеком в жизни. «Лучшее наслаждение, самая высокая радость жизни – чувствовать себя нужным и полезным людям», – вспоминал Антон слова Горького, написанные на плакате, который висел у них в клубе. А когда Антона выбрали председателем совета воспитанников, у него в душе поднялась новая горячая волна и он пообещал товарищам, Максиму Кузьмичу и Кириллу Петровичу, что будет честно работать на таком большом, порученном ему деле.</p><p></p><p>И он тут же написал Марине. Не маме, нет! Маме он напишет завтра, в первую очередь он написал обо всем Марине.</p><p></p><p>Ведь ее письмами он живет, их ждет неделями, боится каждый раз не получить. И радуется, когда, вопреки его страхам, приходит новое письмо. И он стал верить в ее дружбу и верить, что недалек тот день, когда он увидит ее и маму, конечно, но в первую очередь – ее, Марину!</p><p></p><p>Вот почему он ничего не мог понять, когда Марина замолкла. Дело было весной, после выпускных экзаменов. Сам он сдал их, правда, без большого блеска, получил аттестат зрелости. Окончание школы отпраздновали всем классом в клубе, потом ходили без охраны, с одним Кириллом Петровичем, на берег речки встречать восход солнца, и пели песни, и плясали под баян, дурачились и мечтали о будущем. И Антон тут же описал все это Марине и ждал ответа – как она сдала, как окончила школу? И вдруг – молчание, молчание и молчание, в ответ на его второе письмо – две строчки: «Прости, Антон, я больше писать не могу. Марина».</p><p></p><p>Что это значит? Что произошло?</p><p></p><p><strong>31</strong></p><p></p><p>В семье Зориных назревали конфликты, один за другим.</p><p></p><p>Соседка недаром в разговоре с Ниной Павловной назвала Зориных «демократами». Георгий Николаевич не понимал людей, которые воспринимали доверие, власть, положение и блага, получаемые от народа, как личное, должное и уже неотъемлемое от них. С головой ушедший в свои дела и проблемы – острейшие проблемы современной физики, – он считал это своего рода иррациональностями жизни, которые, конечно, должны быть разрешены, и тогда дух честности и бескорыстности, побеждающий в нашей жизни, дух энтузиазма и самоотверженности восторжествует окончательно и вытеснит просочившийся кое-куда гнилой душок стяжательства, «ячества» и расчетливого приспособленчества.</p><p></p><p>Убеждения эти Георгий Николаевич сумел донести от юности своей до поздних лет и положить в основу всего. Непримиримый к тому, другому, враждебному духу у себя на работе, в институте, он ревниво оберегал от него и свой дом.</p><p></p><p>И когда Екатерина Васильевна, соблазненная чьей-то роскошно обставленной квартирой, заводила речь о покупке гарнитура красного дерева или отделке комнат «под атлас», Георгий Николаевич спрашивал:</p><p></p><p>– А почему атлас? Зачем нам атлас? А чем плохи обыкновенные хорошие обои? Как у всех!</p><p></p><p>Екатерина Васильевна ничего не могла противопоставить простой человеческой логике мужа и, когда проходил азарт, стыдилась мелочности своих мечтаний об атласе и гарнитуре красного дерева.</p><p></p><p>Так же Георгий Николаевич воспитывал и своих детей. Всегда занятый и погруженный в свои мысли, он не считал нужным заниматься мелочами. Мелочи как помочи, на них всю жизнь детей не поводишь. Нужны основы, принципы. Это – рельсы, по которым дети войдут потов в жизнь своим ходом.</p><p></p><p>Его до глубины души возмутила однажды мимолетно виденная сцена. Воскресное утро, разряженная мамаша такой же папаша и играющий всеми красками благополучия и довольства восьмилетний сынок. Он поставил ногу на табурет чистильщика обуви, и старуха армянка чистит ему ботинок.</p><p></p><p>Далекий по роду работы от проблем воспитания, Георгий Николаевич как человек не мог не интересоваться ими и не мог не задуматься по-граждански честно и искренне над тем, что увидел. Труд – это принцип. Простота – это принцип, равенство – принцип. Уважение к человеку тоже, принцип. И все это уже разрушено в самодовольном паршивце, не соизволившем почистить собственных ботинок перед выходом на прогулку. Кем он будет? И как он будет воспитывать своих детей? Кто его папа и мама? И можно ли воспитывать ребенка, не воспитывая самих себя?</p><p></p><p>В семье Зориных дети сами чистили ботинки, убирали комнаты, мыли полы. Они отчитывались в деньгах и одевались всегда скромно.</p><p></p><p>– До окончания школы никаких бостонов, манонов и капронов. Простые чулки, простые туфли – как все!</p><p></p><p>Все вместе, все на глазах, все поровну, нет худших и нет лучших – дружба! – вот воздух, который вслед за мужем старательно поддерживала в семье и Екатерина Васильевна. Она совсем недавно вспомнила такой случай. Она и две маленькие дочки в лесу, на даче, – сына Женьки тогда еще не было на свете. И она нашла землянику, первую, красную с одного только бока ягодку, и обе девочки с радостным криком бросились к ней. «Подождите! – сказала тогда Екатерина Васильевна. – Вот мы сейчас другую найдем, тогда съедим». Девочки сразу приумолкли, задумались, и через минуту Марина сказала: «Мы три ягодки найдем, тогда и съедим. Да?» И надо было видеть, с каким старанием девочки искали вторую и третью ягодки, чтобы всем досталось поровну.</p><p></p><p>Вспомнила это Екатерина Васильевна в связи с недавней спортивной победой Марины: на соревновании по бегу она заняла второе место, получила Почетную грамоту и коробку шоколадных конфет. Она принесла коробку домой и, по старому правилу, угостила всех.</p><p></p><p>Все эти принципы выдерживались в семье Зориных со всей строгостью и не могли не преломляться в формирующихся душах детей. Но преломлялось это по-разному, иногда радуя, иногда удивляя родителей и чем-то своим и неожиданным. Так первая дочка, Аленушка, резвушка, хохотушка, к концу школы неожиданно посерьезнела и пошла в пединститут, чтобы ехать потом куда-то в самую далекую деревню учительствовать.</p><p></p><p>А всегда серьезная и не в меру прямолинейная Марина заинтересовалась платьями – у этого талия низкая, плечи не те, и вообще теперь такие не носят.</p><p></p><p>– Ну подумаешь, не носят! – попробовала настоять на своем Екатерина Васильевна. – Рано тебе об этом думать!</p><p></p><p>– А когда же об этом думать? – возразила вдруг Марина. – В пятьдесят? Ты, мама, забыла, какая была молодая-то!</p><p></p><p>А теперь Марина опять поставила всех в тупик: куда ей идти после школы? И когда об этом зашел мимолетный, пока случайный разговор, она вдруг сказала: пойду работать.</p><p></p><p>– Как работать? – удивилась Екатерина Васильевна. – А институт?</p><p></p><p>– А институт потом.</p><p></p><p>– Ну, об этом ты брось думать. Не дури! – спокойно сказала Екатерина Васильевна, уверенная, что это модные, пустые разговоры.</p><p></p><p>И вдруг – новая, третья проблема, затмившая все.</p><p></p><p>И как она могла просмотреть?</p><p></p><p>С тех пор как попало ей в руки первое письмо Антона, Екатерина Васильевна потеряла покой. Сначала она едва не задохнулась. Да как он мог, как он смел, этот бандит, подать свой гадкий голосишко из-за решетки?.. И по какому праву?.. Это был следующий вопрос, который возник, как только улегся первый приступ гнева.</p><p></p><p>Никому не сказав о письме, она стала присматриваться к дочери, но ничего особенного не замечала. Тут Екатерина Васильевна вспомнила, как Марина впервые сообщила ей новость об Антоне.</p><p></p><p>– Мамочка! Какой ужас! Ты помнишь, ко мне приходил мальчишка? Длинный такой… Он в тюрьме!</p><p></p><p>В голосе дочери тогда действительно слышался ужас. «Но чем Марина ужасалась? – спрашивала сейчас себя Екатерина Васильевна. – Тем, что у них в школе вообще мог произойти такой случай? Или тем, что это произошло с ним, с Антоном?» Мать не могла тогда обнаружить ничего подозрительного ни в тоне, ни в поведении дочери. Правда, Марина горячо обсуждала это происшествие со Степой Орловым, который стал к ней захаживать. Ну и как же не обсуждать? Марина – девочка чуткая, отзывчивая, и мимо нее не проходит ничто, что совершается в школе. А то, что к ней стал заглядывать Степа Орлов, окончательно успокоило Екатерину Васильевну – значит, «там» ничего нет.</p><p></p><p>Но не может же Екатерина Васильевна сама каждый день брать почту! Да и забыла она о ней, успокоилась и забыла. И Марина утром, перед завтраком, пошла открывать почтовый ящик и среди пачки газет и прочей корреспонденции увидела вдруг помятое, чем-то необычное письмо: «Марине Зориной».</p><p></p><p>Она сразу, почувствовала: письмо особенное. Отдав папе всю почту, она прошла в свою комнату и вскрыла конверт. Да! Оно самое! Письмо от Антона!</p><p></p><p>«Если ты помнишь прошлогодний вечер, вспомнишь и меня. Как много это, оказывается, времени – год!»</p><p></p><p>Как много действительно времени – год!</p><p></p><p>За завтраком Марина сидела сама не своя. У Екатерины Васильевны кольнуло сердце. После завтрака она спросила:</p><p></p><p>– Что ты нынче такая встрепанная? Марина не умела лгать.</p><p></p><p>– Ты знаешь, мама… я получила письмо…</p><p></p><p>– От бандита? – воскликнула Екатерина Васильевна.</p><p></p><p>– Мама! Почему ты так говоришь?</p><p></p><p>– Что-что?</p><p></p><p>– Ну мало ли что может случиться с человеком?</p><p></p><p>– Да ты думаешь, что говоришь? Человек грабил, выходил с ножом на большую дорогу, а ты?.. Давай письмо!</p><p></p><p>– Мама!.. – Марина с недоумением посмотрела на нее.</p><p></p><p>– Давай письмо!</p><p></p><p>Привлеченная голосом матери, в комнату вошла Аленушка. Екатерина Васильевна решительно поднялась и пошла в кабинет к мужу.</p><p></p><p>– Подожди!.. – Она решительным жестом отодвинула газеты, которые он начал читать. – У нас с Маринкой неблагополучно.</p><p></p><p>– С Мариной? – удивился Георгий Николаевич. – Как может быть неблагополучно с Мариной?</p><p></p><p>Умолчав, конечно, о первом письме, Екатерина Васильевна рассказала, что произошло.</p><p></p><p>– А может быть, тут нет ничего страшного? – проговорил Георгий Николаевич, – О чем он пишет?</p><p></p><p>– А ты спроси! Ты – отец. Спроси! Посмотрим, что она тебе скажет. Воспитали, называется!</p><p></p><p>– Ну, зачем так, Катюша? Зачем? И воспитали мы ее… разве плохо воспитали? Жалоб мы, кажется, на нее не слышим.</p><p></p><p>– Подожди еще радоваться-то. Не пришлось бы плакать!</p><p></p><p>Никогда Георгий Николаевич не видел жену в таком возбуждении. Когда она вышла, он долго ходил по кабинету. Почувствовав неладное, притихла и вся семья. И Марина решила сама пойти к отцу. Она любила и мать и во всем доверяла ей. Отец слишком занят, и надоедать ему разными мелочами было нельзя. Но Марина чувствовала, что в самую последнюю, решающую минуту отец правильнее разберется во всем.</p><p></p><p>Письма Марина не показала, но дословно передала содержание и рассказала об Антоне все, что могла. Она умолчала, конечно, о парке и скамейке, умолчала о своей бессонной ночи и слове «люблю», которое сказала тогда себе. Тем более она и теперь не знала, что это было на самом деле, – все оказалось куда сложнее и запутаннее, чем представлялось вначале. Поэтому вместо слова «любовь» она говорила «дружба» и доказывала ее великое значение.</p><p></p><p>И тут Марина вспомнила встречу в школе с Ниной Павловной и ее слова: «Его так бы ободрило ваше письмо».</p><p></p><p>– Ты скажи, папа: есть люди неисправимые? – спросила она отца.</p><p></p><p>– Неисправимые?.. Гм!.. – Георгий Николаевич снял очки, протер их. – Это не моя область, но… по-моему, есть неисправленные люди, а неисправимые… Трудно представить!</p><p></p><p>– Ну вот! – горячо заговорила Марина. – Ты понимаешь, папа: если я ему теперь не отвечу! Ты понимаешь?.. У нас все так хорошо, спокойно, а он… И если мы замкнемся, если я замкнусь в своем благополучии, а он?.. Пусть гибнет? Да? Ведь там, где кончается борьба за товарища, там начинается предательство. Да? Ведь да? А разве я могу так поступить? Папа! Милый ты мой, хороший бутя!</p><p></p><p>Она обвила шею отца своими тонкими руками и прильнула к нему.</p><p></p><p>– Может быть, я его спасу этим!</p><p></p><p>– Н-да… Гм!.. – с трудом скрывая свое волнение и растерянность, бормотал Георгий Николаевич.</p><p></p><p>Он слишком занят был последнее время своими делами, и теперь все для него было неожиданным. Поэтому он не нашел ответа на вопрос, поставленный Мариной, и только поцеловал ее в лоб.</p><p></p><p>– Во всяком случае, нужно подумать. Нужно еще раз подумать, Мариночка.</p><p></p><p>А Екатерине Васильевне он потом, наедине, сказал:</p><p></p><p>– Видишь ли, Катюша…. Очень опасно, когда высокое снижается, тогда люди перестают верить. И в некоторых вопросах дети могут быть умнее родителей. И можно ли глушить хорошие чувства, такие гуманные побуждения? Если она действительно поможет человеку…</p><p></p><p>– Если она окажется сильнее, – возразила на это Екатерина Васильевна.</p><p></p><p>– Ты хочешь сказать: если она на него будет действовать, а не он? Ну как же можно не верить в свою дочь?</p><p></p><p>Так родилось новогоднее письмо Марины. И она никак и никогда не жалела, что послала его – столько живой и горячей радости она почувствовала в ответе Антона и столько благодарности за ее такой честный и дружеский упрек:</p><p></p><p>Дешево, Шелестов, дешево</p><p>Жизнь ты свою променял!</p><p></p><p>«Если бы ты только знала, что значит для меня твое письмо. И я постараюсь, чтобы мой ответ принес тебе какую-то радость. Ведь я знаю, что и тебе я причинил уйму огорчений. Только теперь я понимаю, как я был самонадеян и глуп, и приходится только удивляться, что ты подружилась со мной. Как бы мне хотелось вернуть то время, но это невозможно, как невозможно вычеркнуть все, что произошло. И вообще страшно не то, что я нахожусь за колючей проволокой, – дуракам так и надо, тем, кто не умеет пользоваться свободой и ценить ее, – жалко то, что вычеркнуто несколько лет юности и запятнана честь…»</p><p></p><p>«Жить! – я даже не могу сказать, какое это необыкновенное слово. Не просто существовать, а именно жить, любить людей и все хорошее на свете, трудиться как все, со всеми вместе радоваться успехам, а не стоять в стороне и не подсматривать украдкою через забор.</p><p></p><p>Если бы ты знала, как иногда мне было тяжело, когда дом и все остальное казалось сказкой, сновидением, которое приснилось раз и потом рассеялось в тумане. И тогда все мне казалось пустым и бессмысленным, и мне однажды даже хотелось покончить с собою, А иногда хотелось волком выть от сознания своей мизерности перед дружной колонной «остального» народа, населяющего нашу страну, видя, как время и жизнь неумолимо шагают вперед, мимо тебя, оставляя тебя за бортом, за загородкой, отверженного и презренного. И тогда хотелось крикнуть им через забор: «Люди! Товарищи! Подождите, я с вами!» А люди идут себе и идут и прекрасно обходятся без меня, создавая свою жизнь и нового, чистого человека, способного и достойного стать членом коммунистического общества…»</p><p></p><p>Переписка шла регулярно, к великому огорчению Екатерины Васильевны. После долгих споров с мужем она вынуждена была скрепя сердце примириться с этим фактом. Но тревога продолжала жить: разве не может из простого человеческого сочувствия вырасти совсем другое, что не будет подвластно ни логике и никаким запретам и соображениям?</p><p></p><p>Разве может мужчина понять все эти тонкости? Ох, ошибку делает муж, ошибку!</p><p></p><p>День за днем Екатерина Васильевна твердила ему одно и то же.</p><p></p><p>До сих пор все было хорошо и стройно: интересная жизнь, работа, дружная, ладная, не вызывавшая никаких вопросов семья, хорошие дети и верная подруга-жена. Они вместе учились в школе, потом сдружились в далекие студенческие времена и поженились. Когда родилась первая дочка, Аленушка, нанимали нянь, водили девочку в детский сад, а Екатерина Васильевна продолжала работать. Но за Аленушкой появилась Марина, за ней – крикун Женька, и стало трудно. Женька часто болел, девчонки требовали глаза, и Екатерина Васильевна решила:</p><p></p><p>– Какие же дети без матери? Ничего не поделаешь, нужно бросать работу.</p><p></p><p>Муж протестовал, обещал всяческую поддержку и помощь.</p><p></p><p>– Ты мне скажи, ты меня позови, если нужно! – говорил он жене, говорил искренне и честно.</p><p></p><p>Но как оторвешь его от большого, волнующего дела ради каких-то пеленок и мелких домашних забот? Пусть работает!</p><p></p><p>Так и стала Екатерина Васильевна матерью, хозяйкой, основой дома. И дети знали: папа работает, папа пишет, папа читает, папа отдыхает, – значит, дома – мать, она – все. И сам папа подчинился этому порядку и только много позже понял все и оценил: «Материнство – это подвиг. Это – долг перед обществом».</p><p></p><p>И позднее, когда дети подросли и Екатерина Васильевна снова стала преподавать черчение в школе, ее слово в доме всегда было решающим. Это было признано а не вызывало ни конфликтов, ни трений. И вот теперь между супругами наметились разногласия. Отец не мог не сочувствовать дочери, но и не хотел ссориться с женой. К тому же у него не хватало ни времени, ни душевных сил, чтобы разобраться в так неожиданно возникшей семейной проблеме. Екатерина Васильевна тоже старалась не спорить, однако исподволь она вела свою неизменную линию, стараясь подорвать крепнущую дружбу Марины с Антоном.</p><p></p><p>Она стала привечать Степу Орлова, приглашать, поить чаем, купила даже два билета в Большой театр как будто для себя с мужем, а на самом деле взяла их на то число, когда Георгий Николаевич наверняка будет занят. Теперь она уже не спорила с Мариной насчет платьев, а наоборот, старательно занялась ее туалетами. Но все было тщетно. Марина примеряла новые платья, ходила со Степой в кино, в театр, обо всем советовалась с ним, но каждый раз загоралась, когда получала письмо от Антона.</p><p></p><p>И вот Георгий Николаевич уехал в командировку. Екатерина Васильевна решила, что настал подходящий момент. Отец, несомненно, чудесной души человек, но он в конце концов очень оторван от жизни. «О себе и зверь заботится», – говорил он в каком-то споре с ней. Но гуманизм вовсе не в том, чтобы, спасая чужого, убить родное дитя. Глупости это! Нужно только найти случай и положить всему конец.</p><p></p><p>Но случая не представлялось. Марина сдавала экзамены, сидела за книгами, ходила по «читалкам», встречалась со Степой. Все было хорошо. К выпускному вечеру Екатерина Васильевна заказала для дочери белое платье, сама ходила с ней на примерку, сама разглаживала последние складки, а потом встретила дочь утром, когда уже взошло солнце: Марина пришла веселая, с горящими глазами рассказывала, как после вечера они ходили всем классом на Красную площадь, прошли мимо Мавзолея, а потом пели и танцевали у кремлевских стен.</p><p></p><p>Все было хорошо. А через неделю – опять письмо, и все пошло вверх дном. Письмо Марина прочитала здесь же, при ней, при матери, и, не стесняясь, радостно сообщила:</p><p></p><p>– Ну вот и Антон!.. Ты знаешь, он тоже кончил, тоже аттестат зрелости получил. У них там и аттестаты дают.</p><p></p><p>– Такие, значит, и аттестаты, – недружелюбно заметила Екатерина Васильевна. – А ты чему радуешься? Ну, кончил! И что? Чему радуешься?</p><p></p><p>– А как же, мама!</p><p></p><p>– А вот так же! – решительно заявила Екатерина Васильевна. – Кончил, – значит, все! Значит, теперь не пропадет, выбьется. И писать ему теперь незачем.</p><p></p><p>– Что ты, мама? Наоборот!</p><p></p><p>– Как это – «наоборот»? – вспыхнула Екатерина Васильевна. – Говорю, незачем, – значит, незачем. Хватит в гуманизм играть. Довольно!</p><p></p><p>– Мама, нельзя так!</p><p></p><p>– Так ты еще споришь?.. А зачем?.. Зачем тебе еще писать? Ты что? Ты, может, влюблена в него?</p><p></p><p>Слово вылетело нечаянно, в запальчивости, но Екатерина Васильевна заметила, как побледнела Марина, как сжалась вся, не решаясь сказать ни «да», ни «нет». И вдруг это нечаянное, пустое слово приобрело смысл и достоверность.</p><p></p><p>«Влюблена! Конечно, влюблена!» – пронеслось в голове у Екатерины Васильевны, и ее охватил никогда не бывавший с нею приступ бешенства. Лицо ее побагровело от прихлынувшей крови, голос пресекся, и только глаза, огненные, злые, говорили о силе невысказанного чувства.</p><p></p><p>Марина испугалась. Она никогда не видела маму в таком настроении, никогда не слышала от нее таких слов, как в эти дни.</p><p></p><p>– Чтобы это было в последний раз! И никаких ответов. Слышишь? Никаких!</p><p></p><p>И то, что Марина по-прежнему не говорила ни «да», ни «нет», сердило ее еще больше. А Марина сама не знала, что чувствует к Антону, и упорно отмалчивалась. Отмалчивалась, но думала свое, и спорила с собой, и не знала, как быть. Честно, самой себе говоря, она, конечно, мечтала вовсе не о таком друге. Но что же делать, если так получилось, если не встретила она того самого хорошего человека, который грезился ей когда-то в ее полудетском стихотворении? Что же делать, если встретился ей и зацепился за душу совсем-совсем другой. Так как же быть: заглушить голос разума или зажать сердце в кулак и ждать незапятнанного героя? И обязательно ли искать хороших людей и не лучше ли превращать их в хороших?</p><p></p><p>Несколько дней продолжалась эта схватка характеров. А потом вдруг Марина поняла, что мать совсем не сердится, а очень боится за нее, за свою дочь, и за ее дальнейшую судьбу. Марина не выдержала и быстро схватила лист бумаги:</p><p></p><p>«Прости, Антон, я больше писать не могу».</p><p></p><p><strong>32</strong></p><p></p><p>Первое недоумение, вызванное письмом Марины, сменилось долго не утихающей болью. Антон не мог решить: писать еще или не писать? Но чем больше он думал, тем больше запутывался. Написать! Чтобы знать, чтобы просто выяснить! Но это значит – навязываться. А разве можно навязываться?.. Что же произошло? Ведь как трогательно сказала она в первом своем новогоднем письме: «Разве я не ответила бы?» И разве теперь могла бы она так написать, если бы не случилось чего-то очень важного?</p><p></p><p>Первый ответ напрашивался сам собой.</p><p></p><p>«Все очень просто: девушка нашла другого молодого человека, лучше, и…» – нашептывал безжалостный внутренний голос.</p><p></p><p>«Но почему же она не оборвала сразу? Зачем нужно было писать?» – торопливо прерывал его другой, очень робкий.</p><p></p><p>«Пожалела».</p><p></p><p>Антон пробовал строить разные догадки, но они рассыпались одна за другой. Все было ясно: нашелся другой, лучший, и… И что тут удивительного, да и как могло быть иначе? Заключенный, остается заключенным, и как он мог на что-нибудь рассчитывать?</p><p></p><p>Ну, а если так, если ей безразличны все его успехи и достижения, если ее не обрадовало, что он кончил школу, что стал председателем совета воспитанников, совестью колонии, если ее не трогают все его страдания и радости, – зачем он будет напоминать о себе?</p><p></p><p>Антон пробовал утаить от Славы и письмо, и все свои переживания, но разве от друга скроешь? Да и зачем скрывать, когда он все равно видит, что ты в полном смятении, а потом, разузнав все от тебя, вместе с тобою ищет выхода и, наконец, подумав, говорит:</p><p></p><p>– В общем, ты прав. Ты натурально поступил. Только знаешь что?.. Только нос не вешай! Все обойдется. А нос не вешай! Держись! Будь мужчиной!</p><p></p><p>Ну нет! Носа Антон вешать не собирался. Слишком широко и бурно жила у него сейчас душа. Антон хотел было разозлиться, но из этого ничего не вышло: не мог он сердиться на Марину. Ведь все началось с нее, весь свет его жизни, и уж за одно это он будет ей всегда благодарен, а теперь он станет еще больше работать, он будет безгранично работать и снимет, сдерет, смоет с себя всю грязь и нечисть, всю лень и слабость, все, что мешало ему жить, – он сам, без всякой посторонней, хотя бы и дорогой для него помощи! И он работал в полную силу, во весь размах, запрятав на самое дно души боль от разрыва с Мариной.</p><p></p><p>Когда Антон после избрания, после всех своих горячих речей и обещаний одумался, его сначала испугала та громада ответственности, которая легла на его плечи. Тем более что и начальник, вызвав его к себе, поставил перед ним задачу: не теряя времени, браться за работу, и «браться сразу, и уж так, чтобы все бурлило и у самого сердце, как у орла, билось».</p><p></p><p>– Ты не жди дела, ты ищи, сам к нему навстречу иди, тогда оно всегда найдется.</p><p></p><p>Но дело все-таки пришло само, и очень срочное: в первом отделении избили парня, который залез в полученную товарищем посылку и вытащил пачку папирос. В расправе принимал участие и командир отделения. Пришлось вне всякой очереди и плана собрать совет и обсудить на нем и этот случай, и всю работу командира. В результате совет воспитанников решил снять командира с работы и просить руководство наложить на него взыскание.</p><p></p><p>На этом же заседании Максим Кузьмич прочел только что полученное письмо от трактористов с целинных земель. Обращаясь «к молодым приборостроителям», они писали о работе подвижных бензоколонок, которые выпускала колония, высказывали свои предложения по улучшению конструкции, а главное, просили побольше выпускать колонок – «чтобы тракторы заправлять не ведром, на глазок да с песочком, а точно, по счетчику». Пришлось обсудить, как ликвидировать прорыв в токарно-механическом цехе, который задержал поставку основной детали для бензоколонок, а потом сочинить ответ «молодым покорителям целины».</p><p></p><p>А в конце заседания Архипов из пятого отделения неожиданно предложил, чтобы в столовой во время обеда да по воскресеньям духовой оркестр «играл вальсы и разное другое, что умеет». Эта мысль всем понравилась, и начальник обещая обязательно провести это в жизнь и впоследствии провел. Правда, кое с кем пришлось поспорить: кое-кто из сотрудников усомнился – не будет ли это слишком?</p><p></p><p>«Дома люди и по воскресеньям обедают просто, без всяких вальсов – зачем же нам здесь ресторанные порядки заводить?»</p><p></p><p>«А почему нам не завести то, чего нет дома? – не соглашался Максим Кузьмич. – Почему не скрасить жизнь ребятам, если этого они сами хотят?»</p><p></p><p>Так первое и совсем неожиданное заседание совета оказалось важным и интересным, особенно когда речь зашла о дальнейших планах и ребята заговорили о лете, о летних работах и развлечениях. И тогда Анисов, член совета из пятнадцатого, вспомнил, как они во время работы в колхозе прошлым летом купались в тихой и теплой реке, в той самой, в которой, по преданию, утопилась татарская царевна.</p><p></p><p>– Плохо, что у нас купаться негде! – перебил его другой из первого отделения. – Вот, говорят, на Кавказе есть колония, там ребята реку отвели прямо в зону. Вот мирово!</p><p></p><p>– А что, – сказал третий, – полкилометра канал прорыть, и мы в свою зону реку можем отвести.</p><p></p><p>– Председатель! Председатель! Веди собрание! – заметил Антону Максим Кузьмич.</p><p></p><p>Но Антон даже не слышал слов начальника – он вспомнил вдруг озерко за стеной зоны и ручей, протекающий рядом, который видел из своего «окна в мир», и с сожалением сказал:</p><p></p><p>– Вот если б это в зоне было!</p><p></p><p>– Что в зоне? – спросил начальник.</p><p></p><p>Антон рассказал об озерке и закончил с тем же сожалением:</p><p></p><p>– Вот если бы в зоне!.. Ребята его очистили бы – вот и бассейн!</p><p></p><p>– Максим Кузьмич! А нельзя зону расширить? – спросил секретарь совета Зайцев.</p><p></p><p>– Вам только волю дай! – полушутя и полуворчливо проговорил Максим Кузьмич. – Этак мы звон такой поднимем, хоть святых вон выноси.</p><p></p><p>– Нет, правда! Заднюю стену разобрать и отодвинуть ее… на сколько там?.. На двести метров. Мы за лето и разобрали бы, и новый забор поставили. Зато в самой зоне бассейн – купаться, нормы по плаванию сдавать.</p><p></p><p>– Вас тогда оттуда и не вытащишь, – пошутил начальник, а потом, уже серьезнее, добавил: – А зачем это обязательно в зоне нужно? Пусть рядом с зоной. И будете ходить с воспитателем,</p><p></p><p>– У-у, с воспитателем! – недовольно протянул кто-то.</p><p></p><p>– Да, с воспитателем! А вы как бы хотели?</p><p></p><p>Но, видимо, и его задела эта идея.</p><p></p><p>– Ну, это еще разжевать нужно! – неопределенно сказал он.</p><p></p><p>Стали «жевать» – пошли на место, осмотрели. Озерко маленькое, очистить его легко, но как в нем менять воду? Решили сделать иначе: рядом – речушка, а у речушки – затончик, заросший камышами и кувшинками и наполовину затянутый тиной. Очистить его, поставить запруду – и вот вам бассейн. Максим Кузьмич, майор Лагутин и начальник хозяйственной части подсчитывают необходимые материалы и средства, а Антон вместе с Зайцевым тоже подсчитывают и составляют планы: сколько работать? как работать? как организовать дело?</p><p></p><p>Интересно!</p><p></p><p>Интересно было и еще одно дело, к которому после поездки в Москву Максим Кузьмич начал привлекать совет воспитанников, – прием новичков.</p><p></p><p>Раньше он производился только в кабинете начальника, где когда-то принимали и самого Антона. А теперь, после первого ознакомления вновь прибывшего с жизнью колонии, его окончательно принимал совет воспитанников, и Антону доставляло большое удовольствие всматриваться в лицо новичка – смущенное, взволнованное или, наоборот, ироническое – и рассказывать ему о принципах, по которым живет коллектив: дружбе и товариществе, честности и откровенности, равенстве и уважении к старшим и друг к другу! И Антон был счастлив видеть, как человек начинал меняться, как постепенно расправлялись плечи, разглаживались хмурые складки на лице и загорался взгляд.</p><p></p><p>Так было, например, с Иваном Курбатовым. Прибыл он недавно, и тонкое, выразительное лицо Курбатова выражало ту самую безнадежность, с которой и сам Антон в свое время приехал в колонию. Антон положил его в спальне рядом с собой, провел по зоне, поговорил, порасспросил о Москве, о строительстве нового большого стадиона в Лужниках и, узнав, что Курбатов хороший футболист, записал его в команду, а потом поручился за него, когда ребята пошли в город на состязание, – и парень сразу повеселел.</p><p></p><p>А потом он очень отличился на строительстве бассейна, когда, потный, грязный, стоял на пару с Костанчи, в одних трусиках, по колено в вязком иле и выбрасывал его лопатой на берег.</p><p></p><p>Так шло лето: нужно было и бассейн поскорее закончить, чтобы успеть покупаться, и строить новое административное здание, и в футбол поиграть, и на своем подсобном хозяйстве поработать, и помочь колхозу в прополке кукурузы. А в кукурузе поймали двух зайчат – новая забава и забота: куда поместить их и чем кормить, кому ухаживать?</p><p></p><p>А покос! Антон никогда не представлял такой красоты: и луг в цветах, и озеро в лесу, и костер на берегу озера, и запах сена, и дождь, красивый летний дождь – крупные капли шлепаются о голую спину и чувствуешь, как они, разбиваясь на мелкие брызги сбегают по ней теплыми, щекочущими струйками. И неизведанное удовольствие во всем этом, и радость жизни. И отдых в копне сена, когда, кажется, нет ничего более важного, чем смотреть вверх, в небо, и следить как по его голубым просторам плывут облака… И разговор колхозников о ржи, которая «не густа, а колосиста», о каких-то своих делах и «неуладицах»…</p><p></p><p>– Люди-то не равны: одни имеют совесть, а другие нахальство. Украсть легче, а по мне – лучше сто потов спустить, да свое получить, заработанное.</p><p></p><p>– Это верно. Чем украсть, а потом сидеть и дрожать, – это верно! – неожиданно для самого себя вмешался Антон.</p><p></p><p>– Что? Или обжегся? – спросил его старик с узловатыми, сухими руками.</p><p></p><p>– Обжегся, – признался Антон.</p><p></p><p>– Ну, счастью не верь, а беды не пугайся, – сказал старик. – Ничего, парень! Ты кто? Ты еще человек молочной спелости. Ты все можешь. Ты главное, суть забирай в голову. Человек сам себе мудрец, сам себе подлец и сам своего счастья кузнец…</p><p></p><p>Шло лето, и приближался август, а в августе – родительская конференция. Антон не видел маму с Октябрьских праздников и очень соскучился. Соскучилась и она, часто писала ему и сообщала новости: что очень плоха бабушка, что сама она поступила опять на работу, твердо решив разойтись с Яковом Борисовичем. Антон огорчился из-за бабушки и рад был за маму, за ее правильное решение. Он только боялся, что теперь мама не сможет приехать на родительскую конференцию, не отпустят с работы.</p><p></p><p><strong>33</strong></p><p></p><p>«Дорогая мама!</p><p></p><p>С третьего по пятое августа у нас в колонии состоится родительская конференция. Приезжай. Обязательно приезжай, я буду ждать».</p><p></p><p>Все это было красиво выведено на аккуратном листочке бумаги, разрисованном цветными карандашами, и выглядело как пригласительный билет на торжественное собрание. Нину Павловну приглашение очень растревожило: отпуска ей еще не полагалось. И еще ее беспокоили два обстоятельства: умерла бабушка, и Нине Павловне больно было везти эту грустную весть Антону. И второе: она случайно встретила на улице Марину под руку с молодим человеком, в котором узнала Степу Орлова. У Степы был явно влюбленный вид, а Марина, очень, кстати, нарядная, заметив Нину Павловну, смутилась. Что это значит? И говорить об этом Антону или нет?</p><p></p><p>Получив отпуск за свой счет, Нина Павловна поехала в колонию.</p><p></p><p>– Доедем и приедем, – сказала она словами прошлогоднего попутчика своей новой соседке, направляющейся туда же. – Позвоним со станции, нам вышлют машину…</p><p></p><p>Но теперь не пришлось даже звонить: народа на конференцию съезжалось много, и к каждому поезду колония высылала специальную машину. Комната для приезжающих была, конечно, переполнена, у Никодима Игнатьевича жил писатель, и Нина Павловна вместе со всеми расположилась в только что отстроенном административном здании. Спали на полу, обед готовили прямо на открытом воздухе, но ради сына чего не перетерпишь – больше терпели! К тому же сюда доносились звуки из колонии: сигналы трубы – подъем, песня и игра оркестра. Все это говорило о жизни, которая шла там, за бывшей монастырской стеною.</p><p></p><p>Перед началом конференции майор Лагутин собрал родителей и рассказал об общей программе этих дней и правилах поведения, – оказывается, бывают родители, которые и здесь могут причинить вред: принести водку, пиво, в обход установленного порядка взять письма для передачи, рассказать ребятам ненужные вещи об их прежних дружках. Потом все пошли к стадиону и остановились возле красной ленты, преградившей вход. А на, стадионе выстроились ребята, и на солнце поблескивали трубы оркестра. Когда была разрезана лента, оркестр заиграл марш и навстречу родителям от каждого отряда вышел воспитанник с букетом цветов, а вверх полетели голуби. Начался парад: выход начальства, рапорт, «под знамя колонии», и под звуки гимна на высокую мачту был поднят флаг.</p><p></p><p>Нина Павловна, конечно, не удержала слез, когда на трибуну вышел Антон и от имени всей колонии рапортовал родителям об успехах и достижениях. Она даже не знала, почему плакала: ей и радостно было видеть сына на трибуне, и горько – ведь и в школе он мог быть одним из первых. Глупый он, глупый!..</p><p></p><p>А голос Антона громко разносился по стадиону:</p><p></p><p>– Дорогие родители! Прошел год после предыдущей конференции, на которой вы оставили нам свой родительский наказ. В своей повседневной жизни мы всегда помнили его и старались выполнять.</p><p></p><p>После парада родители разбрелись со своими сыновьями по всей зоне и расположились на стадионе, на травке под тенью тополей, на лавочках. Антон повел Нину Павловну в сквер перед спальней третьего отряда, и здесь, в беседке, она распаковала привезенные из дому лакомства. Она с удовольствием смотрела, как Антон ел, как по-хозяйски угощал ее и рассказывал о своей жизни. Как раз перед конференцией он сдал экзамен на слесаря четвертого разряда, а перед испытаниями выполнил пробную работу: узел для настольного сверлильного станка, которые колония изготовляет для школ.</p><p></p><p>Он смеялся, что Нина Павловна никак не могла понять технических терминов, которыми он щеголял: пиноль, шпиндель, узел. Нина Павловна тоже смеялась и в то же время радовалась: вот из ее Тоника получился молодой специалист. Она долго не могла собраться с силами и сообщать о смерти бабушки и «измене» Марины. О бабушке она наконец сказала, и Антон до слез огорчился. Но вдруг он вскочил, бросился за проходившим мимо парнишкой и подвел его к Нине Павловне.</p><p></p><p>– Мама! Это – Ваня Курбатов. Новенький. Мой подшефный, – сказал Антон. – К нему никто не приехал. Ну, одним словом, садись, и все! – решительно заявил Антон, обращаясь к товарищу.</p><p></p><p>Курбатов упорно отказывался, но Нина Павловна принялась угощать его, и мальчик сдался.</p><p></p><p>Когда Нина Павловна была здесь прошлый раз, осенью, все выглядело иначе. Сейчас вся колония была празднично разукрашена: арки, приветственные плакаты, замысловатые виньетки, выложенные вдоль посыпанных свежим песочком дорожек, герб из цветов и многое, многое другое, – все говорило о большой любви и заботе, с которой была подготовлена встреча с родителями. Но особенное впечатление произвели на нее новшества, которые появились за последнее время: бассейн, вальсы в столовой во время обеда и торжественное проведение «дня рождения» – так на третий день конференции все собравшиеся поздравляли воспитанников, родившихся в августе.</p><p></p><p>Все это время, занятое докладами, торжественными концертами, спортивными праздниками, вечером «подведения итогов», Нина Павловна много раз хотела заговорить с Антоном о Марине, но так и не нашла подходящего момента и только перед отъездом спросила:</p><p></p><p>– Тебе Марина пишет?</p><p></p><p>– А что мне Марина? – с какой-то нарочитой грубостью ответил Антон. – Я сам для себя живу.</p><p></p><p>Нина Павловна не стала ничего выяснять, хотя сердцем, конечно, почувствовала, что здесь далеко не все так гладко и просто. А разве можно вмешиваться в сердечные дела?</p><p></p><p>Зато перед самым отъездом Нина Павловна услышала радостную весть: Кирилл Петрович сказал, что в ближайший выезд областного суда Антон будет представлен к досрочному освобождению.</p><p></p><p>– Кирилл Петрович! Родной! – Нина Павловна схватила его за руку и тут же смутилась. – Вы меня простите, но… Неужели правда?</p><p></p><p>– А почему? Конечно! – ответил Кирилл Петрович. – Обязательную часть своего срока он отбыл и зарекомендовал себя хорошо. До сих пор препятствие было в том, что он не закончил профессионального обучения, а без специальности мы от себя не выпускаем. А теперь… Он вам говорил?</p><p></p><p>– Ну как же! И аттестатом хвалился! – ответила Нина Павловна.</p><p></p><p>– Ну вот! Это – путевка в жизнь. Мы считаем, что больше держать нам его у себя незачем. Теперь – что скажет суд!</p><p></p><p>Нина Павловна надавала Антону на прощание всяческих наказов и советов и уехала, полная трепетного ожидания. Неужели конец?</p><p></p><p><strong>34</strong></p><p></p><p>Неужели конец?</p><p></p><p>Кирилл Петрович и раньше намекал Антону на возможность досрочного освобождения, а разговор с мамой сразу приблизил эту возможность. Неужели конец?</p><p></p><p>Антон надоел Кириллу Петровичу вопросами – когда будет суд? Ему казалось, что он спрашивает редко и между прочим, но так ему только казалось. А Кирилл Петрович понимал нетерпение своего воспитанника и делал вид, как будто бы не замечает его настойчивости.</p><p></p><p>Вместе с Антоном к досрочному освобождению представлялся и Слава Дунаев.</p><p></p><p>Для Антона освобождение было рубежом, заглядывать за который у него не хватало сил, – резало глаза. А Славик шел на волю с твердой и ясной целью: стать воспитателем.</p><p></p><p>И он будет, он обязательно будет воспитателем, у него и в характере необходимые для этого черты: и душевность, и твердость, и общительность – цельная натура, «натуральная».</p><p></p><p>Одно только смущало Славика: ну-ка, не примут его в школу для воспитателей. Кто возьмет на себя ответственность? Была у него тайная надежда только на начальника, Максима Кузьмича.</p><p></p><p>И они ждали, два друга, и в этом ожидании еще более сдружились – скорей бы!</p><p></p><p>А дело шло: на ребят готовились характеристики, обсуждались на учебно-воспитательском совете, – все ждали приезда суда. И вот назначена дата и – последняя бессонная ночь.</p><p></p><p>И в эти бессонные часы родилось заявление, с которым Антон хотел обратиться к суду.</p><p></p><p>«Написать эти строки заставила меня моя совесть. Пишу их потому, что хочу честно, глядя в лицо правде, отказаться от всего, что позорит человека и мешает ему по-человечески жить.</p><p></p><p>Право, не знаю, с чего начать. Я не ищу никаких оправданий. Никто не виноват в том, что я не мог выработать в себе характер, будучи на свободе. Никто не виноват в том, что я никого не слушал и, мало что понимая, натворил гадких вещей. И я рад, что меня вовремя остановили в моих заблуждениях. А что могло бы быть, если бы этого не случилось?</p><p></p><p>Теперь я все понял и решил твердо и бесповоротно стать на тот путь, по которому идут все честные люди нашей страны, труженики, борцы за коммунизм. И я прошу: поверьте мне. Дайте мне возможность отдать все мои силы для этого великого дела. Я клянусь: все надежды, которые на меня возложат, я оправдаю, никого не подведу и честь советского человека никогда в жизни не замараю.</p><p></p><p>Прошу вас – не останьтесь безучастными к моей просьбе. Трудно дальше терпеть и ждать».</p><p></p><p>Антон показал написанное Кириллу Петровичу, но тот посоветовал заявление суду не показывать.</p><p></p><p>– Скажи сам. Скажи то же самое, но своим, живым словом. Живое слово лучше.</p><p></p><p>Антон так и поступил.</p><p></p><p>Как на иголках он сидел все время, пока разбирали другие дела, прислушивался и присматривался, как ведут себя ребята, как решает суд. Вот Ткаченко попробовал скрыть первую судимость и этим поставил под сомнение свою искренность. Вот Афонин, объясняя свое преступление, сказал: «Был сильно пьян». – «Значит, что же – каждый пьяный должен быть грабителем?» – спросил прокурор. Вот Дорошевич забыл число участников, забыл, когда было совершено преступление. «А разве это можно забыть? – спросил судья. – Значит, их так много было, твоих преступлений, если забыл».</p><p></p><p>Антон рассказал о себе все. С замиранием сердца он слушал речь прокурора, слова Кирилла Петровича, который от имени колонии выступал в качестве защитника. Особенно волновался Антон, когда ждал ответа Кирилла Петровича на вопрос судьи.</p><p></p><p>– А вы уверены в Шелестове?</p><p></p><p>– Вполне! – сказал Кирилл Петрович так твердо, что Антону захотелось тут же броситься ему на шею.</p><p></p><p>О том, как Антон ждал определения суда, нечего и говорить. О том, как выслушал его, – тем более: Шелестова Антона Антоновича – досрочно освободить, Дунаева Владислава Семеновича – досрочно освободить… Всего выпускали семь человек.</p><p></p><p>И тут же, в этот день, – «бегунок», обходной лист: в санчасть, в библиотеку, в мастерскую, всюду, куда положено, наконец, последнее – к начальнику службы надзора и – полная свобода.</p><p></p><p>В хлопотах она пришла совсем неожиданно. Антон даже растерялся – он не успел проститься с ребятами, для входа в колонию уже нужно брать пропуск. И вот он прощается, жмет руки, записывает адреса.</p><p></p><p>А вот – линейка, торжественная линейка, посвященная проводам: рапорт, «под знамя колонии», гимн – все как обычно. Только теперь это последняя линейка. И Антон рядом со Славой последний раз стоит в строю.</p><p></p><p>Вот начальник, Максим Кузьмич, в парадном мундире, с орденами, читает вслух определение суда и называет фамилии:</p><p></p><p>– Шелестов Антон Антонович!.. Дунаев Владислав Семенович!..</p><p></p><p>Антон, Славик, все семь человек выходят из строя и становятся перед ним.</p><p></p><p>– Поздравляю вас, товарищи, бывшие воспитанники, ныне свободные граждане Советского Союза, и желаю вам честно блюсти свое имя и трудиться на благо нашей великой родины!</p><p></p><p>Максим Кузьмич каждому пожимает руку, затем все освобожденные по очереди выступают перед строем и торжественно обещают честно трудиться. Снова гремит музыка, и под звуки марша шеренга счастливых уходит за зону.</p><p></p><p>Свобода!</p><p></p><p>У штаба их ждет машина, и сопровождающий Вика-Чечевика – дядя Харитон – повезет их на станцию, там купит билеты и вручит каждому.</p><p></p><p>Свобода!</p><p></p><p>И вот стучат колеса, и с соседями можно разговаривать как с равными, за окнами проносятся поля, леса, колхозы – пространства родины, а мысль спешит в Москву, где ждет мама, родной дом и… Получила ли мама телеграмму? Встретит ли? Может быть, даже Марина придет на вокзал? Нет, зачем мечтать о невозможном?</p><p></p><p>И вот Москва, перрон, толпа встречающих в среди них… среди них… Неужели не получила телеграмму?</p><p></p><p>– Мама!</p><p></p><p><strong>35</strong></p><p></p><p>Свобода!</p><p></p><p>Вот она – уже настоящая, полная. Москва – кипящая, бурлящая, сверкающая огнями. Улицы. Небо. Метро. Дом. Комната, где они будут жить с мамой вдвоем.</p><p></p><p>– Ну, еще раз здравствуй!</p><p></p><p>И хорошо, что мама наконец ушла от этого Якова Борисовича.</p><p></p><p>Разговоры, рассказы, планы.</p><p></p><p>– Никаких планов. Пока живи и отдыхай.</p><p></p><p>– Что ты, мама? Какой там отдых? Скорей прописаться. Пропишут ли?</p><p></p><p>– Почему не пропишут? Пропишут! А тогда и об институте будем думать, обо всем.</p><p></p><p>– Нет, мама! Я – слесарь. Я на работу буду устраиваться.</p><p></p><p>Так начиналась новая жизнь.</p><p></p><p>Антон стал другим, совсем другим, неузнаваемым – он рано вставал, быстро одевался, умывался, убирал постель, делал гимнастику, словно боясь растерять заряд, который получил в колонии. А когда Нина Павловна мельком заметила, что пора бы замазывать на зиму рамы, Антон тут же вызвался:</p><p></p><p>– Рамы? Ну, что ж! Сегодня замажу.</p><p></p><p>А придя с работы, Нина Павловна увидела, что не только рамы замазаны, но и пол в комнате натерт до блеска.</p><p></p><p>Антон брался за все и готов был, кажется, помогать во всем. Однажды она рассердилась, когда Антон вздумал чистить картошку.</p><p></p><p>– Уйди! Это совсем не мужское дело. Ни к чему!</p><p></p><p>Антон смеялся и, смеясь, рассказывал о тех многих работах, которые ему приходилось выполнять в колонии.</p><p></p><p>Нина Павловна была счастлива, видя радостное настроение сына. Это был лучший подарок, который она могла получить к Октябрьским праздникам, о чем и написала в своем благодарственном письме Кириллу Петровичу. Поэтому ее очень встревожило, когда у Антона вновь стали появляться иногда приступы грусти или он приходил домой расстроенный и какой-то поникший. На ее расспросы он отвечал коротко и неохотно:</p><p></p><p>– Так, мама!.. Пустяки!</p><p></p><p>Но Нина Павловна все-таки допыталась, что не так гладко и не так просто началось вхождение Антона в жизнь. Вот его встретила мать Толи Кипчака и, узнав, сказала: «Что, бандит? Вернулся?»</p><p></p><p>– А меня, мама, в колонии ни разу бандитом не назвали, – говорит Антон, и губы у него дрожат.</p><p></p><p>– Ничего, сынок! А ты не обращай внимания. Мало ли что глупая женщина может сболтнуть!</p><p></p><p>– Но она совсем не глупая! Ведь я действительно бандит!</p><p></p><p>– Не говори ерунды, Антон!</p><p></p><p>А разве это ерунда? Ведь это было! Было!</p><p></p><p>Вот он на улице столкнулся с Володей Волковым. Он когда-то пробовал помогать Антону по математике, но из этого ничего не вышло. И вот они встретились лицом к лицу, а Володя «не узнал» Антона, отвернулся. Было очень больно, но Антон ничего не сказал маме, он решил: «Ну, что ж! Значит так и нужно!»</p><p></p><p>А вот другая встреча, совсем неожиданная. Антон идет по улице, наслаждаясь тем, что может остановиться когда угодно и где угодно, поглазеть на богато обставленную витрину, зайти в музыкальный магазин и прослушать любую пластинку, взять билет в первое попавшееся кино и просмотреть картину. Свобода! И вдруг он слышит окрик:</p><p></p><p>– Эй ты, Цыпа!</p><p></p><p>Антон вздрогнул от этой своей прежней клички, сразу напомнившей ему старые, как будто бы ушедшие в вечность времена. Перед ним был Вадик, такой же краснолицый и толстоватый, с дерзкими, смеющимися глазами.</p><p></p><p>– Освободился тоже? Давно?</p><p></p><p>– Нет, недавно, – ответил Антон, не зная, как себя держать.</p><p></p><p>– Ну как, в темпе? Что о ребятах знаешь?</p><p></p><p>– Ничего не знаю… И знать не хочу!</p><p></p><p>– Ой ты? – пренебрежительно сказал Вадик. – Небось в активе был?</p><p></p><p>– В активе. А ты? – спросил Антон.</p><p></p><p>– Конечно!.. Ну ничего оправдаюсь.</p><p></p><p>– Значит, что же? В подполье был?</p><p></p><p>– А чего ж? Чтобы освободиться…</p><p></p><p>– Ну ладно! Я пошел, – решительно сказал Антон,</p><p></p><p>– Подожди. А живешь-то там же? Прописали?</p><p></p><p>– А тебе зачем?</p><p></p><p>– Знаться не хочешь?</p><p></p><p>– Не хочу.</p><p></p><p>– ****!</p><p></p><p>Антон резко повернулся и пошел. Как же это все-таки получилось, что Вадик вышел из колонии, а остался тем же? Хитрюга был, хитрюгой и остался!</p><p></p><p>Антон был рад, что жил на отлете от всех своих прежних «корешков»: бабушка умерла, старый дом, в котором она жила, сломали, а на его месте росло новое большое здание и Антону незачем было ездить туда, где Витька Крыса собирал в былые времена своих «сявок».</p><p></p><p>А вот Антон ищет работу. Это, оказывается, тоже не так легко: то места нет, то требуются не те специальности. На одном заводе предлагали работу медника и даже уговаривали, всячески расписывая ее преимущества, но Антон хотел быть только слесарем. Но вот, кажется, нашел подходящее место: инструментальный завод, хороший, известный. «Вакансия есть, заполняйте анкету». Просмотрели анкету: «Зайдите через несколько дней». Зашел через несколько дней: «Извините, место, оказывается, уже занято».</p><p></p><p>– А ничего оно не занято. Просто брать не хотят запачканного такого, – говорит маме Антон, и губы у него опять дрожат.</p><p></p><p>Нина Павловна сама думает так же, но пытается успокоить сына:</p><p></p><p>– Ну что ты чепуху говоришь! Занято, – значит, занято. На другом заводе найдешь.</p><p></p><p>– А ни на какой другой завод я не пойду, – заявляет Антон.</p><p></p><p>– Это еще что за новости? Не раскисай, Антон! Не раскисай! – говорит Нина Павловна, а у самой начинают бродить злые мысли.</p><p></p><p>Один за другим у Нины Павловны рождаются разные планы – обратиться в Верховный Совет, написать в «Правду», позвонить писателю Шанскому и попросить помощи, но она решает совсем по-другому:</p><p></p><p>– Знаешь что?.. Пойдем к Людмиле Мироновне.</p><p></p><p>Они идут в детскую комнату, и Нина Павловна высказывает Людмиле Мироновне свои злые мысли…</p><p></p><p>– Что брать чужого нельзя – это он понял. Но ведь это не все. А вот как идти по жизни и как вести себя в случае ушибов жизни, он, да, пожалуй, и другие, подобные ему, не знают. А жизнь бьет.</p><p></p><p>– Да, случается, – согласилась Людмила Мироновна. – А почему вы так поздно пришли? – спрашивает Людмила Мироновна. – Я уже давно получила извещение из колонии об освобождении Антона и хотела сама идти к вам… Ну, Антон, давай поговорим. Тебе сколько же теперь?</p><p></p><p>– Восемнадцать.</p><p></p><p>– У-у… Так ты уже совсем в.зрослый. Давай по-взрослому и разговаривать. Ну, с чем пришел?.. Подготовил ты себя к жизни?</p><p></p><p>– Больше я ничего такого не сделаю! – ответил Антон.</p><p></p><p>– Ну, я и не сомневаюсь! И не об этом спрашиваю, – сказала Людмила Мироновна. – А что думаешь? Как жить хочешь?</p><p></p><p>– Работать хочу. Себя оправдать хочу. Чтобы мне верили…</p><p></p><p>Сказал это Антон приглушенным, упавшим голосом, потому что почувствовал здесь, пожалуй, самое главное свое наказание. Когда-то наказание виделось ему в решетке, в замке, в стене, окружавшей колонию, но вот все это исчезло, ушло в прошлое, и вдруг среди видимой свободы он почувствовал невидимую стену общественного недоверия. И это было страшнее всего.</p><p></p><p>И, словно уловив его мысли, Людмила Мироновна сказала:</p><p></p><p>– Я тебя очень понимаю, Антон. Но доверия нельзя требовать. Его нужно завоевать, как и любовь и дружбу. Ведь что такое доверие? Это – общественная стоимость личности. Как любовь и дружбу, его можно потерять в одно мгновение, а на то, чтобы его заработать, нужны и время, и сила, и выдержка, и вера, и большое богатство души, способной доказать обществу, чего ты стоишь. И к этому нужно быть готовым, Антон.</p><p></p><p>Людмила Мироновна следила, как ложатся и укладываются в душу Антона ее слова, и, почувствовав, что все как будто бы идет благополучно, добавила:</p><p></p><p>– Ты не только пряники получишь от жизни. Но ты не унывай и не отступай.</p><p></p><p>– Нет, Людмила Мироновна! Не отступлю!</p><p></p><p>– А теперь вы меня простите, но я попрошу: посидите минуточку там, в коридоре, сказала Людмила Мироновна, и, когда Нина Павловна с Антоном вышли, она позвонила на инструментальный завод, где Антону отказали в приеме на работу.</p><p></p><p>– Что у вас там получилось с Шелестовым? Почему вы его не приняли?</p><p></p><p>Начальник отдела кадров, пытаясь увильнуть от прямого ответа, сказал, что слесари сейчас заводу не требуются.</p><p></p><p>– Сейчас?.. – переспросила Людмила. Вы что? Взяли?</p><p></p><p>– Ну, взяли! – недовольно ответил голос в трубке. – Что я, перед вами отчитываться должен?</p><p></p><p>– А вы разве не привыкли отчитываться? – Людмила Мироновна начинала уже сердиться. – Вы Шелестову сказали, что место есть. Вы дали ему анкету. Почему вы потом отказали ему?</p><p></p><p>– Потому что я беру тех, кто мне нужен.</p><p></p><p>– То есть как это: «я», «мне»?..</p><p></p><p>– Очень просто: потому что я отвечаю за кадры и не могу засорять их. И я не хочу брать на свою шею того, которого через месяц, может, снова сажать придется.</p><p></p><p>– Вы, что же, и ему так объяснили? – спросила Людмила Мироновна.</p><p></p><p>– Нет, конечно, не так, но…</p><p></p><p>– Приблизительно, – подсказала Людмила Мироновна. – Придется, видно, нам с вами конфликтовать. В райисполкоме придется встретиться. Да, да! В комиссии по трудоустройству.</p><p></p><p>А пока Людмила Мироновна конфликтовала, приехал дядя Роман. Он был такой же шумный и напористый, а на лице его, обветренном и загорелом, казалось, отпечатались все его труды и заботы. Сверкая крепкими, белыми зубами, он так же шумно и увлеченно стал рассказывать о своей жизни, о работе в колхозе, обо всем, что ему пришлось ломать, строить и перестраивать.</p><p></p><p>– Ну, с мелочи, начиная с самой маленькой мелочи. Иду по дороге. Направо – рожь, налево – зеленка, смесь овса с викой. И шагает мне навстречу клоп – Ванька Кочанов. Вот такой! – Дядя Роман, нагнувшись, показал, какого роста был Ванька Кочанов. – Глаза синие, ну прямо смотрись в них, как в зеркало. Идет и несет клок зеленки, к рубашонке прижал. «Поросеночку, говорит, несу. Мамка поросеночка купила». А зеленка-то колхозная! Вот и разбирайся: тут тебе поросеночек, тут и мамка, тут и он сам… Ну ладно, всего не переговоришь и не переделаешь. Как у вас? Значит, освободился? – спросил дядя Роман, хлопнув Антона по плечу.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386653, member: 1"] А в клубе события развивались опять не так, как представлял их себе майор Лагутин. Команда «ломать дверь» прозвучала и была услышана там, за дверью, но ее нельзя было выполнить – под руками не было ни топора, ни лома, ни простой палки, а когда все принесли, майор Лагутин вдруг почуял запах дыма. – Пожар! – раздался крик с улицы, и сразу стало ясно, что дело приняло серьезный оборот. Теперь проникнуть в зал было уже необходимо, чтобы тушить возникший где-то огонь и спасать здание. Надзиратели, взломав двери, запутались в баррикаде из сдвинутых диванов и кресел. Когда наконец пылающий занавес был сорван, огонь потушен, оказалось, что на сцене никого нет. И тогда обнаружился просчет майора Лагутина, – он забыл, что со сцены в люк вела пожарная лестница, а через нее можно было пробраться на чердак, а потом на крышу, а с крыши… Невероятный просчет! Лагутин это понял сразу и, оставив несколько человек на сцене, бросился с остальными во двор к спуску крыши. И там на пожарной лестнице он успел задержать Сеньку Венцеля и Елкина. Остальных с ними не было. Майор Лагутин ждал, что вслед за этими спустятся остальные, помедлил и потерял еще несколько минут. А Мишка Шевчук и Камолов пробирались тем временем окольными путями в жилую зону, к спальням. После попуганного крика Сеньки Венцеля Мишка сразу сообразил, что он «погорел», и сразу же понял – почему. Костанчи не пришел! Значит, выдал! Значит… Размышлять было некогда, нужно было строить оборону, действовать. Сдаваться Мишка не собирался. В этих делах главное, считал он, беспорядок, а поэтому любой ценой – шум, беспорядок, тревога – все, что позволит сбить с толку противника и уйти и замести следы. «У, нет на вас пожара!» – послышалась из-за двери воркотня дяди Харитона. И вот в руках Мишки чиркнула спичка, сломалась, загорелась, вспыхнула поднесенная бумага, занялся занавес. Гори! Пусть гибнет все, но если на тебя обрушились опасности – пропади все пропадом, гори! Мишка побежал в спальни. Камолов отстал от него, и теперь Шевчук бежал один. На что он рассчитывал, сказать трудно. Поднять ребят? Привлечь на свою сторону? В нем кипела злоба, воровская непрощающая злоба против того, кто предал. Костанчи! Мишка знал, что дело его проиграно и что через пять – десять минут, а может быть, сейчас, в это мгновение, он будет задержан, и тогда – все! А не рассчитаться с Костанчи нельзя, это закон! Это то, чему учил его когда-то Федька Чума: «заделать!» Предателя нужно «заделать»! По правилам расправу нужно было бы учинить иначе: где-то из-за угла, тайно, воровски, но наверняка. Сейчас для этого не было времени, это нужно было выполнить при любых обстоятельствах. Мишка бежал в спальню девятого отделения, чтобы ворваться туда сразу, нежданным, негаданным, и сразу же, с ходу, ткнуть в грудь Костанчи припасенной в кармане пикой! Бегом через две ступеньки он поднялся на второй этаж. Антон сам не зная, почему он оглянулся на дверь, когда ее распахнул Мишка Шевчук. Но когда он увидел его лицо, глаза, засунутую в карман руку, – Антон понял все. Он очень хорошо знал, что значит засунутая в карман правая рука! И потому он сразу же, по какому-то наитию схватил вдруг табуретку – первую, которая попалась ему на глаза, и поднял ее высоко над головой. – Не подходи! Этот вскрик всполошил всех ребят, и они сгрудились вокруг Антона сплошной живой стеной. – Чего тебе надо? Не подходи! В это время, раздвигая ребят, вперед стал пробираться Костанчи. – Куда ты? Уйди! – крикнул ему Антон, не опуская табуретки. Но Костанчи, не отвечая, встал против Мишки. – Ну? Кирилл Петрович устремился было на помощь и вдруг остановился, ожидая, что будет. – Ну? – повторил Костанчи. – Рассчитаемся? Он стоял против Мишки, вытянувшись как струна, сжав кулаки, и смотрел на него тяжелым, каменным взглядом. – Вынь руку-то! Вынь!.. И отстань! Отстань ты от нас! И ты… И все ваши… Дайте нам жить! – Жить?.. Ты жить захотел? – зло ухмыльнувшись, перебил его Мишка. – А что своего топишь… – Своего?.. – переспросил Костанчи. – Знаешь что?.. Давай вот на нож!.. И посмотрим! – Ну, ну! Кончать! – решительно прервал их теперь Кирилл Петрович. – Мы без ножей обойдемся. Кончать!.. Что у тебя там? Выкладывай! – сказал он, обращаясь к Мишке. Мишка, точно очнувшись, осмотрелся и вдруг увидел, что, пока он препирался с Костанчи, живая стена ребят оказалась между ним и дверью. Он, подчиняясь инстинкту, хотел обогнуть эту стену и бежать, бежать во что бы то ни стало. Но тут на его дороге стал Антон, и вслед за этим вся стена, сплошная стена ребят, вдруг ожила и обрушилась на него. Все завертелось, зашумело, закричало – и Кирилл Петрович, бросившийся в центр этой свалки, с трудом вытянул оттуда взъерошенного Мишку Шевчука. Губа у него была рассечена, а на полу валялась выпавшая каким-то образом в борьбе пика. [B]29[/B] Максим Кузьмич в ту же ночь вернулся из колхоза и узнал о событиях в колонии. Было решено передать дело о виновных прокурору. Это означало новый суд и новый срок для виновных. Мишку Шевчука Максиму Кузьмичу почему-то было жалко, и сразу же после разговора с Лагутиным он пошел к нему, в штрафной изолятор. Мишка встретил Максима Кузьмича зло, почти с таким же исступлением, с каким он когда-то отказывался «подниматься в зону». – А чего вы пришли? Взяли за хобот, так берите. Зачем пришли? Душу молоть? – А чего мне ее молоть? – ответил начальник, усаживаясь рядом с ним на нары. – Она тебе сама скажет, если… ежели есть. – Счастливы вы, что взяли меня вовремя, а то бы были дела, – проговорил Мишка. – Пожалуй! – согласился начальник. – А для чего?.. Ты думал об этом? – Пускай лошадь думает, у нее голова большая. – А хочешь, скажу? – не обратив внимания на глупую шутку, сказал начальник. – Для анархии! Анархию создать. Хочу – работаю, хочу – не работаю, хочу – пойду, хочу – не пойду, хочу – учусь, хочу – не учусь. Свои порядки, своя власть – малина! А для чего? Королями хотите быть. В этой малине вы хотите быть королями. Правильно? А распусти вас – стадо будет, так и будете ходить, шумки устраивать, друг на друга ножи точить… И ты думаешь, это жизнь? И ты думаешь, кто-то вам позволит такую жизнь? Мы боремся против нее, против господства, мы за это столько крови пролили и у себя уничтожили тех, кто на силе стоял! Мишка помолчал и неожиданно трезвым тоном проговорил: – Я две ошибки допустил… – Ты главную ошибку допустил, – перебил его Максим Кузьмич, – ты думал, что тебя поддержат, а тебя не поддержали. Сами ребята тебя оставили в решительный момент и пошли против тебя. Вот почему у тебя ничего не вышло и не выйдет. Запомни это: ничего у тебя не выйдет и никто за тобой не пойдет. Ты один! – Кто? Я? – Да! Ты!.. Это вам только кажется, что вас много и что вы сильны. Только кажется! И мира-то у вас никакого нет. Вы – пыль! И народ может стереть вас, как уборщица мокрой тряпкой, одним движением. Да! Он только ждет и надеется – на исправление и возвращение заблудших сынов своих. И не зря! Люди лучше, чем ты думаешь. Да и ты сам, может быть, лучше! Ничего не сказал на это Мишка, лег и отвернулся к стене. – Вот и думай! – закончил Максим Кузьмич. – Хочешь идти своим путем, вниз хочешь идти – иди! Жизнь свою хочешь губить – иди! Жить тебе! Врагом народа своего хочешь быть – иди! Но знай, что жизнь тебе дана один раз! Максим Кузьмич вышел, и дежурный вахтер снова запер дверь изолятора на два замка. А придя в штаб, начальник отдал приказание: «Мать Шевчука вызвать телеграммой ко мне. Срочно!» Мишку держали в изоляторе, пока не приехала мать. И все это время он, может быть, впервые по-настоящему раздумывал о своих ошибках, о том, что ребята действительно его не поддержали. Думал он и о Федьке Чуме, и об Иване Зебе с его ужасом одиночества, и в душе у него начинало что-то копошиться, начинали бродить какие-то новые, непривычные мысли. Он гнал их, глушил, а они возникали вновь и вновь. Дни за днями проходили в полном одиночестве, в гнетущей тишине изолятора. К изоляторам он привык – он сидел в них много раз и даже считал это своей гордостью, но теперь почему-то голые каменные стены давили его. И ему хотелось разбить эти стены или расшибить о них голову. Иногда появлялось сильное желание постучать каблуками в дверь и вызвать начальника. Что же он не идет? Почему он не хочет больше говорить с ним? Но Мишка удерживал себя от этих «не достойных» его шагов и отсидел в изоляторе до тех пор, пока не приехала мать, пока не загремел замок и в открывшейся двери он вдруг не увидел ее, совсем нежданную и такую постаревшую. Она вошла, прислонилась к стене, и у нее мелко-мелко задрожали губы. Она хотела что-то сказать, она многое готовилась сказать, когда шла сюда после разговора с начальником и когда сердце ее восстало против собственного сына. Но она ничего не сказала, она стояла, прислонившись к каменной, холодной стене, и у нее дрожали губы. Мелко-мелко. Максим Кузьмич, который пришел вместе с нею, остался на улице и прикрыл кованную железом дверь. Он достал папиросу, выкурил, потом достал другую и тоже выкурил. В изолятор он вошел после того, как вышла мать Мишки. – Ну? – Хватит, Максим Кузьмич! – сказал Мишка, впервые называя его по имени-отчеству. – Видно, пора «завязывать». – А если без «видно»? – спросил начальник. – Можно и без «видно»! – ответил Мишка. Но Максима Кузьмича, видимо, не очень обрадовали его слова. – Д-да… Других слов я от тебя ждал, Шевчук! Других! Мишка почувствовал, что начальник хочет сказать нечто очень важное, а тот взвешивал в последний раз то, что он должен сказать. В столе у него лежит наряд, он мажет передать его к исполнению, может «погасить», и Мишка останется здесь, в колонии. Но можно ли? Нужно ли? Большие споры идут из-за Мишки в коллективе сотрудников, и совет воспитанников постановил просить руководство колонии применить к Мишке суровые меры. А ему жалко: то ли Мишку жалко, то ли свою надежду на его исправление. Максим Кузьмич сам не знал, но почему-то надежда у него не погасла. Почему-то ему казалось, что, если бы поработать еще с Мишкой да дать бы ему хорошего воспитателя, может быть, и определился бы парень, может быть, и оформился бы наметившийся как будто бы в нем перелом. Но ничего не вышло, и ничего не поделаешь. – Думал я тебя переломить… – размышляя вслух, проговорил начальник. – Ладно, Максим Кузьмич! Все понятно. Да я и сам сейчас к ребятам не пойду. Все понятно! – И отвечать нужно! – уже тверже и решительнее добавил начальник. – За то, что сделал, отвечать нужно, Этого никакими словами не перекроешь! – Когда ехать-то? – спросил Мишка. – Завтра и отправим. Выйдя из изолятора, Максим Кузьмич увидел мать Мишки. Она стояла, прислонившись к дереву, и ждала. – Что же с ним теперь будет-то, товарищ начальник? – А это теперь от него зависит, – ответил Максим Кузьмич. – Поедет в колонию со строгим режимом. Это тоже колония, воспитательное учреждение. Будет себя хорошо там вести – вернем к нам, а от нас – путь на волю. Ну, а если… – Вернется, товарищ начальник. Как мать говорю вам: вернется. – Будем надеяться! – Максим Кузьмич пожал ей руку, [B]30[/B] История со сходкой не то что встревожила Максима Кузьмича – жизнь колонии как море: ходят волны, и по ним нужно вести корабль, чтобы он не черпал бортом, а качка в волну не в счет, – но все-таки это был срыв, неудача. Эта история обострила одни вопросы и заставила заново продумать другие: и возникающие из жизни колонии, и поднятые на прошедшем совещании в Москве. Нет, он, конечно, знал и раньше, но теперь с особенной силой почувствовал, что среди больших и многообразных дел, в общем ходе переустройств и сдвигов, которые осуществляет партия, нашел свое место и их скромный и в какой-то степени скрытый от людского глаза труд. Много мыслей привез Максим Кузьмич с совещания, на котором помянули и его, – кое в чем похвалили, а кое в чем поругали и заставили кое на что посмотреть другими глазами. Почему, например, в колонии нет попечительского совета, где представители народа могли бы во многом помочь и от многого уберечь? Почему так хил и беспомощен совет воспитанников и, можно сказать, существует только на бумаге? Максим Кузьмич обиделся тогда на это «на бумаге» – так же как и на догадку, высказанную докладчиком: очевидно, товарищ Евстигнеев недооценивает общественные факторы в воспитании и чересчур полагается на себя, А почему? Откуда они взяли? Но вот он приехал домой, и на партийном собрании ему сказали то же самое: меньше «якать» и больше привлекать общественность и опираться на нее. Говорили и о совете воспитанников: конечно, Найденов – прежний председатель – был не совсем подходящей фигурой, и начальник до сих пор не подумал о новом. И ничего не скажешь – не подумал, не собрался. А не подумал раньше, нужно думать теперь. И вот на учебно-воспитательском совете завязался разговор о кандидате на этот пост. Называли Дунаева, Костю Ермолина, предлагали Архипова из пятого отделения. Но Костя оказался слишком тихим и чем-то похожим на выбывшего Найденова, а Дунаева жалко было снимать с работы командира девятого отделения. – Ну, очевидно, придется, – сказал майор Лагутин. – А командиром можно поставить Шелестова. – А почему? – возразил Кирилл Петрович. – Зачем такие перестановки? Почему Шелестова сразу не выдвинуть на пост председателя? Максим Кузьмич окинул взглядом собравшихся, а Кирилл Петрович, почувствовав его колебание, стал быстро нанизывать мотивы один на другой: – Десятиклассник. Мальчик, только тронутый преступной средой и уверенно идущий по пути исправления. – Но у него были колебания, – заметил Максим Кузьмич. – Не колебания, а ошибки, неверные, скорее – неумелые шаги, – тут же ответил ему Кирилл Петрович. – Отставал по школе… А как теперь? Нагнал? – спросил он Ирину Панкратьевну. – Нагнал, – ответила та. – И в общественной работе… – все более воодушевляясь, продолжал Кирилл Петрович. – Сначала член библиотечной комиссии, теперь председатель. Вот висит бюллетень «Книга – твой друг». А кто его выпускает? По чьей инициативе? – Шелестов, – сказал заведующий библиотекой. – Что еще? – Кирилл Петрович обвел товарищей взглядом. – На производстве? Об этом, думаю, Никодим Игнатьевич скажет. – Что хорошо – не скажешь плохо, – ответил Никодим Игнатьевич. – А насчет характера… – Кирилл Петрович посмотрел на начальника. – Сначала он действительно мог показаться кисловатым, но после истории с Шевчуком, мне кажется, это впечатление должно рассеяться. Он просто такой человек. Одного нужно ломать, а другого – направлять и растить. – Да, но справится ли он? – заметил директор школы. – Дело-то не только в нем. Речь идет обо всем детском коллективе. – А почему обязательно исходить из того, что он не справится? – прервал его Кирилл Петрович. – Развитие сознания не всегда ведь по прямой идет, а толчками, импульсами. Сначала все представляется в одних красках, а потом человек переступает через какой-то порог – и все старое освещается другим светом и становится ясным и уже вырисовывается впереди. А потом опять на месте топчешься до нового импульса. И если Шелестову мы дадим сейчас этот новый импульс… Посмотрите, с какой жадностью он хватает сейчас все лучшее и честное. И ему сейчас нужно поручить именно что-нибудь окрыляющее, что его подняло бы, захватило и открыло бы ему большие горизонты. А справится – не справится?.. Посмотрим! Поможем! Не получится – будем решать. А я верю в него. Получится! – Убедил! – широко улыбнувшись, сказал Максим Кузьмич. – Какое будет мнение? – Быстро набирающий скорость воспитанник, – ответил за всех майор Лагутин, и кандидатура Антона была принята. Все было действительно так: широко раскрывшаяся душа Антона с жадностью отзывалась на все – и на прочитанную книгу, и на беседу воспитателя, и на виденную кинокартину. Вот он смотрит в клубе фильм «Звезды на крыльях»: мальчишки учатся в школе, получают аттестаты, идут в военные школы, начинают летать – хорошая, целеустремленная, радостная жизнь, и у Антона сердце вдруг сжимается точно в кулак. – Идиот! – ударяет он рукой о подлокотник кресла. Это совсем не подходит к действию, которое развертывается на экране, и сидящий рядом Костя Ермолин с удивлением взглядывает на него. «А ведь и я мог бы так же!» – думает Антон. Вся жизнь, слепая жизнь, бесцельная, и люди, с которыми он в этой жизни встречался, вставали перед ним теперь совсем в другом свете – и Вадик, и Генка Лызлов… И книги!.. Он даже теперь диву дается – как раньше относился к книге, точно это был не он, а другой, совсем другой человек. Как он относился к Николаю Островскому, такому изумительному писателю, с каким пренебрежением отбрасывал книгу, едва встречаясь в ней с чем-то серьезным и поучительным. Он почему-то всегда в этих случаях видел какую-то фальшь, неправду, желание автора к чему-то подделаться и увести читателя от подлинной неприукрашенной жизни. «Учат, учат…» А теперь именно такую умную, формирующую, зажигательную книгу он искал и ждал, – книгу, которая ответила бы ему на все вопросы, книгу, которая ставила бы перед ним вопросы, помогла бы ему увидеть новое и задуматься там, где сознание готово было проскользнуть по поверхности. Вот почему Антон с таким же увлечением работал в библиотечной комиссии и с таким же увлечением занялся изданием бюллетеня «Книга – твой друг». Он разговаривал с ребятами, ходившими в библиотеку, собирал у них отзывы о книгах и в первом же номере бюллетеня поместил заметку: «Какую книгу я люблю?» «Можно ли представить себе жизнь без книги? И каким отсталым существом был бы человек без книги!» Много мыслей рождалось у Антона и тогда, когда он, стоя на своем «наблюдательном посту», на площадке второго этажа перед мастерской, «смотрел в мир». Вот сходят снега и обнажается земля, пока еще неприветливая, покрытая, жухлой прошлогодней травой, но сила мечты превращает ее в пышную зелень, в цветы, и вот уже бушует весна, лето, и через раскрывшиеся монастырские стены Антон шагает в свободный и радостный мир. Вот из бревен, которые когда-то у него на глазах колхозники возили из леса, теперь рубят новую ферму, большую, просторную, на красных кирпичных столбах. А вдали, рядом с городом, уже встали строительные краны, что-то поднимают и перебрасывают по воздуху, и вот уже растут стены каких-то зданий. И дальше, кругом… Дымят поезда, едут машины, идут люди туда и сюда, куда-то стремятся и что-то делают. Жизнь! Когда-то в этой жизни болтался нескладный, неприкаянный человечек и, обнявшись с дружками-приятелями, дерзко распевал песню: Есть мушкетеры! Есть мушкетеры! Есть! Ничего еще не сделав в жизни, он предъявлял ей свои непомерные претензии: это не так и то не так! И вот этот человек сидит здесь, за загородкой, и ничего не изменилось в жизни: она пошла дальше, своими большими путями, а человечек смотрит через загородку и спрашивает самого себя: «Что я?» Он думает об этом в спальне, накрывшись с головой одеялом, он думает об этом шагая в строю, он думает об этом каждую свободную минуту. Вот Кирилл Петрович везет своих воспитанников в музей, в местный маленький краеведческий музей, вот они разглядывают чучела волков и воробьев, которые водятся в этих краях, стоят перед деревянной сохой, нашедшей себе приют на вечные времена в этом добротном бывшем купеческом доме. Вот они смотрят картины и планы – историю города, и оказывается, что родился он из пограничной заставы, которая оберегала русский народ от степных хищников, и что в реку, на которой стоит город, бросилась легендарная татарская царевна, полюбившая русского князя. Вот она какая древняя, оказывается, эта земля. А вот в другом зале, под стеклом, вывешен пожелтевший газетный лист. Это – первая советская газета в этом городе, и в ней обращение первого Совета рабочих и крестьянских депутатов. «При бывшем строе труд считался чем-то постыдным, а тунеядство – признаком благородства. При наступающем государственном строе необходимость для каждого потребляющего продукты чужого труда в свою очередь давать полезный труд для своих сограждан есть основной нравственное требование. Тунеядство пригвождается к позорному столбу». Антон думает обо всем этом по пути в колонию, и здесь, в машине, он находит ответ на вопрос, не дававший ему покоя. «Одна двухсотмиллионная. Вот что такое я. Двухсотмиллионная!» И ему захотелось работать, работать и работать, ехать куда угодно, делать что только потребуется для этих двухсот миллионов; совершать любые подвиги, только чтобы смыть зло и доказать, что он уже не тот, совсем не тот, который болтался когда-то неприкаянным человеком в жизни. «Лучшее наслаждение, самая высокая радость жизни – чувствовать себя нужным и полезным людям», – вспоминал Антон слова Горького, написанные на плакате, который висел у них в клубе. А когда Антона выбрали председателем совета воспитанников, у него в душе поднялась новая горячая волна и он пообещал товарищам, Максиму Кузьмичу и Кириллу Петровичу, что будет честно работать на таком большом, порученном ему деле. И он тут же написал Марине. Не маме, нет! Маме он напишет завтра, в первую очередь он написал обо всем Марине. Ведь ее письмами он живет, их ждет неделями, боится каждый раз не получить. И радуется, когда, вопреки его страхам, приходит новое письмо. И он стал верить в ее дружбу и верить, что недалек тот день, когда он увидит ее и маму, конечно, но в первую очередь – ее, Марину! Вот почему он ничего не мог понять, когда Марина замолкла. Дело было весной, после выпускных экзаменов. Сам он сдал их, правда, без большого блеска, получил аттестат зрелости. Окончание школы отпраздновали всем классом в клубе, потом ходили без охраны, с одним Кириллом Петровичем, на берег речки встречать восход солнца, и пели песни, и плясали под баян, дурачились и мечтали о будущем. И Антон тут же описал все это Марине и ждал ответа – как она сдала, как окончила школу? И вдруг – молчание, молчание и молчание, в ответ на его второе письмо – две строчки: «Прости, Антон, я больше писать не могу. Марина». Что это значит? Что произошло? [B]31[/B] В семье Зориных назревали конфликты, один за другим. Соседка недаром в разговоре с Ниной Павловной назвала Зориных «демократами». Георгий Николаевич не понимал людей, которые воспринимали доверие, власть, положение и блага, получаемые от народа, как личное, должное и уже неотъемлемое от них. С головой ушедший в свои дела и проблемы – острейшие проблемы современной физики, – он считал это своего рода иррациональностями жизни, которые, конечно, должны быть разрешены, и тогда дух честности и бескорыстности, побеждающий в нашей жизни, дух энтузиазма и самоотверженности восторжествует окончательно и вытеснит просочившийся кое-куда гнилой душок стяжательства, «ячества» и расчетливого приспособленчества. Убеждения эти Георгий Николаевич сумел донести от юности своей до поздних лет и положить в основу всего. Непримиримый к тому, другому, враждебному духу у себя на работе, в институте, он ревниво оберегал от него и свой дом. И когда Екатерина Васильевна, соблазненная чьей-то роскошно обставленной квартирой, заводила речь о покупке гарнитура красного дерева или отделке комнат «под атлас», Георгий Николаевич спрашивал: – А почему атлас? Зачем нам атлас? А чем плохи обыкновенные хорошие обои? Как у всех! Екатерина Васильевна ничего не могла противопоставить простой человеческой логике мужа и, когда проходил азарт, стыдилась мелочности своих мечтаний об атласе и гарнитуре красного дерева. Так же Георгий Николаевич воспитывал и своих детей. Всегда занятый и погруженный в свои мысли, он не считал нужным заниматься мелочами. Мелочи как помочи, на них всю жизнь детей не поводишь. Нужны основы, принципы. Это – рельсы, по которым дети войдут потов в жизнь своим ходом. Его до глубины души возмутила однажды мимолетно виденная сцена. Воскресное утро, разряженная мамаша такой же папаша и играющий всеми красками благополучия и довольства восьмилетний сынок. Он поставил ногу на табурет чистильщика обуви, и старуха армянка чистит ему ботинок. Далекий по роду работы от проблем воспитания, Георгий Николаевич как человек не мог не интересоваться ими и не мог не задуматься по-граждански честно и искренне над тем, что увидел. Труд – это принцип. Простота – это принцип, равенство – принцип. Уважение к человеку тоже, принцип. И все это уже разрушено в самодовольном паршивце, не соизволившем почистить собственных ботинок перед выходом на прогулку. Кем он будет? И как он будет воспитывать своих детей? Кто его папа и мама? И можно ли воспитывать ребенка, не воспитывая самих себя? В семье Зориных дети сами чистили ботинки, убирали комнаты, мыли полы. Они отчитывались в деньгах и одевались всегда скромно. – До окончания школы никаких бостонов, манонов и капронов. Простые чулки, простые туфли – как все! Все вместе, все на глазах, все поровну, нет худших и нет лучших – дружба! – вот воздух, который вслед за мужем старательно поддерживала в семье и Екатерина Васильевна. Она совсем недавно вспомнила такой случай. Она и две маленькие дочки в лесу, на даче, – сына Женьки тогда еще не было на свете. И она нашла землянику, первую, красную с одного только бока ягодку, и обе девочки с радостным криком бросились к ней. «Подождите! – сказала тогда Екатерина Васильевна. – Вот мы сейчас другую найдем, тогда съедим». Девочки сразу приумолкли, задумались, и через минуту Марина сказала: «Мы три ягодки найдем, тогда и съедим. Да?» И надо было видеть, с каким старанием девочки искали вторую и третью ягодки, чтобы всем досталось поровну. Вспомнила это Екатерина Васильевна в связи с недавней спортивной победой Марины: на соревновании по бегу она заняла второе место, получила Почетную грамоту и коробку шоколадных конфет. Она принесла коробку домой и, по старому правилу, угостила всех. Все эти принципы выдерживались в семье Зориных со всей строгостью и не могли не преломляться в формирующихся душах детей. Но преломлялось это по-разному, иногда радуя, иногда удивляя родителей и чем-то своим и неожиданным. Так первая дочка, Аленушка, резвушка, хохотушка, к концу школы неожиданно посерьезнела и пошла в пединститут, чтобы ехать потом куда-то в самую далекую деревню учительствовать. А всегда серьезная и не в меру прямолинейная Марина заинтересовалась платьями – у этого талия низкая, плечи не те, и вообще теперь такие не носят. – Ну подумаешь, не носят! – попробовала настоять на своем Екатерина Васильевна. – Рано тебе об этом думать! – А когда же об этом думать? – возразила вдруг Марина. – В пятьдесят? Ты, мама, забыла, какая была молодая-то! А теперь Марина опять поставила всех в тупик: куда ей идти после школы? И когда об этом зашел мимолетный, пока случайный разговор, она вдруг сказала: пойду работать. – Как работать? – удивилась Екатерина Васильевна. – А институт? – А институт потом. – Ну, об этом ты брось думать. Не дури! – спокойно сказала Екатерина Васильевна, уверенная, что это модные, пустые разговоры. И вдруг – новая, третья проблема, затмившая все. И как она могла просмотреть? С тех пор как попало ей в руки первое письмо Антона, Екатерина Васильевна потеряла покой. Сначала она едва не задохнулась. Да как он мог, как он смел, этот бандит, подать свой гадкий голосишко из-за решетки?.. И по какому праву?.. Это был следующий вопрос, который возник, как только улегся первый приступ гнева. Никому не сказав о письме, она стала присматриваться к дочери, но ничего особенного не замечала. Тут Екатерина Васильевна вспомнила, как Марина впервые сообщила ей новость об Антоне. – Мамочка! Какой ужас! Ты помнишь, ко мне приходил мальчишка? Длинный такой… Он в тюрьме! В голосе дочери тогда действительно слышался ужас. «Но чем Марина ужасалась? – спрашивала сейчас себя Екатерина Васильевна. – Тем, что у них в школе вообще мог произойти такой случай? Или тем, что это произошло с ним, с Антоном?» Мать не могла тогда обнаружить ничего подозрительного ни в тоне, ни в поведении дочери. Правда, Марина горячо обсуждала это происшествие со Степой Орловым, который стал к ней захаживать. Ну и как же не обсуждать? Марина – девочка чуткая, отзывчивая, и мимо нее не проходит ничто, что совершается в школе. А то, что к ней стал заглядывать Степа Орлов, окончательно успокоило Екатерину Васильевну – значит, «там» ничего нет. Но не может же Екатерина Васильевна сама каждый день брать почту! Да и забыла она о ней, успокоилась и забыла. И Марина утром, перед завтраком, пошла открывать почтовый ящик и среди пачки газет и прочей корреспонденции увидела вдруг помятое, чем-то необычное письмо: «Марине Зориной». Она сразу, почувствовала: письмо особенное. Отдав папе всю почту, она прошла в свою комнату и вскрыла конверт. Да! Оно самое! Письмо от Антона! «Если ты помнишь прошлогодний вечер, вспомнишь и меня. Как много это, оказывается, времени – год!» Как много действительно времени – год! За завтраком Марина сидела сама не своя. У Екатерины Васильевны кольнуло сердце. После завтрака она спросила: – Что ты нынче такая встрепанная? Марина не умела лгать. – Ты знаешь, мама… я получила письмо… – От бандита? – воскликнула Екатерина Васильевна. – Мама! Почему ты так говоришь? – Что-что? – Ну мало ли что может случиться с человеком? – Да ты думаешь, что говоришь? Человек грабил, выходил с ножом на большую дорогу, а ты?.. Давай письмо! – Мама!.. – Марина с недоумением посмотрела на нее. – Давай письмо! Привлеченная голосом матери, в комнату вошла Аленушка. Екатерина Васильевна решительно поднялась и пошла в кабинет к мужу. – Подожди!.. – Она решительным жестом отодвинула газеты, которые он начал читать. – У нас с Маринкой неблагополучно. – С Мариной? – удивился Георгий Николаевич. – Как может быть неблагополучно с Мариной? Умолчав, конечно, о первом письме, Екатерина Васильевна рассказала, что произошло. – А может быть, тут нет ничего страшного? – проговорил Георгий Николаевич, – О чем он пишет? – А ты спроси! Ты – отец. Спроси! Посмотрим, что она тебе скажет. Воспитали, называется! – Ну, зачем так, Катюша? Зачем? И воспитали мы ее… разве плохо воспитали? Жалоб мы, кажется, на нее не слышим. – Подожди еще радоваться-то. Не пришлось бы плакать! Никогда Георгий Николаевич не видел жену в таком возбуждении. Когда она вышла, он долго ходил по кабинету. Почувствовав неладное, притихла и вся семья. И Марина решила сама пойти к отцу. Она любила и мать и во всем доверяла ей. Отец слишком занят, и надоедать ему разными мелочами было нельзя. Но Марина чувствовала, что в самую последнюю, решающую минуту отец правильнее разберется во всем. Письма Марина не показала, но дословно передала содержание и рассказала об Антоне все, что могла. Она умолчала, конечно, о парке и скамейке, умолчала о своей бессонной ночи и слове «люблю», которое сказала тогда себе. Тем более она и теперь не знала, что это было на самом деле, – все оказалось куда сложнее и запутаннее, чем представлялось вначале. Поэтому вместо слова «любовь» она говорила «дружба» и доказывала ее великое значение. И тут Марина вспомнила встречу в школе с Ниной Павловной и ее слова: «Его так бы ободрило ваше письмо». – Ты скажи, папа: есть люди неисправимые? – спросила она отца. – Неисправимые?.. Гм!.. – Георгий Николаевич снял очки, протер их. – Это не моя область, но… по-моему, есть неисправленные люди, а неисправимые… Трудно представить! – Ну вот! – горячо заговорила Марина. – Ты понимаешь, папа: если я ему теперь не отвечу! Ты понимаешь?.. У нас все так хорошо, спокойно, а он… И если мы замкнемся, если я замкнусь в своем благополучии, а он?.. Пусть гибнет? Да? Ведь там, где кончается борьба за товарища, там начинается предательство. Да? Ведь да? А разве я могу так поступить? Папа! Милый ты мой, хороший бутя! Она обвила шею отца своими тонкими руками и прильнула к нему. – Может быть, я его спасу этим! – Н-да… Гм!.. – с трудом скрывая свое волнение и растерянность, бормотал Георгий Николаевич. Он слишком занят был последнее время своими делами, и теперь все для него было неожиданным. Поэтому он не нашел ответа на вопрос, поставленный Мариной, и только поцеловал ее в лоб. – Во всяком случае, нужно подумать. Нужно еще раз подумать, Мариночка. А Екатерине Васильевне он потом, наедине, сказал: – Видишь ли, Катюша…. Очень опасно, когда высокое снижается, тогда люди перестают верить. И в некоторых вопросах дети могут быть умнее родителей. И можно ли глушить хорошие чувства, такие гуманные побуждения? Если она действительно поможет человеку… – Если она окажется сильнее, – возразила на это Екатерина Васильевна. – Ты хочешь сказать: если она на него будет действовать, а не он? Ну как же можно не верить в свою дочь? Так родилось новогоднее письмо Марины. И она никак и никогда не жалела, что послала его – столько живой и горячей радости она почувствовала в ответе Антона и столько благодарности за ее такой честный и дружеский упрек: Дешево, Шелестов, дешево Жизнь ты свою променял! «Если бы ты только знала, что значит для меня твое письмо. И я постараюсь, чтобы мой ответ принес тебе какую-то радость. Ведь я знаю, что и тебе я причинил уйму огорчений. Только теперь я понимаю, как я был самонадеян и глуп, и приходится только удивляться, что ты подружилась со мной. Как бы мне хотелось вернуть то время, но это невозможно, как невозможно вычеркнуть все, что произошло. И вообще страшно не то, что я нахожусь за колючей проволокой, – дуракам так и надо, тем, кто не умеет пользоваться свободой и ценить ее, – жалко то, что вычеркнуто несколько лет юности и запятнана честь…» «Жить! – я даже не могу сказать, какое это необыкновенное слово. Не просто существовать, а именно жить, любить людей и все хорошее на свете, трудиться как все, со всеми вместе радоваться успехам, а не стоять в стороне и не подсматривать украдкою через забор. Если бы ты знала, как иногда мне было тяжело, когда дом и все остальное казалось сказкой, сновидением, которое приснилось раз и потом рассеялось в тумане. И тогда все мне казалось пустым и бессмысленным, и мне однажды даже хотелось покончить с собою, А иногда хотелось волком выть от сознания своей мизерности перед дружной колонной «остального» народа, населяющего нашу страну, видя, как время и жизнь неумолимо шагают вперед, мимо тебя, оставляя тебя за бортом, за загородкой, отверженного и презренного. И тогда хотелось крикнуть им через забор: «Люди! Товарищи! Подождите, я с вами!» А люди идут себе и идут и прекрасно обходятся без меня, создавая свою жизнь и нового, чистого человека, способного и достойного стать членом коммунистического общества…» Переписка шла регулярно, к великому огорчению Екатерины Васильевны. После долгих споров с мужем она вынуждена была скрепя сердце примириться с этим фактом. Но тревога продолжала жить: разве не может из простого человеческого сочувствия вырасти совсем другое, что не будет подвластно ни логике и никаким запретам и соображениям? Разве может мужчина понять все эти тонкости? Ох, ошибку делает муж, ошибку! День за днем Екатерина Васильевна твердила ему одно и то же. До сих пор все было хорошо и стройно: интересная жизнь, работа, дружная, ладная, не вызывавшая никаких вопросов семья, хорошие дети и верная подруга-жена. Они вместе учились в школе, потом сдружились в далекие студенческие времена и поженились. Когда родилась первая дочка, Аленушка, нанимали нянь, водили девочку в детский сад, а Екатерина Васильевна продолжала работать. Но за Аленушкой появилась Марина, за ней – крикун Женька, и стало трудно. Женька часто болел, девчонки требовали глаза, и Екатерина Васильевна решила: – Какие же дети без матери? Ничего не поделаешь, нужно бросать работу. Муж протестовал, обещал всяческую поддержку и помощь. – Ты мне скажи, ты меня позови, если нужно! – говорил он жене, говорил искренне и честно. Но как оторвешь его от большого, волнующего дела ради каких-то пеленок и мелких домашних забот? Пусть работает! Так и стала Екатерина Васильевна матерью, хозяйкой, основой дома. И дети знали: папа работает, папа пишет, папа читает, папа отдыхает, – значит, дома – мать, она – все. И сам папа подчинился этому порядку и только много позже понял все и оценил: «Материнство – это подвиг. Это – долг перед обществом». И позднее, когда дети подросли и Екатерина Васильевна снова стала преподавать черчение в школе, ее слово в доме всегда было решающим. Это было признано а не вызывало ни конфликтов, ни трений. И вот теперь между супругами наметились разногласия. Отец не мог не сочувствовать дочери, но и не хотел ссориться с женой. К тому же у него не хватало ни времени, ни душевных сил, чтобы разобраться в так неожиданно возникшей семейной проблеме. Екатерина Васильевна тоже старалась не спорить, однако исподволь она вела свою неизменную линию, стараясь подорвать крепнущую дружбу Марины с Антоном. Она стала привечать Степу Орлова, приглашать, поить чаем, купила даже два билета в Большой театр как будто для себя с мужем, а на самом деле взяла их на то число, когда Георгий Николаевич наверняка будет занят. Теперь она уже не спорила с Мариной насчет платьев, а наоборот, старательно занялась ее туалетами. Но все было тщетно. Марина примеряла новые платья, ходила со Степой в кино, в театр, обо всем советовалась с ним, но каждый раз загоралась, когда получала письмо от Антона. И вот Георгий Николаевич уехал в командировку. Екатерина Васильевна решила, что настал подходящий момент. Отец, несомненно, чудесной души человек, но он в конце концов очень оторван от жизни. «О себе и зверь заботится», – говорил он в каком-то споре с ней. Но гуманизм вовсе не в том, чтобы, спасая чужого, убить родное дитя. Глупости это! Нужно только найти случай и положить всему конец. Но случая не представлялось. Марина сдавала экзамены, сидела за книгами, ходила по «читалкам», встречалась со Степой. Все было хорошо. К выпускному вечеру Екатерина Васильевна заказала для дочери белое платье, сама ходила с ней на примерку, сама разглаживала последние складки, а потом встретила дочь утром, когда уже взошло солнце: Марина пришла веселая, с горящими глазами рассказывала, как после вечера они ходили всем классом на Красную площадь, прошли мимо Мавзолея, а потом пели и танцевали у кремлевских стен. Все было хорошо. А через неделю – опять письмо, и все пошло вверх дном. Письмо Марина прочитала здесь же, при ней, при матери, и, не стесняясь, радостно сообщила: – Ну вот и Антон!.. Ты знаешь, он тоже кончил, тоже аттестат зрелости получил. У них там и аттестаты дают. – Такие, значит, и аттестаты, – недружелюбно заметила Екатерина Васильевна. – А ты чему радуешься? Ну, кончил! И что? Чему радуешься? – А как же, мама! – А вот так же! – решительно заявила Екатерина Васильевна. – Кончил, – значит, все! Значит, теперь не пропадет, выбьется. И писать ему теперь незачем. – Что ты, мама? Наоборот! – Как это – «наоборот»? – вспыхнула Екатерина Васильевна. – Говорю, незачем, – значит, незачем. Хватит в гуманизм играть. Довольно! – Мама, нельзя так! – Так ты еще споришь?.. А зачем?.. Зачем тебе еще писать? Ты что? Ты, может, влюблена в него? Слово вылетело нечаянно, в запальчивости, но Екатерина Васильевна заметила, как побледнела Марина, как сжалась вся, не решаясь сказать ни «да», ни «нет». И вдруг это нечаянное, пустое слово приобрело смысл и достоверность. «Влюблена! Конечно, влюблена!» – пронеслось в голове у Екатерины Васильевны, и ее охватил никогда не бывавший с нею приступ бешенства. Лицо ее побагровело от прихлынувшей крови, голос пресекся, и только глаза, огненные, злые, говорили о силе невысказанного чувства. Марина испугалась. Она никогда не видела маму в таком настроении, никогда не слышала от нее таких слов, как в эти дни. – Чтобы это было в последний раз! И никаких ответов. Слышишь? Никаких! И то, что Марина по-прежнему не говорила ни «да», ни «нет», сердило ее еще больше. А Марина сама не знала, что чувствует к Антону, и упорно отмалчивалась. Отмалчивалась, но думала свое, и спорила с собой, и не знала, как быть. Честно, самой себе говоря, она, конечно, мечтала вовсе не о таком друге. Но что же делать, если так получилось, если не встретила она того самого хорошего человека, который грезился ей когда-то в ее полудетском стихотворении? Что же делать, если встретился ей и зацепился за душу совсем-совсем другой. Так как же быть: заглушить голос разума или зажать сердце в кулак и ждать незапятнанного героя? И обязательно ли искать хороших людей и не лучше ли превращать их в хороших? Несколько дней продолжалась эта схватка характеров. А потом вдруг Марина поняла, что мать совсем не сердится, а очень боится за нее, за свою дочь, и за ее дальнейшую судьбу. Марина не выдержала и быстро схватила лист бумаги: «Прости, Антон, я больше писать не могу». [B]32[/B] Первое недоумение, вызванное письмом Марины, сменилось долго не утихающей болью. Антон не мог решить: писать еще или не писать? Но чем больше он думал, тем больше запутывался. Написать! Чтобы знать, чтобы просто выяснить! Но это значит – навязываться. А разве можно навязываться?.. Что же произошло? Ведь как трогательно сказала она в первом своем новогоднем письме: «Разве я не ответила бы?» И разве теперь могла бы она так написать, если бы не случилось чего-то очень важного? Первый ответ напрашивался сам собой. «Все очень просто: девушка нашла другого молодого человека, лучше, и…» – нашептывал безжалостный внутренний голос. «Но почему же она не оборвала сразу? Зачем нужно было писать?» – торопливо прерывал его другой, очень робкий. «Пожалела». Антон пробовал строить разные догадки, но они рассыпались одна за другой. Все было ясно: нашелся другой, лучший, и… И что тут удивительного, да и как могло быть иначе? Заключенный, остается заключенным, и как он мог на что-нибудь рассчитывать? Ну, а если так, если ей безразличны все его успехи и достижения, если ее не обрадовало, что он кончил школу, что стал председателем совета воспитанников, совестью колонии, если ее не трогают все его страдания и радости, – зачем он будет напоминать о себе? Антон пробовал утаить от Славы и письмо, и все свои переживания, но разве от друга скроешь? Да и зачем скрывать, когда он все равно видит, что ты в полном смятении, а потом, разузнав все от тебя, вместе с тобою ищет выхода и, наконец, подумав, говорит: – В общем, ты прав. Ты натурально поступил. Только знаешь что?.. Только нос не вешай! Все обойдется. А нос не вешай! Держись! Будь мужчиной! Ну нет! Носа Антон вешать не собирался. Слишком широко и бурно жила у него сейчас душа. Антон хотел было разозлиться, но из этого ничего не вышло: не мог он сердиться на Марину. Ведь все началось с нее, весь свет его жизни, и уж за одно это он будет ей всегда благодарен, а теперь он станет еще больше работать, он будет безгранично работать и снимет, сдерет, смоет с себя всю грязь и нечисть, всю лень и слабость, все, что мешало ему жить, – он сам, без всякой посторонней, хотя бы и дорогой для него помощи! И он работал в полную силу, во весь размах, запрятав на самое дно души боль от разрыва с Мариной. Когда Антон после избрания, после всех своих горячих речей и обещаний одумался, его сначала испугала та громада ответственности, которая легла на его плечи. Тем более что и начальник, вызвав его к себе, поставил перед ним задачу: не теряя времени, браться за работу, и «браться сразу, и уж так, чтобы все бурлило и у самого сердце, как у орла, билось». – Ты не жди дела, ты ищи, сам к нему навстречу иди, тогда оно всегда найдется. Но дело все-таки пришло само, и очень срочное: в первом отделении избили парня, который залез в полученную товарищем посылку и вытащил пачку папирос. В расправе принимал участие и командир отделения. Пришлось вне всякой очереди и плана собрать совет и обсудить на нем и этот случай, и всю работу командира. В результате совет воспитанников решил снять командира с работы и просить руководство наложить на него взыскание. На этом же заседании Максим Кузьмич прочел только что полученное письмо от трактористов с целинных земель. Обращаясь «к молодым приборостроителям», они писали о работе подвижных бензоколонок, которые выпускала колония, высказывали свои предложения по улучшению конструкции, а главное, просили побольше выпускать колонок – «чтобы тракторы заправлять не ведром, на глазок да с песочком, а точно, по счетчику». Пришлось обсудить, как ликвидировать прорыв в токарно-механическом цехе, который задержал поставку основной детали для бензоколонок, а потом сочинить ответ «молодым покорителям целины». А в конце заседания Архипов из пятого отделения неожиданно предложил, чтобы в столовой во время обеда да по воскресеньям духовой оркестр «играл вальсы и разное другое, что умеет». Эта мысль всем понравилась, и начальник обещая обязательно провести это в жизнь и впоследствии провел. Правда, кое с кем пришлось поспорить: кое-кто из сотрудников усомнился – не будет ли это слишком? «Дома люди и по воскресеньям обедают просто, без всяких вальсов – зачем же нам здесь ресторанные порядки заводить?» «А почему нам не завести то, чего нет дома? – не соглашался Максим Кузьмич. – Почему не скрасить жизнь ребятам, если этого они сами хотят?» Так первое и совсем неожиданное заседание совета оказалось важным и интересным, особенно когда речь зашла о дальнейших планах и ребята заговорили о лете, о летних работах и развлечениях. И тогда Анисов, член совета из пятнадцатого, вспомнил, как они во время работы в колхозе прошлым летом купались в тихой и теплой реке, в той самой, в которой, по преданию, утопилась татарская царевна. – Плохо, что у нас купаться негде! – перебил его другой из первого отделения. – Вот, говорят, на Кавказе есть колония, там ребята реку отвели прямо в зону. Вот мирово! – А что, – сказал третий, – полкилометра канал прорыть, и мы в свою зону реку можем отвести. – Председатель! Председатель! Веди собрание! – заметил Антону Максим Кузьмич. Но Антон даже не слышал слов начальника – он вспомнил вдруг озерко за стеной зоны и ручей, протекающий рядом, который видел из своего «окна в мир», и с сожалением сказал: – Вот если б это в зоне было! – Что в зоне? – спросил начальник. Антон рассказал об озерке и закончил с тем же сожалением: – Вот если бы в зоне!.. Ребята его очистили бы – вот и бассейн! – Максим Кузьмич! А нельзя зону расширить? – спросил секретарь совета Зайцев. – Вам только волю дай! – полушутя и полуворчливо проговорил Максим Кузьмич. – Этак мы звон такой поднимем, хоть святых вон выноси. – Нет, правда! Заднюю стену разобрать и отодвинуть ее… на сколько там?.. На двести метров. Мы за лето и разобрали бы, и новый забор поставили. Зато в самой зоне бассейн – купаться, нормы по плаванию сдавать. – Вас тогда оттуда и не вытащишь, – пошутил начальник, а потом, уже серьезнее, добавил: – А зачем это обязательно в зоне нужно? Пусть рядом с зоной. И будете ходить с воспитателем, – У-у, с воспитателем! – недовольно протянул кто-то. – Да, с воспитателем! А вы как бы хотели? Но, видимо, и его задела эта идея. – Ну, это еще разжевать нужно! – неопределенно сказал он. Стали «жевать» – пошли на место, осмотрели. Озерко маленькое, очистить его легко, но как в нем менять воду? Решили сделать иначе: рядом – речушка, а у речушки – затончик, заросший камышами и кувшинками и наполовину затянутый тиной. Очистить его, поставить запруду – и вот вам бассейн. Максим Кузьмич, майор Лагутин и начальник хозяйственной части подсчитывают необходимые материалы и средства, а Антон вместе с Зайцевым тоже подсчитывают и составляют планы: сколько работать? как работать? как организовать дело? Интересно! Интересно было и еще одно дело, к которому после поездки в Москву Максим Кузьмич начал привлекать совет воспитанников, – прием новичков. Раньше он производился только в кабинете начальника, где когда-то принимали и самого Антона. А теперь, после первого ознакомления вновь прибывшего с жизнью колонии, его окончательно принимал совет воспитанников, и Антону доставляло большое удовольствие всматриваться в лицо новичка – смущенное, взволнованное или, наоборот, ироническое – и рассказывать ему о принципах, по которым живет коллектив: дружбе и товариществе, честности и откровенности, равенстве и уважении к старшим и друг к другу! И Антон был счастлив видеть, как человек начинал меняться, как постепенно расправлялись плечи, разглаживались хмурые складки на лице и загорался взгляд. Так было, например, с Иваном Курбатовым. Прибыл он недавно, и тонкое, выразительное лицо Курбатова выражало ту самую безнадежность, с которой и сам Антон в свое время приехал в колонию. Антон положил его в спальне рядом с собой, провел по зоне, поговорил, порасспросил о Москве, о строительстве нового большого стадиона в Лужниках и, узнав, что Курбатов хороший футболист, записал его в команду, а потом поручился за него, когда ребята пошли в город на состязание, – и парень сразу повеселел. А потом он очень отличился на строительстве бассейна, когда, потный, грязный, стоял на пару с Костанчи, в одних трусиках, по колено в вязком иле и выбрасывал его лопатой на берег. Так шло лето: нужно было и бассейн поскорее закончить, чтобы успеть покупаться, и строить новое административное здание, и в футбол поиграть, и на своем подсобном хозяйстве поработать, и помочь колхозу в прополке кукурузы. А в кукурузе поймали двух зайчат – новая забава и забота: куда поместить их и чем кормить, кому ухаживать? А покос! Антон никогда не представлял такой красоты: и луг в цветах, и озеро в лесу, и костер на берегу озера, и запах сена, и дождь, красивый летний дождь – крупные капли шлепаются о голую спину и чувствуешь, как они, разбиваясь на мелкие брызги сбегают по ней теплыми, щекочущими струйками. И неизведанное удовольствие во всем этом, и радость жизни. И отдых в копне сена, когда, кажется, нет ничего более важного, чем смотреть вверх, в небо, и следить как по его голубым просторам плывут облака… И разговор колхозников о ржи, которая «не густа, а колосиста», о каких-то своих делах и «неуладицах»… – Люди-то не равны: одни имеют совесть, а другие нахальство. Украсть легче, а по мне – лучше сто потов спустить, да свое получить, заработанное. – Это верно. Чем украсть, а потом сидеть и дрожать, – это верно! – неожиданно для самого себя вмешался Антон. – Что? Или обжегся? – спросил его старик с узловатыми, сухими руками. – Обжегся, – признался Антон. – Ну, счастью не верь, а беды не пугайся, – сказал старик. – Ничего, парень! Ты кто? Ты еще человек молочной спелости. Ты все можешь. Ты главное, суть забирай в голову. Человек сам себе мудрец, сам себе подлец и сам своего счастья кузнец… Шло лето, и приближался август, а в августе – родительская конференция. Антон не видел маму с Октябрьских праздников и очень соскучился. Соскучилась и она, часто писала ему и сообщала новости: что очень плоха бабушка, что сама она поступила опять на работу, твердо решив разойтись с Яковом Борисовичем. Антон огорчился из-за бабушки и рад был за маму, за ее правильное решение. Он только боялся, что теперь мама не сможет приехать на родительскую конференцию, не отпустят с работы. [B]33[/B] «Дорогая мама! С третьего по пятое августа у нас в колонии состоится родительская конференция. Приезжай. Обязательно приезжай, я буду ждать». Все это было красиво выведено на аккуратном листочке бумаги, разрисованном цветными карандашами, и выглядело как пригласительный билет на торжественное собрание. Нину Павловну приглашение очень растревожило: отпуска ей еще не полагалось. И еще ее беспокоили два обстоятельства: умерла бабушка, и Нине Павловне больно было везти эту грустную весть Антону. И второе: она случайно встретила на улице Марину под руку с молодим человеком, в котором узнала Степу Орлова. У Степы был явно влюбленный вид, а Марина, очень, кстати, нарядная, заметив Нину Павловну, смутилась. Что это значит? И говорить об этом Антону или нет? Получив отпуск за свой счет, Нина Павловна поехала в колонию. – Доедем и приедем, – сказала она словами прошлогоднего попутчика своей новой соседке, направляющейся туда же. – Позвоним со станции, нам вышлют машину… Но теперь не пришлось даже звонить: народа на конференцию съезжалось много, и к каждому поезду колония высылала специальную машину. Комната для приезжающих была, конечно, переполнена, у Никодима Игнатьевича жил писатель, и Нина Павловна вместе со всеми расположилась в только что отстроенном административном здании. Спали на полу, обед готовили прямо на открытом воздухе, но ради сына чего не перетерпишь – больше терпели! К тому же сюда доносились звуки из колонии: сигналы трубы – подъем, песня и игра оркестра. Все это говорило о жизни, которая шла там, за бывшей монастырской стеною. Перед началом конференции майор Лагутин собрал родителей и рассказал об общей программе этих дней и правилах поведения, – оказывается, бывают родители, которые и здесь могут причинить вред: принести водку, пиво, в обход установленного порядка взять письма для передачи, рассказать ребятам ненужные вещи об их прежних дружках. Потом все пошли к стадиону и остановились возле красной ленты, преградившей вход. А на, стадионе выстроились ребята, и на солнце поблескивали трубы оркестра. Когда была разрезана лента, оркестр заиграл марш и навстречу родителям от каждого отряда вышел воспитанник с букетом цветов, а вверх полетели голуби. Начался парад: выход начальства, рапорт, «под знамя колонии», и под звуки гимна на высокую мачту был поднят флаг. Нина Павловна, конечно, не удержала слез, когда на трибуну вышел Антон и от имени всей колонии рапортовал родителям об успехах и достижениях. Она даже не знала, почему плакала: ей и радостно было видеть сына на трибуне, и горько – ведь и в школе он мог быть одним из первых. Глупый он, глупый!.. А голос Антона громко разносился по стадиону: – Дорогие родители! Прошел год после предыдущей конференции, на которой вы оставили нам свой родительский наказ. В своей повседневной жизни мы всегда помнили его и старались выполнять. После парада родители разбрелись со своими сыновьями по всей зоне и расположились на стадионе, на травке под тенью тополей, на лавочках. Антон повел Нину Павловну в сквер перед спальней третьего отряда, и здесь, в беседке, она распаковала привезенные из дому лакомства. Она с удовольствием смотрела, как Антон ел, как по-хозяйски угощал ее и рассказывал о своей жизни. Как раз перед конференцией он сдал экзамен на слесаря четвертого разряда, а перед испытаниями выполнил пробную работу: узел для настольного сверлильного станка, которые колония изготовляет для школ. Он смеялся, что Нина Павловна никак не могла понять технических терминов, которыми он щеголял: пиноль, шпиндель, узел. Нина Павловна тоже смеялась и в то же время радовалась: вот из ее Тоника получился молодой специалист. Она долго не могла собраться с силами и сообщать о смерти бабушки и «измене» Марины. О бабушке она наконец сказала, и Антон до слез огорчился. Но вдруг он вскочил, бросился за проходившим мимо парнишкой и подвел его к Нине Павловне. – Мама! Это – Ваня Курбатов. Новенький. Мой подшефный, – сказал Антон. – К нему никто не приехал. Ну, одним словом, садись, и все! – решительно заявил Антон, обращаясь к товарищу. Курбатов упорно отказывался, но Нина Павловна принялась угощать его, и мальчик сдался. Когда Нина Павловна была здесь прошлый раз, осенью, все выглядело иначе. Сейчас вся колония была празднично разукрашена: арки, приветственные плакаты, замысловатые виньетки, выложенные вдоль посыпанных свежим песочком дорожек, герб из цветов и многое, многое другое, – все говорило о большой любви и заботе, с которой была подготовлена встреча с родителями. Но особенное впечатление произвели на нее новшества, которые появились за последнее время: бассейн, вальсы в столовой во время обеда и торжественное проведение «дня рождения» – так на третий день конференции все собравшиеся поздравляли воспитанников, родившихся в августе. Все это время, занятое докладами, торжественными концертами, спортивными праздниками, вечером «подведения итогов», Нина Павловна много раз хотела заговорить с Антоном о Марине, но так и не нашла подходящего момента и только перед отъездом спросила: – Тебе Марина пишет? – А что мне Марина? – с какой-то нарочитой грубостью ответил Антон. – Я сам для себя живу. Нина Павловна не стала ничего выяснять, хотя сердцем, конечно, почувствовала, что здесь далеко не все так гладко и просто. А разве можно вмешиваться в сердечные дела? Зато перед самым отъездом Нина Павловна услышала радостную весть: Кирилл Петрович сказал, что в ближайший выезд областного суда Антон будет представлен к досрочному освобождению. – Кирилл Петрович! Родной! – Нина Павловна схватила его за руку и тут же смутилась. – Вы меня простите, но… Неужели правда? – А почему? Конечно! – ответил Кирилл Петрович. – Обязательную часть своего срока он отбыл и зарекомендовал себя хорошо. До сих пор препятствие было в том, что он не закончил профессионального обучения, а без специальности мы от себя не выпускаем. А теперь… Он вам говорил? – Ну как же! И аттестатом хвалился! – ответила Нина Павловна. – Ну вот! Это – путевка в жизнь. Мы считаем, что больше держать нам его у себя незачем. Теперь – что скажет суд! Нина Павловна надавала Антону на прощание всяческих наказов и советов и уехала, полная трепетного ожидания. Неужели конец? [B]34[/B] Неужели конец? Кирилл Петрович и раньше намекал Антону на возможность досрочного освобождения, а разговор с мамой сразу приблизил эту возможность. Неужели конец? Антон надоел Кириллу Петровичу вопросами – когда будет суд? Ему казалось, что он спрашивает редко и между прочим, но так ему только казалось. А Кирилл Петрович понимал нетерпение своего воспитанника и делал вид, как будто бы не замечает его настойчивости. Вместе с Антоном к досрочному освобождению представлялся и Слава Дунаев. Для Антона освобождение было рубежом, заглядывать за который у него не хватало сил, – резало глаза. А Славик шел на волю с твердой и ясной целью: стать воспитателем. И он будет, он обязательно будет воспитателем, у него и в характере необходимые для этого черты: и душевность, и твердость, и общительность – цельная натура, «натуральная». Одно только смущало Славика: ну-ка, не примут его в школу для воспитателей. Кто возьмет на себя ответственность? Была у него тайная надежда только на начальника, Максима Кузьмича. И они ждали, два друга, и в этом ожидании еще более сдружились – скорей бы! А дело шло: на ребят готовились характеристики, обсуждались на учебно-воспитательском совете, – все ждали приезда суда. И вот назначена дата и – последняя бессонная ночь. И в эти бессонные часы родилось заявление, с которым Антон хотел обратиться к суду. «Написать эти строки заставила меня моя совесть. Пишу их потому, что хочу честно, глядя в лицо правде, отказаться от всего, что позорит человека и мешает ему по-человечески жить. Право, не знаю, с чего начать. Я не ищу никаких оправданий. Никто не виноват в том, что я не мог выработать в себе характер, будучи на свободе. Никто не виноват в том, что я никого не слушал и, мало что понимая, натворил гадких вещей. И я рад, что меня вовремя остановили в моих заблуждениях. А что могло бы быть, если бы этого не случилось? Теперь я все понял и решил твердо и бесповоротно стать на тот путь, по которому идут все честные люди нашей страны, труженики, борцы за коммунизм. И я прошу: поверьте мне. Дайте мне возможность отдать все мои силы для этого великого дела. Я клянусь: все надежды, которые на меня возложат, я оправдаю, никого не подведу и честь советского человека никогда в жизни не замараю. Прошу вас – не останьтесь безучастными к моей просьбе. Трудно дальше терпеть и ждать». Антон показал написанное Кириллу Петровичу, но тот посоветовал заявление суду не показывать. – Скажи сам. Скажи то же самое, но своим, живым словом. Живое слово лучше. Антон так и поступил. Как на иголках он сидел все время, пока разбирали другие дела, прислушивался и присматривался, как ведут себя ребята, как решает суд. Вот Ткаченко попробовал скрыть первую судимость и этим поставил под сомнение свою искренность. Вот Афонин, объясняя свое преступление, сказал: «Был сильно пьян». – «Значит, что же – каждый пьяный должен быть грабителем?» – спросил прокурор. Вот Дорошевич забыл число участников, забыл, когда было совершено преступление. «А разве это можно забыть? – спросил судья. – Значит, их так много было, твоих преступлений, если забыл». Антон рассказал о себе все. С замиранием сердца он слушал речь прокурора, слова Кирилла Петровича, который от имени колонии выступал в качестве защитника. Особенно волновался Антон, когда ждал ответа Кирилла Петровича на вопрос судьи. – А вы уверены в Шелестове? – Вполне! – сказал Кирилл Петрович так твердо, что Антону захотелось тут же броситься ему на шею. О том, как Антон ждал определения суда, нечего и говорить. О том, как выслушал его, – тем более: Шелестова Антона Антоновича – досрочно освободить, Дунаева Владислава Семеновича – досрочно освободить… Всего выпускали семь человек. И тут же, в этот день, – «бегунок», обходной лист: в санчасть, в библиотеку, в мастерскую, всюду, куда положено, наконец, последнее – к начальнику службы надзора и – полная свобода. В хлопотах она пришла совсем неожиданно. Антон даже растерялся – он не успел проститься с ребятами, для входа в колонию уже нужно брать пропуск. И вот он прощается, жмет руки, записывает адреса. А вот – линейка, торжественная линейка, посвященная проводам: рапорт, «под знамя колонии», гимн – все как обычно. Только теперь это последняя линейка. И Антон рядом со Славой последний раз стоит в строю. Вот начальник, Максим Кузьмич, в парадном мундире, с орденами, читает вслух определение суда и называет фамилии: – Шелестов Антон Антонович!.. Дунаев Владислав Семенович!.. Антон, Славик, все семь человек выходят из строя и становятся перед ним. – Поздравляю вас, товарищи, бывшие воспитанники, ныне свободные граждане Советского Союза, и желаю вам честно блюсти свое имя и трудиться на благо нашей великой родины! Максим Кузьмич каждому пожимает руку, затем все освобожденные по очереди выступают перед строем и торжественно обещают честно трудиться. Снова гремит музыка, и под звуки марша шеренга счастливых уходит за зону. Свобода! У штаба их ждет машина, и сопровождающий Вика-Чечевика – дядя Харитон – повезет их на станцию, там купит билеты и вручит каждому. Свобода! И вот стучат колеса, и с соседями можно разговаривать как с равными, за окнами проносятся поля, леса, колхозы – пространства родины, а мысль спешит в Москву, где ждет мама, родной дом и… Получила ли мама телеграмму? Встретит ли? Может быть, даже Марина придет на вокзал? Нет, зачем мечтать о невозможном? И вот Москва, перрон, толпа встречающих в среди них… среди них… Неужели не получила телеграмму? – Мама! [B]35[/B] Свобода! Вот она – уже настоящая, полная. Москва – кипящая, бурлящая, сверкающая огнями. Улицы. Небо. Метро. Дом. Комната, где они будут жить с мамой вдвоем. – Ну, еще раз здравствуй! И хорошо, что мама наконец ушла от этого Якова Борисовича. Разговоры, рассказы, планы. – Никаких планов. Пока живи и отдыхай. – Что ты, мама? Какой там отдых? Скорей прописаться. Пропишут ли? – Почему не пропишут? Пропишут! А тогда и об институте будем думать, обо всем. – Нет, мама! Я – слесарь. Я на работу буду устраиваться. Так начиналась новая жизнь. Антон стал другим, совсем другим, неузнаваемым – он рано вставал, быстро одевался, умывался, убирал постель, делал гимнастику, словно боясь растерять заряд, который получил в колонии. А когда Нина Павловна мельком заметила, что пора бы замазывать на зиму рамы, Антон тут же вызвался: – Рамы? Ну, что ж! Сегодня замажу. А придя с работы, Нина Павловна увидела, что не только рамы замазаны, но и пол в комнате натерт до блеска. Антон брался за все и готов был, кажется, помогать во всем. Однажды она рассердилась, когда Антон вздумал чистить картошку. – Уйди! Это совсем не мужское дело. Ни к чему! Антон смеялся и, смеясь, рассказывал о тех многих работах, которые ему приходилось выполнять в колонии. Нина Павловна была счастлива, видя радостное настроение сына. Это был лучший подарок, который она могла получить к Октябрьским праздникам, о чем и написала в своем благодарственном письме Кириллу Петровичу. Поэтому ее очень встревожило, когда у Антона вновь стали появляться иногда приступы грусти или он приходил домой расстроенный и какой-то поникший. На ее расспросы он отвечал коротко и неохотно: – Так, мама!.. Пустяки! Но Нина Павловна все-таки допыталась, что не так гладко и не так просто началось вхождение Антона в жизнь. Вот его встретила мать Толи Кипчака и, узнав, сказала: «Что, бандит? Вернулся?» – А меня, мама, в колонии ни разу бандитом не назвали, – говорит Антон, и губы у него дрожат. – Ничего, сынок! А ты не обращай внимания. Мало ли что глупая женщина может сболтнуть! – Но она совсем не глупая! Ведь я действительно бандит! – Не говори ерунды, Антон! А разве это ерунда? Ведь это было! Было! Вот он на улице столкнулся с Володей Волковым. Он когда-то пробовал помогать Антону по математике, но из этого ничего не вышло. И вот они встретились лицом к лицу, а Володя «не узнал» Антона, отвернулся. Было очень больно, но Антон ничего не сказал маме, он решил: «Ну, что ж! Значит так и нужно!» А вот другая встреча, совсем неожиданная. Антон идет по улице, наслаждаясь тем, что может остановиться когда угодно и где угодно, поглазеть на богато обставленную витрину, зайти в музыкальный магазин и прослушать любую пластинку, взять билет в первое попавшееся кино и просмотреть картину. Свобода! И вдруг он слышит окрик: – Эй ты, Цыпа! Антон вздрогнул от этой своей прежней клички, сразу напомнившей ему старые, как будто бы ушедшие в вечность времена. Перед ним был Вадик, такой же краснолицый и толстоватый, с дерзкими, смеющимися глазами. – Освободился тоже? Давно? – Нет, недавно, – ответил Антон, не зная, как себя держать. – Ну как, в темпе? Что о ребятах знаешь? – Ничего не знаю… И знать не хочу! – Ой ты? – пренебрежительно сказал Вадик. – Небось в активе был? – В активе. А ты? – спросил Антон. – Конечно!.. Ну ничего оправдаюсь. – Значит, что же? В подполье был? – А чего ж? Чтобы освободиться… – Ну ладно! Я пошел, – решительно сказал Антон, – Подожди. А живешь-то там же? Прописали? – А тебе зачем? – Знаться не хочешь? – Не хочу. – ****! Антон резко повернулся и пошел. Как же это все-таки получилось, что Вадик вышел из колонии, а остался тем же? Хитрюга был, хитрюгой и остался! Антон был рад, что жил на отлете от всех своих прежних «корешков»: бабушка умерла, старый дом, в котором она жила, сломали, а на его месте росло новое большое здание и Антону незачем было ездить туда, где Витька Крыса собирал в былые времена своих «сявок». А вот Антон ищет работу. Это, оказывается, тоже не так легко: то места нет, то требуются не те специальности. На одном заводе предлагали работу медника и даже уговаривали, всячески расписывая ее преимущества, но Антон хотел быть только слесарем. Но вот, кажется, нашел подходящее место: инструментальный завод, хороший, известный. «Вакансия есть, заполняйте анкету». Просмотрели анкету: «Зайдите через несколько дней». Зашел через несколько дней: «Извините, место, оказывается, уже занято». – А ничего оно не занято. Просто брать не хотят запачканного такого, – говорит маме Антон, и губы у него опять дрожат. Нина Павловна сама думает так же, но пытается успокоить сына: – Ну что ты чепуху говоришь! Занято, – значит, занято. На другом заводе найдешь. – А ни на какой другой завод я не пойду, – заявляет Антон. – Это еще что за новости? Не раскисай, Антон! Не раскисай! – говорит Нина Павловна, а у самой начинают бродить злые мысли. Один за другим у Нины Павловны рождаются разные планы – обратиться в Верховный Совет, написать в «Правду», позвонить писателю Шанскому и попросить помощи, но она решает совсем по-другому: – Знаешь что?.. Пойдем к Людмиле Мироновне. Они идут в детскую комнату, и Нина Павловна высказывает Людмиле Мироновне свои злые мысли… – Что брать чужого нельзя – это он понял. Но ведь это не все. А вот как идти по жизни и как вести себя в случае ушибов жизни, он, да, пожалуй, и другие, подобные ему, не знают. А жизнь бьет. – Да, случается, – согласилась Людмила Мироновна. – А почему вы так поздно пришли? – спрашивает Людмила Мироновна. – Я уже давно получила извещение из колонии об освобождении Антона и хотела сама идти к вам… Ну, Антон, давай поговорим. Тебе сколько же теперь? – Восемнадцать. – У-у… Так ты уже совсем в.зрослый. Давай по-взрослому и разговаривать. Ну, с чем пришел?.. Подготовил ты себя к жизни? – Больше я ничего такого не сделаю! – ответил Антон. – Ну, я и не сомневаюсь! И не об этом спрашиваю, – сказала Людмила Мироновна. – А что думаешь? Как жить хочешь? – Работать хочу. Себя оправдать хочу. Чтобы мне верили… Сказал это Антон приглушенным, упавшим голосом, потому что почувствовал здесь, пожалуй, самое главное свое наказание. Когда-то наказание виделось ему в решетке, в замке, в стене, окружавшей колонию, но вот все это исчезло, ушло в прошлое, и вдруг среди видимой свободы он почувствовал невидимую стену общественного недоверия. И это было страшнее всего. И, словно уловив его мысли, Людмила Мироновна сказала: – Я тебя очень понимаю, Антон. Но доверия нельзя требовать. Его нужно завоевать, как и любовь и дружбу. Ведь что такое доверие? Это – общественная стоимость личности. Как любовь и дружбу, его можно потерять в одно мгновение, а на то, чтобы его заработать, нужны и время, и сила, и выдержка, и вера, и большое богатство души, способной доказать обществу, чего ты стоишь. И к этому нужно быть готовым, Антон. Людмила Мироновна следила, как ложатся и укладываются в душу Антона ее слова, и, почувствовав, что все как будто бы идет благополучно, добавила: – Ты не только пряники получишь от жизни. Но ты не унывай и не отступай. – Нет, Людмила Мироновна! Не отступлю! – А теперь вы меня простите, но я попрошу: посидите минуточку там, в коридоре, сказала Людмила Мироновна, и, когда Нина Павловна с Антоном вышли, она позвонила на инструментальный завод, где Антону отказали в приеме на работу. – Что у вас там получилось с Шелестовым? Почему вы его не приняли? Начальник отдела кадров, пытаясь увильнуть от прямого ответа, сказал, что слесари сейчас заводу не требуются. – Сейчас?.. – переспросила Людмила. Вы что? Взяли? – Ну, взяли! – недовольно ответил голос в трубке. – Что я, перед вами отчитываться должен? – А вы разве не привыкли отчитываться? – Людмила Мироновна начинала уже сердиться. – Вы Шелестову сказали, что место есть. Вы дали ему анкету. Почему вы потом отказали ему? – Потому что я беру тех, кто мне нужен. – То есть как это: «я», «мне»?.. – Очень просто: потому что я отвечаю за кадры и не могу засорять их. И я не хочу брать на свою шею того, которого через месяц, может, снова сажать придется. – Вы, что же, и ему так объяснили? – спросила Людмила Мироновна. – Нет, конечно, не так, но… – Приблизительно, – подсказала Людмила Мироновна. – Придется, видно, нам с вами конфликтовать. В райисполкоме придется встретиться. Да, да! В комиссии по трудоустройству. А пока Людмила Мироновна конфликтовала, приехал дядя Роман. Он был такой же шумный и напористый, а на лице его, обветренном и загорелом, казалось, отпечатались все его труды и заботы. Сверкая крепкими, белыми зубами, он так же шумно и увлеченно стал рассказывать о своей жизни, о работе в колхозе, обо всем, что ему пришлось ломать, строить и перестраивать. – Ну, с мелочи, начиная с самой маленькой мелочи. Иду по дороге. Направо – рожь, налево – зеленка, смесь овса с викой. И шагает мне навстречу клоп – Ванька Кочанов. Вот такой! – Дядя Роман, нагнувшись, показал, какого роста был Ванька Кочанов. – Глаза синие, ну прямо смотрись в них, как в зеркало. Идет и несет клок зеленки, к рубашонке прижал. «Поросеночку, говорит, несу. Мамка поросеночка купила». А зеленка-то колхозная! Вот и разбирайся: тут тебе поросеночек, тут и мамка, тут и он сам… Ну ладно, всего не переговоришь и не переделаешь. Как у вас? Значит, освободился? – спросил дядя Роман, хлопнув Антона по плечу. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Медынский "Честь"