Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Ремарк "Триумфальная арка"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386895" data-attributes="member: 1"><p>– А вы это когда-нибудь чувствовали? – спросил он.</p><p></p><p>Она помолчала.</p><p></p><p>– Да. Только не так. По-другому. Когда я целыми днями ни с кем не разговаривала и бродила по ночам, и кругом были люди, и они чем-то занимались и куда-то шли, и у них был свой дом… Только у меня ничего… Тогда все постепенно становилось нереальным… будто я утонула и бреду под водой по чужому городу…</p><p></p><p>Кто-то поднялся по лестнице. Щелкнул замок, хлопнула дверь. Сразу же глухо загудел водопровод.</p><p></p><p>– Зачем оставаться в Париже, если у вас тут никого нет? – спросил Равик, почти засыпая.</p><p></p><p>– Не знаю. А куда мне деваться?</p><p></p><p>– Вам некуда вернуться?</p><p></p><p>– Нет. Возврата нет ни для кого. Никуда.</p><p></p><p>Порыв ветра швырнул тяжелые струи в стекло.</p><p></p><p>– Зачем же вы приехали в Париж? – спросил Равик.</p><p></p><p>Жоан ответила не сразу. Он решил, что она уже заснула.</p><p></p><p>– Рачинский приехал со мной в Париж, потому что мы хотели расстаться, – сказала она наконец.</p><p></p><p>Равик не удивился ответу. Есть часы, когда не удивляешься ничему. Человека, вернувшегося в номер напротив, начало рвать. Сквозь дверь доносились приглушенные стоны.</p><p></p><p>– С чего же было так отчаиваться? – спросил Равик.</p><p></p><p>– Потому что он умер! Умер! Был – и вдруг не стало! Не вернуть! Никогда! Умер! Уже никогда ничего не сделать!.. Неужели вы не понимаете? – Жоан приподнялась на локте, пристально всматриваясь в Равика.</p><p></p><p>Потому что он ушел прежде, чем ты смогла уйти от него, подумал Равик, потому что он оставил тебя одну прежде, чем ты была к этому подготовлена.</p><p></p><p>– Я… я должна была относиться к нему иначе… я была…</p><p></p><p>– Забудьте об этом. Раскаяние – самая бесполезная вещь на свете. Вернуть ничего нельзя. Ничего нельзя исправить. Иначе все мы были бы святыми. Жизнь не имела в виду сделать нас совершенными. Тому, кто совершенен, место в музее.</p><p></p><p>Жоан ничего не ответила. Равик увидел, что она отпила глоток и снова откинулась на подушку. Было что-то еще… но он слишком устал, чтобы думать. Впрочем, ему все было безразлично. Хотелось спать.</p><p></p><p>Утром предстояла операция. Остальное его не касалось. Он поставил пустую рюмку на пол, рядом с бутылкой. Странно, где только иной раз не приземлишься, подумал он.</p><p></p><p>VI</p><p>Когда Равик вошел, Люсьенна Мартинэ сидела у окна.</p><p></p><p>– Ну что? – спросил он. – Каково первый раз встать с постели?</p><p></p><p>Девушка посмотрела на него, потом в окно – на серый пасмурный день – и снова на него.</p><p></p><p>– Плохая погода, – сказал он.</p><p></p><p>– Нет, – ответила она. – Для меня хорошая.</p><p></p><p>– Почему?</p><p></p><p>– Потому что не надо выходить на улицу.</p><p></p><p>Она сидела в кресле, съежившись, накинув на плечи дешевенькое ситцевое кимоно, – щуплое, неказистое существо с плохими зубами, но для Равика она была в этот момент прекраснее Елены Троянской, кусочком жизни, спасенной его руками. Правда, гордиться особенно было нечем – ведь другую он совсем недавно потерял. Следующую он, наверно, тоже потеряет, в конце концов он потеряет их всех и самого себя. Но эта пока была спасена.</p><p></p><p>– Мало радости разносить шляпки в такую погоду, – сказала Люсьенна.</p><p></p><p>– А вы разносили шляпки?</p><p></p><p>– Да. Я работала у мадам Ланвер. Ателье на авеню Матиньон. Мы работали до пяти. А потом надо было разносить заказчицам картонки. Сейчас половина шестого. Самое время бегать со шляпками. – Она посмотрела в окно. – Жаль, дождь перестал. Вчера было лучше. Весь день лило как из ведра. А теперь кому-нибудь другому приходится бегать.</p><p></p><p>Равик сел против нее на подоконник. Странно, подумал он. Всегда ждешь, что человек, избежав смерти, будет безмерно счастлив. Но так почти ни – когда не бывает. Вот и Люсьенна. Свершилось маленькое чудо, а ей только и радости, что не надо выходить под дождь.</p><p></p><p>– Почему вы выбрали именно эту клинику, Люсьенна? – спросил он.</p><p></p><p>Она настороженно взглянула на него.</p><p></p><p>– Мне говорили о ней.</p><p></p><p>– Кто?</p><p></p><p>– Знакомая.</p><p></p><p>– Как ее зовут?</p><p></p><p>Девушка помедлила.</p><p></p><p>– Она тоже была здесь. Я проводила ее сюда, до самых дверей. Потому и знала адрес.</p><p></p><p>– Когда это было?</p><p></p><p>– За неделю до того, как пришла сама.</p><p></p><p>– Это та, что умерла во время операции?</p><p></p><p>– Да.</p><p></p><p>– И все-таки вы пришли сюда?</p><p></p><p>– Да, – равнодушно ответила Люсьенна. – А почему бы и нет?</p><p></p><p>Равик не сказал того, что хотел сказать. Он посмотрел на маленькое холодное лицо. Когда-то оно было нежным. Как быстро жизнь ожесточила его.</p><p></p><p>– Вы были у той же акушерки? – спросил он. Люсьенна молчала.</p><p></p><p>– Или у того же врача? Можете мне спокойно сказать. Я ведь не знаю, кто они.</p><p></p><p>– Сначала у нее была Мари. За неделю до меня. За десять дней.</p><p></p><p>– А потом пошли вы, хотя знали, что случилось с Мари?</p><p></p><p>Люсьенна пожала плечами.</p><p></p><p>– А что мне оставалось? Пришлось рискнуть. Никого другого я не знала. Ребенок… Куда мне с ребенком?</p><p></p><p>Она смотрела в окно. На балконе напротив стоял мужчина в подтяжках. Он держал над собой раскрытый зонтик.</p><p></p><p>– Сколько мне еще лежать здесь, доктор?</p><p></p><p>– Около двух недель.</p><p></p><p>– Целых две недели?</p><p></p><p>– Это не так уж долго. А что?</p><p></p><p>– Где же взять такие деньги?</p><p></p><p>– Может быть, вас удастся выписать немного раньше.</p><p></p><p>– Вы думаете, я смогу расплатиться? У меня нет таких денег. Очень уж дорого – тридцать франков в сутки.</p><p></p><p>– Кто вам сказал?</p><p></p><p>– Сестра.</p><p></p><p>– Какая? Конечно, Эжени…</p><p></p><p>– Да. Она сказала, что за операцию и бинты придется платить отдельно. Это дорого?</p><p></p><p>– За операцию вы уже заплатили.</p><p></p><p>– Сестра говорит, этого далеко не достаточно.</p><p></p><p>– Сестра не знает всего, Люсьенна. Лучше спросите как-нибудь у доктора Вебера.</p><p></p><p>– Мне хотелось бы узнать поскорее.</p><p></p><p>– Зачем?</p><p></p><p>– Тогда легче рассчитать, сколько придется отрабатывать. – Люсьенна посмотрела на свои тонкие, исколотые иглой пальцы. – Еще за комнату надо заплатить. За целый месяц. Я пришла сюда тринадцатого. Пятнадцатого надо было предупредить хозяйку, что я съезжаю. А так придется платить за целый месяц, и хоть бы было за что.</p><p></p><p>– Вам никто не помогает?</p><p></p><p>Люсьенна взглянула на него. Внезапно лицо ее постарело лет на десять.</p><p></p><p>– Сами ведь все понимаете, доктор! Он только злится. Сказал мне: «Не думал, что ты такая дура! А то не стал бы связываться».</p><p></p><p>Равик кивнул. Все это было не ново.</p><p></p><p>– Люсьенна, – сказал он. – Попробуем получить что-нибудь с женщины, которая сделала вам аборт. Виновата она. Вы только должны назвать ее.</p><p></p><p>Девушка встрепенулась. Всем своим существом она приготовилась к отпору.</p><p></p><p>– Полиция? Нет! Еще сама влипну.</p><p></p><p>– Никакой полиции. Мы только пригрозим этой женщине.</p><p></p><p>Она горько усмехнулась.</p><p></p><p>– Угрозами ничего не добьетесь. Она железная. Пришлось уплатить ей триста франков. А что получилось?.. – Люсьенна оправила кимоно. – Некоторым просто не везет, – спокойно добавила она, словно говорила не о себе, а о ком-то постороннем.</p><p></p><p>– Неправда, – ответил Равик. – Вам здорово повезло.</p><p></p><p>В операционной он застал Эжени. Она до блеска начищала никелированные инструменты. Это было одно из ее любимых занятий. Работа поглотила ее настолько, что она не услышала, как он вошел.</p><p></p><p>– Эжени, сказал он.</p><p></p><p>Она вздрогнула и обернулась.</p><p></p><p>– Ах, это вы! Вечно вы пугаете меня!</p><p></p><p>– Не думал, что я такая важная персона. А вот вам не следовало бы пугать пациентов разговорами о гонорарах и плате за лечение.</p><p></p><p>Эжени выпрямилась и застыла с тряпкой в руке.</p><p></p><p>– Ах, вот оно что! Эта паршивая проститутка уже насплетничала вам…</p><p></p><p>– Эжени, – сказал Равик. – Среди женщин, ни разу не спавших с мужчиной, больше проституток, чем среди тех, для кого это стало горьким куском хлеба. Я уже не говорю о замужних. Кроме того, девушка не насплетничала. Просто вы испортили ей день, вот и все.</p><p></p><p>– А хотя бы и так! Какие нежности! При ее-то образе жизни…</p><p></p><p>Эх ты, ходячий катехизис морали, подумал Равик. Омерзительная спесивая ханжа. Что знаешь ты об одиночестве этой маленькой модистки, которая отважилась прийти к акушерке, погубившей ее подругу, – прийти в ту же клинику, где подруга умерла? А сейчас она твердит лишь одно: «А что мне оставалось?» и «Как мне за все расплатиться?..»</p><p></p><p>– Вышли бы вы замуж, Эжени, – сказал Равик. – За вдовца с детьми. Или за владельца похоронного бюро.</p><p></p><p>– Мсье Равик, – с достоинством произнесла сестра. – Не угодно ли вам не вмешиваться в мою личную жизнь? Иначе мне придется пожаловаться доктору Веберу.</p><p></p><p>– Вы это и так делаете с утра до вечера. – Равик не без радости заметил, что на скулах у нее проступили красные пятна. – Эжени, почему набожные люди так нетерпимы? Самый легкий характер у циников, самый невыносимый – у идеалистов. Не наталкивает ли это вас на размышления?</p><p></p><p>– Слава Богу, нет.</p><p></p><p>– Так я и думал. А теперь отправлюсь к дочерям греха. В «Озирис». Сообщаю об этом на всякий случай, – вдруг понадоблюсь доктору Веберу.</p><p></p><p>– Сомневаюсь, чтобы вы могли ему понадобиться.</p><p></p><p>– Быть девственницей еще не значит быть ясновидящей. А вдруг я ему понадоблюсь? Пробуду там примерно до пяти. Затем отправлюсь к себе в отель.</p><p></p><p>– Тоже мне отель, еврейская лавочка!</p><p></p><p>Равик обернулся.</p><p></p><p>– Эжени, не все беженцы евреи. И даже не все евреи – евреи. А иной раз евреем оказывается тот, о ком этого и не подумаешь. Я даже знавал одного негра-еврея. Ужасно одинокий был человек. Любил только одно – китайскую кухню. Вот как бывает на свете.</p><p></p><p>Сестра ничего не ответила. Она продолжала нещадно надраивать никелированный поднос, и без того уже начищенный до блеска.</p><p></p><p></p><p>Равик сидел в бистро на улице Буасьер и смотрел сквозь мокрое от дождя стекло, когда внезапно заметил на улице человека. Это было словно удар кулаком в живот. В первое мгновение он ощутил только шок, еще не понимая толком, что произошло… Но в следующую же секунду, резко отодвинув столик, он вскочил и опрометью ринулся через переполненный зал к выходу.</p><p></p><p>Кто-то схватил его за руку. Равик обернулся.</p><p></p><p>– Что? – непонимающе спросил он. – Что?</p><p></p><p>Это был кельнер.</p><p></p><p>– Вы не расплатились, мсье.</p><p></p><p>– Что?.. Ах, да… Я вернусь… – Он вырвал руку.</p><p></p><p>Кельнер залился краской.</p><p></p><p>– У нас так не полагается!..</p><p></p><p>– Вот…</p><p></p><p>Равик выхватил из кармана кредитку, сунул ее кельнеру и распахнул дверь. Выбравшись из толпы, он свернул направо за угол и бросился бегом по улице Буасьер.</p><p></p><p>Кто-то выругался ему вдогонку. Он опомнился, перешел на шаг и, стараясь не привлекать к себе внимания, пошел быстро, как только мог. Это невозможно, думал он, совершенно невозможно, я сошел с ума. Это невозможно! Лицо, его лицо… видимо, просто случайное сходство, какое-то дьявольское, проклятое сходство, нелепая игра больного воображения… Он не может быть в Париже! Его лицо… он в Германии, в Берлине; оконное стекло залито дождем, ничего нельзя было разглядеть толком – я ошибся, наверняка, ошибся…</p><p></p><p>Он спешил дальше и дальше, проталкивался сквозь толпу, хлынувшую из кино, всматривался в лицо каждого мужчины, которого обгонял, заглядывал под шляпы… Ему отвечали кто недоуменным, кто возмущенным взглядом… Дальше, дальше… другие лица, другие шляпы, серые, черные, синие, он обгонял их, он оборачивался, он пристально вглядывался…</p><p></p><p>На перекрестке авеню Клебер Равик остановился. Женщина… Женщина с пуделем, внезапно вспомнил он. Этот шел следом за ней.</p><p></p><p>Женщину с пуделем он давно уже обогнал. Он повернул обратно. Еще издалека завидев женщину с собакой, он остановился на краю тротуара. Сжав в карманах кулаки, он впивался взглядом в каждого прохожего. Пудель задержался у фонарного столба, обнюхал его и медленно задрал заднюю ногу. Потом основательно поскреб мостовую и побежал дальше. Равик вдруг почувствовал, что от напряжения у него взмок затылок. Он осмотрел машины на стоянке. Они были пусты. Тогда он возвратился на авеню Клебер и вошел в метро. Сбежав по лестнице, взял билет и направился вдоль платформы, на которой было довольно много народу. Прежде чем он успел пройти ее до конца, на станцию вкатил поезд, забрал пассажиров и снова исчез в туннеле. Платформа опустела.</p><p></p><p>Медленным шагом Равик вернулся в бистро и сел за свой столик, на котором все еще стояла недопитая рюмка кальвадоса. Было странно видеть ее на прежнем месте…</p><p></p><p>Появился кельнер.</p><p></p><p>– Извините, мсье. Я не знал.</p><p></p><p>– Ничего, – сказал Равик. – Принесите еще рюмку.</p><p></p><p>– Еще? – Кельнер взглянул на недопитую рюмку. – Вы не хотите сначала выпить эту?</p><p></p><p>– Нет. Принесите другую.</p><p></p><p>Кельнер взял рюмку и поднес ее к носу.</p><p></p><p>– Плохой кальвадос?</p><p></p><p>– Нет, напротив. Просто дайте другую рюмку.</p><p></p><p>– Слушаюсь, мсье.</p><p></p><p>Я ошибся, подумал Равик. Залитое дождем, запотевшее стекло – разве разглядишь что-нибудь? Он уставился в окно. Сторожким взглядом, как охотник в засаде, всматривался в каждого прохожего, а в памяти серыми, резкими тенями проносились кадры фильма, клочья воспоминаний…</p><p></p><p>Берлин. Летний вечер 1934 года; здание гестапо; кровь; комната с голыми стенами без окон; яркие электрические лампы без абажуров; в красных пятнах стол с пристяжными ремнями; ночная ясность возбужденного мозга, десятки раз вздыбленного, вырванного из обморока полуудушающими погружениями головы в ведро с водой; почки, совершенно отбитые и уже не чувствующие боли; искаженное, полное отчаяния лицо Сибиллы; несколько палачей в мундирах держат ее; и другое лицо – улыбающееся, и голос, любезно разъясняющий, что с ней произойдет, если она не сознается… Через три дня Сибиллу вынули из петли… Она якобы повесилась…</p><p></p><p>Появился кельнер с кальвадосом.</p><p></p><p>– Другой сорт, мсье. От Дидье из Кана. Большей выдержки.</p><p></p><p>– Хорошо, хорошо. Благодарю.</p><p></p><p>Равик выпил кальвадос, достал пачку сигарет и закурил. Руки по-прежнему дрожали. Он бросил спичку на пол и заказал еще рюмку кальвадоса.</p><p></p><p>Это лицо, это улыбающееся лицо, которое, как ему показалось, только что мелькнуло перед ним. Нет, видимо, он ошибся! Невозможно, чтобы Хааке был в Париже. Невозможно! Равик отогнал воспоминание. Бессмысленно изводить себя, раз ничего нельзя сделать. Его время придет, когда там Все рухнет и можно будет вернуться. А пока…</p><p></p><p>Он подозвал кельнера и расплатился. Выйдя на улицу, он невольно продолжал вглядываться в каждого встречного.</p><p></p><p></p><p>Равик сидел с Морозовым в «катакомбе».</p><p></p><p>– Ты думаешь, это не он? – спросил Морозов.</p><p></p><p>– Нет, но так похож… Просто чертовски похож. А может, память стала сдавать.</p><p></p><p>– Жаль, что ты сидел в бистро.</p><p></p><p>– Жаль.</p><p></p><p>Морозов немного помолчал.</p><p></p><p>– Это ужасно волнует, верно? – спросил он затем.</p><p></p><p>– Нет. А почему, собственно?</p><p></p><p>– Потому что не знаешь толком.</p><p></p><p>– Я все знаю.</p><p></p><p>Морозов ничего не ответил.</p><p></p><p>– Призраки, – сказал Равик. – Я думал, что уже избавился от них…</p><p></p><p>– От них не избавиться. Со мной это было. Особенно вначале. Первые пять-шесть лет. Хочу добраться еще до троих в России. Их было семеро.</p><p></p><p>Четверых уже нет в живых, двое из них расстреляны своими же. Жду вот уже больше двадцати лет. С 1917 года. Одному из троих, оставшихся в живых, – под семьдесят. Двум другим между сорока и пятьюдесятью. Надеюсь, с ними я еще сведу счеты. За отца.</p><p></p><p>Равик посмотрел на Бориса. Этому здоровяку-великану было уже за шестьдесят.</p><p></p><p>– Ты доберешься до них, – сказал он.</p><p></p><p>– Да. – Морозов сжал свою большую руку в кулак. – Этого я и жду. Ради этого стараюсь жить осмотрительнее. Пью уже не так часто. Может быть, ждать придется еще долго. Мне надо быть сильным. Ведь я не стану ни стрелять, ни колоть.</p><p></p><p>– И я тоже.</p><p></p><p>Некоторое время они сидели молча.</p><p></p><p>– Сыграем в шахматы? – предложил Морозов.</p><p></p><p>– Да, но я не вижу свободной доски.</p><p></p><p>– А вон там профессор кончил. Он играл с Леви. Выиграл, как всегда.</p><p></p><p>Равик пошел за шахматной доской и фигурами.</p><p></p><p>– Вы долго играли, профессор, – сказал он. – Почти весь день.</p><p></p><p>Старик кивнул.</p><p></p><p>– Отвлекает. Шахматы гораздо совершеннее карт. В картах все зависит от случая. Они недостаточно отвлекают. А шахматы – это мир в себе. Покуда играешь, он вытесняет другой, внешний мир. – Профессор поднял воспаленные глаза. – А внешний мир не так уж совершенен.</p><p></p><p>Леви, его партнер, забормотал что-то невразумительное. Потом умолк, испуганно огляделся и пошел за профессором.</p><p></p><p>Они сыграли две партии. Затем Морозов встал.</p><p></p><p>– Надо идти – распахивать двери перед сливками общества. Почему ты перестал показываться у нас?</p><p></p><p>– Не знаю. Просто случайность.</p><p></p><p>– Зайдешь завтра вечером?</p><p></p><p>– Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму».</p><p></p><p>Морозов ухмыльнулся.</p><p></p><p>– Для беспаспортного беженца ты ведешь себя довольно нахально – посещаешь самые элегантные рестораны Парижа.</p><p></p><p>– Только в них и чувствуешь себя в полной безопасности, Борис. Если вести себя как беженец, попадешься в два счета. Уж кто-кто, а ты, обладатель нансеновского паспорта, мог бы это знать.</p><p></p><p>– Верно. С кем ты будешь ужинать? Уж не с германским ли послом? В качестве его протеже?</p><p></p><p>– С Кэт Хэгстрем.</p><p></p><p>Морозов присвистнул.</p><p></p><p>– Кэт Хэгстрем? – сказал он. – Разве она здесь?</p><p></p><p>– Приезжает завтра утром. Из Вены.</p><p></p><p>– Хорошо. Тогда я наверняка увижу тебя у нас.</p><p></p><p>– Может, и не увидишь.</p><p></p><p>Морозов развел руками.</p><p></p><p>– Исключено! Когда Кэт Хэгстрем в Париже, ее штаб-квартира «Шехерезада».</p><p></p><p>– На сей раз дело обстоит иначе. Она приезжает, чтобы лечь в клинику. В ближайшие дни ей предстоит операция.</p><p></p><p>– Тогда тем более придет. Ты ничего не понимаешь в женщинах. – Морозов сощурил глаза. – А может, не хочешь, чтобы она пришла?</p><p></p><p>– С чего ты взял?</p><p></p><p>– Только сейчас мне пришло в голову, что ты не был у нас с тех пор, как направил ко мне ту самую женщину. Жоан Маду. Думается, тут не простое совпадение.</p><p></p><p>– Ерунда. Я даже не знаю, устроилась ли она здесь, она вам пригодилась?</p><p></p><p>– Да. Сначала пела в хоре. А теперь у нее маленький сольный номер. Две-три песенки.</p><p></p><p>– Ну как она, освоилась?</p><p></p><p>– Конечно. Почему бы нет?</p><p></p><p>– Она была в совершенном отчаянии, бедняжка.</p><p></p><p>– Как ты сказал?</p><p></p><p>– Я сказал: бедняжка.</p><p></p><p>Морозов улыбнулся.</p><p></p><p>– Равик, – проговорил он отеческим тоном, и на его лице внезапно отразились степи, дали, луга и вся мудрость мира. – Не говори глупостей. Она порядочная стерва.</p><p></p><p>– Как-как? – переспросил Равик.</p><p></p><p>– Стерва. Не б… а именно стерва. Был бы ты русским, понял бы.</p><p></p><p>Равик рассмеялся.</p><p></p><p>– Ну, тогда она, наверно, очень изменилась. Прощай, Борис. И да благословит тебя Бог.</p><p></p><p>VII</p><p>– Когда я должна лечь на операцию, Равик? – спросила Кэт Хэгстрем.</p><p></p><p>– Когда хотите. Завтра, послезавтра, когда угодно. Днем позже, днем раньше – не имеет значения.</p><p></p><p>Она стояла перед ним, по-мальчишески стройная, уверенная в себе, хорошенькая и уже не очень молодая.</p><p></p><p>Два года назад Равик удалил ей аппендикс. Это была его первая операция в Париже. Она принесла ему удачу. С тех пор у него все время была работа, и полиция ни разу не беспокоила его. Он считал Кэт Хэгстрем своего рода талисманом.</p><p></p><p>– На этот раз мне страшно, – сказала она. – Не знаю почему, но страшно.</p><p></p><p>– Пустяки. Обычная операция.</p><p></p><p>Она подошла к окну и посмотрела во двор отеля «Ланкастер». Могучий старый каштан простер к мокрому небу свои старые руки.</p><p></p><p>– Дождь, – проговорила она. – Я выезжала из Вены – шел дождь. Проснулась в Цюрихе – по-прежнему дождь. А теперь здесь… – Она задернула портьеры. – Не знаю, что со мной творится. Наверно, старею.</p><p></p><p>– Так кажется всегда, когда ты еще молод.</p><p></p><p>– Почему мне так не по себе? Ведь две недели назад я развелась. Надо бы радоваться. А я такая усталая. Все повторяется, Равик. Почему?</p><p></p><p>– Ничто не повторяется. Повторяемся мы, вот и все.</p><p></p><p>Она улыбнулась и присела на диван около искусственного камина.</p><p></p><p>– Хорошо, что я снова здесь, – сказала она. – Вена стала безрадостной казармой. Немцы растоптали город. Австрийцы им помогли. И австрийцы тоже, Равик. Австрийский нацист – мне это казалось противоестественным. Но я сама видела их.</p><p></p><p>– Ничего удивительного. Власть – самая заразная болезнь на свете.</p><p></p><p>– Да, и сильнее всего уродующая людей. Потому-то я и развелась. Очаровательный бездельник, за которого я вышла замуж два года назад, вдруг превратился в рычащего штурмфюрера. Он заставлял старого профессора Бернштейна мыть улицы, а сам смотрел и хохотал. Того самого Бернштейна, который год назад излечил его от воспаления почек. И все потому, что гонорар был якобы слишком велик. – Кэт скривила губы. – Гонорар, уплаченный мною, а не им.</p><p></p><p>– Вот и радуйтесь, что избавились от него.</p><p></p><p>– Он требовал двести пятьдесят тысяч шиллингов за развод.</p><p></p><p>– Дешево, – сказал Равик. – Все, что можно уладить с помощью денег, обходится дешево.</p><p></p><p>– Он ничего не получил. – Кэт подняла голову. У нее было узкое, безукоризненно очерченное лицо. – Я высказала ему все, что думаю, о нем, о его партии, о его фюрере и предупредила, что теперь буду говорить это открыто. Он пригрозил мне гестапо и концентрационным лагерем. Я высмеяла его. Сказала, что, пока я американка и нахожусь под защитой посольства, со мной ничего не случится, а вот ему не поздоровится, ведь он на мне женат. – Она рассмеялась. – Об этом он не подумал. А тут испугался и перестал чинить мне препятствия.</p><p></p><p>Посольство, защита, протекция, подумал Равик. Словно речь шла о какой-то другой планете.</p><p></p><p>– Меня удивляет, что Бернштейну до сих пор разрешают практиковать, – сказал он.</p><p></p><p>– Больше не разрешают. Он принял меня тайком, после первого кровотечения. Счастье, что мне нельзя рожать. Ребенок от нациста… – Ее всю передернуло.</p><p></p><p>Равик встал.</p><p></p><p>– Мне нужно идти. После обеда Вебер еще раз посмотрит вас. Только для проформы.</p><p></p><p>– Знаю. И все же… на этот раз мне страшно.</p><p></p><p>– Но послушайте, Кэт… Ведь не в первый раз… К тому же это менее опасно, чем операция аппендицита, которую я сделал вам два года назад. – Равик бережно обнял ее за плечи. – Вы были первым человеком, которого я оперировал в Париже. Это как первая любовь. Я буду очень осторожен. К тому же вы мой талисман. Вы принесли мне счастье. Вы и впредь должны мне его приносить.</p><p></p><p>– Да, – сказала она и с благодарностью посмотрела на него.</p><p></p><p>– Хорошо. Прощайте, Кэт. В восемь вечера зайду за вами.</p><p></p><p>– Прощайте, Равик. Сейчас я пойду к Мэнбоше и куплю себе вечернее платье. Надо избавиться от этой усталости. И от ощущения, будто я попала в паутину. Ох, уж эта мне Вена, – сказала она с горькой усмешкой. – Город грез…</p><p></p><p>Равик спустился в лифте и пошел через холл мимо бара. В холле сидело несколько американцев. Посредине стоял стол, а на нем – огромный букет красных гладиолусов. В тусклом рассеянном свете они напоминали запекшуюся кровь, лишь подойдя ближе, он увидел, что цветы совсем свежие.</p><p></p><p></p><p>На втором этаже отеля «Энтернасьональ» все шло ходуном. Двери многих номеров были распахнуты настежь, горничная и коридорный очертя го – лову носились из комнаты в комнату, а хозяйка стояла в коридоре и командовала ими.</p><p></p><p>Равик поднялся по лестнице.</p><p></p><p>– В чем дело? – спросил он.</p><p></p><p>Хозяйка была сильной женщиной с могучим бюстом и маленькой головкой с короткими черными кудряшками.</p><p></p><p>– Испанцы уехали, – ответила она.</p><p></p><p>– Знаю. Но зачем же так поздно убирать комнаты?</p><p></p><p>– К утру понадобятся.</p><p></p><p>– Новые немецкие эмигранты?</p><p></p><p>– Нет, испанцы.</p><p></p><p>– Испанцы? – переспросил Равик, не сразу поняв, что она имеет в виду. – Как же так? Ведь они только что уехали.</p><p></p><p>Хозяйка посмотрела на него черными блестящими глазами и улыбнулась. В ее улыбке отразилось простецкое знание жизни и бесхитростная ирония.</p><p></p><p>– Зато другие возвращаются, – сказала она.</p><p></p><p>– Какие другие?</p><p></p><p>– Ну, их противники, разумеется. Так ведь всегда бывает. – Хозяйка крикнула что-то горничной, убиравшей комнату. – У нас старый отель, – произнесла она не без гордости. – И наши гости охотно приезжают обратно. Они уже дожидаются своих прежних комнат.</p><p></p><p>– Уже дожидаются? – удивился Равик. – Кто дожидается?</p><p></p><p>– Господа из враждебного лагеря. Многие из них уже жили здесь. С тех пор прошло немало времени, и кое-кого, конечно, убили. Но остальные находились в Биаррице и в Сен-Жан-де-Люз, дожидаясь, пока освободятся комнаты.</p><p></p><p>– Разве они уже были у вас?</p><p></p><p>– Но, мсье Равик, помилуйте! – Хозяйка удивилась такой непонятливости.</p><p></p><p>– Конечно, были. При диктаторе Примо де Ривера. Тогда им пришлось бежать, и они жили у нас. Когда Испания стала республиканской, они вернулись домой, а сюда прибыли монархисты и фашисты. Теперь их у нас почти нет. Уехали, а республиканцы снова приезжают. Разумеется, те, кто уцелел.</p><p></p><p>– Верно. Об этом я не подумал.</p><p></p><p>Хозяйка заглянула в одну из комнат. Над кроватью висела цветная литография с изображением короля Альфонса.</p><p></p><p>– Жанна, сними его! – крикнула хозяйка.</p><p></p><p>Горничная принесла портрет.</p><p></p><p>– Так. Поставь сюда.</p><p></p><p>Хозяйка прислонила портрет к стене и пошла дальше. В следующем номере висел портрет генерала Франко.</p><p></p><p>– Этого тоже. Поставь рядом с Альфонсом.</p><p></p><p>– А почему, собственно, испанцы, уезжая, не взяли портреты с собой? – спросил Равик.</p><p></p><p>– Когда эмигранты возвращаются на родину, они редко берут с собой портреты, – объяснила хозяйка. – На чужбине эти портреты утешают. А когда возвращаешься, они уже не нужны. Возить с собой громоздкие рамы неудобно, да и стекло легко бьется. Портреты почти всегда остаются в отелях.</p><p></p><p>Она прислонила к стене в коридоре еще два портрета жирного генералиссимуса, еще одного Альфонса и небольшой портрет генерала Кейпо де Льяно.</p><p></p><p>– Святых трогать не надо, – решила она, заметив на стене красочную репродукцию Мадонны. – Святые держат нейтралитет.</p><p></p><p>– Не всегда, – сказал Равик.</p><p></p><p>– В тяжелые времена у Бога всегда есть какой-то шанс. Не раз я уже видела здесь атеистов за молитвой. – Энергичным жестом хозяйка поправила свою левую грудь. – А вам разве не приходилось молиться, когда вас брали за горло?</p><p></p><p>– Конечно. Но я ведь не атеист. Я просто маловерующий.</p><p></p><p>Появился коридорный с целой охапкой портретов</p><p></p><p>– Хотите переменить декорации? – спросил Равик.</p><p></p><p>– А как же? В нашем деле требуется большой такт. Иначе никак не завоюешь добрую славу. Особенно если имеешь дело с такими клиентами, как наши; они, откровенно говоря, крайне щепетильны в таких вопросах. Кому понравится, если со стены на тебя гордо взирает намалеванный яркими красками смертельный враг, да еще в золотой рамке? Разве я не права?</p><p></p><p>– Стопроцентно.</p><p></p><p>Хозяйка обратилась к коридорному:</p><p></p><p>– Адольф, поставь портреты сюда. Или лучше к стене, там светлее, пусть стоят рядышком, чтобы их было хорошо видно.</p><p></p><p>Коридорный пробурчал что-то себе под нос и занялся подготовкой экспозиции.</p><p></p><p>– А сейчас что вы развесите в комнатах? – не без интереса спросил Равик. – Оленей, пейзажи, извержение Везувия и все такое прочее?</p><p></p><p>– Только если не хватит старых портретов.</p><p></p><p>– Каких старых?</p><p></p><p>– Тех, что висели тут раньше. Эти мсье оставили их здесь, когда пришли к власти и вернулись на родину. Вот посмотрите.</p><p></p><p>Она указала на левую стену коридора, где уже были расставлены новые портреты. Они выстроились в ряд – как раз напротив тех, что вынесли из комнат. Здесь были два портрета Маркса, три портрета Ленина, из которых один был наполовину заклеен бумагой, несколько небольших, вставленных в рамку портретов Негрина и других руководителей республиканской Испании, портрет Троцкого. Эти портреты были скромны, не бросались в глаза, не блистали красками, орденами и эмблемами, как все эти помпезные альфонсы, франко и примо де ривера, стоявшие визави вдоль правой стены. Два мира молча уставились друг на друга в тускло освещенном коридоре, а между ними прохаживалась хозяйка французского отеля, наделенная тактом, опытом и иронической мудростью галльской расы.</p><p></p><p>– Когда эти мсье съехали, я все припрятала, – сказала она. – В настоящее время правительства держатся недолго. Как видите, я не ошиблась, – вот они и пригодились. В нашем деле нужна дальновидность.</p><p></p><p>Она распорядилась, как развесить портреты. Троцкого отправила обратно в подвал. Троцкий не внушал ей никакого доверия. Равик осмотрел заклеенный наполовину портрет. Отодрав бумагу, он обнаружил улыбающегося Троцкого. Очевидно, репродукцию заклеил сторонник Сталина.</p><p></p><p>– Вот, – сказал Равик. – Снова Троцкий, замаскированный. Снято еще в добрые старые времена.</p><p></p><p>Хозяйка повертела в руках репродукцию.</p><p></p><p>– Можно выбросить. Не имеет никакой цены. Одна половина непрерывно оскорбляет другую. – Она передала репродукцию слуге. – А рамку оставь, Адольф. Она из добротного дуба.</p><p></p><p>– Что же вы намерены делать с остальными? – спросил Равик. – С альфонсами и франко?</p><p></p><p>– Отправим в подвал. А вдруг опять понадобятся.</p><p></p><p>– У вас не подвал, а чудо. Временный пантеон. Там есть еще какие-нибудь портреты?</p><p></p><p>– О, разумеется! Есть еще русские – несколько портретов Ленина, в картонных рамках, ведь надо же что-то иметь про запас… И еще есть портреты последнего царя. Остались от русских эмигрантов, которые умерли в моем отеле. Есть даже великолепный оригинал, написанный маслом и оправленный в тяжелую золоченую раму. Его привез один мсье. Потом он покончил жизнь самоубийством. Есть также итальянцы. Два Гарибальди, три короля и слегка подпорченный Муссолини на газетной бумаге. Еще тех времен, когда он был социалистом и жил в Цюрихе. Интересен как уникальный экземпляр. А так его все равно никто не хочет вешать на стенку!</p><p></p><p>– А немцы у вас есть?</p><p></p><p>– Есть несколько портретов Маркса, их больше всего. Затем Лассаль, Бебель… Групповой снимок – Эберт, Шейдеман, Носке и другие. Носке кто-то замазал чернилами. Мне сказали, что он стал нацистом.</p><p></p><p>– Правильно. Можете повесить его вместе с социалистом Муссолини. А из других немцев никого нет?</p><p></p><p>– Как же! Один Гинденбург, один кайзер Вильгельм, один Бисмарк и… – хозяйка улыбнулась, – даже Гитлер в плаще… Так что мы совсем неплохо укомплектованы.</p><p></p><p>– Как? – удивился Равик. – Гитлер? Откуда он у вас?</p><p></p><p>– Его оставил какой-то гомо.сек.суа.лист. По имени Пуци. Приехал сюда в 1934 году, когда в Германии убили Рема и остальных. Все время чего-то боялся и без конца молился. Потом его увез какой-то богатый аргентинец. Хотите взглянуть на Гитлера? Он в подвале.</p><p></p><p>– Не сейчас и не в подвале. Предпочитаю посмотреть на него, когда все ваши комнаты будут увешаны портретами в том же духе.</p><p></p><p>Хозяйка пристально взглянула на него.</p><p></p><p>– Ах вот что! Вы хотите сказать, когда нацисты прибудут сюда как эмигранты?</p><p></p><p>У «Шехерезады» стоял Борис Морозов в расшитой золотом ливрее. Он открыл дверцу такси. Из машины вышел Равик. Морозов ухмыльнулся.</p><p></p><p>– А мне показалось, ты решил больше здесь не бывать.</p><p></p><p>– Я и не хотел.</p><p></p><p>– Это я его заставила, Борис. – Кэт обняла Морозова. – Слава Богу, я опять с вами!</p><p></p><p>– У вас русская душа, Катя. Одному Богу известно, почему вам суждено было родиться в Бостоне. Проходи, Равик. – Морозов распахнул входную дверь.</p><p></p><p>– Человек велик в своих замыслах, но немощен в их осуществлении. В этом и его беда, и его обаяние.</p><p></p><p>«Шехерезада» была отделана под восточный шатер. Русские кельнеры в красных черкесках, оркестр из русских и румынских цыган. Посетители сидели на диване, тянувшемся вдоль всей стены. Рядом стояли круглые столики со стеклянными плитами, освещаемыми снизу. В зале царил полумрак и было довольно людно.</p><p></p><p>– Что вы будете пить, Кэт? – спросил Равик.</p><p></p><p>– Водку. И пусть играют цыгане. Хватит с меня «Сказок Венского леса» в ритме военного марша. – Она скинула туфли и забралась с ногами на диван. – Усталость уже прошла, Равик, – сказала она. – Несколько часов в Париже – и я совсем другая. Но меня все еще не покидает ощущение, будто я бежала из концлагеря. Представляете себе?</p><p></p><p>Равик посмотрел на нее.</p><p></p><p>– Да… в общем представляю.</p><p></p><p>Кельнер принес небольшой графин водки. Равик наполнил рюмки и одну из них подал Кэт. Она поспешно, словно утоляя жажду, выпила водку, поставила рюмку на стол и огляделась.</p><p></p><p>– «Шехерезада» – затхлая дыра, здесь все словно нафталином пересыпано,</p><p></p><p>– сказала Кэт и улыбнулась. – Но по ночам она преображается в волшебную пещеру снов и грез.</p><p></p><p>Кэт откинулась на спинку дивана. Мягкий свет, лившийся из-под столика, освещал ее лицо.</p><p></p><p>– Равик, почему ночью все становится красочнее? Все кажется каким-то легким, доступным, а недоступное заменяешь мечтой. Почему?</p><p></p><p>Он улыбнулся.</p><p></p><p>– Только мечта помогает нам примириться с действительностью.</p><p></p><p>Музыканты начали настраивать инструменты. Вспорхнули квинты и скрипичные пассажи.</p><p></p><p>– Вы не похожи на человека, опьяняющего себя мечтой, – сказала Кэт.</p><p></p><p>– Можно опьяняться и правдой. Это еще опаснее.</p><p></p><p>Зазвучала музыка. Сначала только цимбалы. Мягкие замшевые молоточки тихо, почти неслышно вы – хватили из сумрака мелодию, взметнули ее нежным глиссандо и, помедлив, передали скрипкам.</p><p></p><p>Цыган, неторопливо пройдя через весь зал, подошел к их столику. Он стоял улыбаясь и прижимая скрипку к подбородку; нагловатые глаза, рассеянно-хищное выражение лица. Без скрипки он походил бы на торговца скотом. Со скрипкой он был посланцем бескрайних степей, чарующих вечеров, необъятных далей – всего, что никогда не станет явью.</p><p></p><p>Кэт ощущала мелодию всей кожей, ей казалось, будто апрельская ключевая вода пощипывает плечи. Захотелось услышать чей-то зов и откликнуться, но никто не звал. Слышалось смутное звучание чьих-то голосов, мелькали обрывки расплывчатых воспоминаний, чудилось сверкание переливчатой парчи, но все уносилось вихрем, и не было никого, и никто не звал.</p><p></p><p>Цыган поклонился. Равик сунул ему кредитку. Кэт встрепенулась.</p><p></p><p>– Вы были когда-нибудь счастливы, Равик?</p><p></p><p>– Был, и не один раз.</p><p></p><p>– Я не о том. Я хочу сказать – счастливы по-настоящему, самозабвенно, до потери сознания, всем своим существом.</p><p></p><p>Равик смотрел на узкое взволнованное лицо женщины, знавшей лишь самую зыбкую разновидность счастья – любовь.</p><p></p><p>– Не один раз, Кэт, – сказал он, имея в виду нечто совсем иное и зная, что и это иное не было счастьем.</p><p></p><p>– Вы не хотите меня понять. Или не хотите говорить об этом. Кто там поет под оркестр?</p><p></p><p>– Не знаю. Я здесь давно уже не был.</p><p></p><p>– Ее не видно отсюда, и среди цыган ее нет. Вероятно, сидит за каким-нибудь столиком.</p><p></p><p>– Возможно, одна из посетительниц. Здесь это часто бывает.</p><p></p><p>– Странный голос, – проговорила Кэт. – Педальный и мятежный.</p><p></p><p>– Это песни такие.</p><p></p><p>– Или я такая… Вы понимаете слова?</p><p></p><p>– «Я вас любил…» – романс на стихи Пушкина.</p><p></p><p>– Вы знаете русский?</p><p></p><p>– Так, насколько меня обучил ему Морозов. Главным образом ругательства. В этом смысле русский – просто выдающийся язык.</p><p></p><p>– Вы не любите говорить о себе, не правда ли?</p><p></p><p>– Я даже думать не люблю о себе.</p><p></p><p>Кэт помолчала.</p><p></p><p>– Порою мне кажется, что прежняя жизнь кончилась, – сказала она. – Беспечность, надежды – все это уже позади.</p><p></p><p>Равик улыбнулся.</p><p></p><p>– Она никогда не кончится, Кэт. Жизнь слишком серьезная вещь, чтобы кончиться прежде, чем мы перестанем дышать.</p><p></p><p>Она не слушала его.</p><p></p><p>– Меня часто мучает страх, – сказала она. – Внезапный, необъяснимый страх. Кажется, выйдем отсюда и увидим весь мир в развалинах. Вам знакомо такое ощущение?</p><p></p><p>– Да, Кэт. Оно знакомо каждому. Вот уже двадцать лет, как вся Европа поражена этой болезнью. Она не ответила, прислушиваясь к песне.</p><p></p><p>– А теперь уже не по-русски, – сказала она.</p><p></p><p>– Да, по-итальянски. «Санта Лючия».</p><p></p><p>Луч прожектора скользнул от скрипача к столику около оркестра, и Равик увидел певицу. Это была Жоан Маду. Она сидела за столиком, опираясь на него рукой, и, словно в раздумье, глядела прямо перед собой, будто была совсем одна в этом большом зале. В резком белом свете лицо ее казалось очень бледным. В нем не осталось и следа от бесцветного, стертого выражения, знакомого Равику. Сейчас оно было озарено какой-то волнующей, погибельной красотой, и он вспомнил, что однажды уже видел его таким – ночью, в ее комнате, но тогда он приписал это легкому дурману опьянения, и все тотчас погасло, исчезло. И вот снова то же лицолицо, теперь еще более прекрасное.</p><p></p><p>– Что с вами, Равик? – спросила Кэт.</p><p></p><p>Он обернулся.</p><p></p><p>– Ничего. Знакомый напев. Душещипательный неаполитанский романс.</p><p></p><p>– Воспоминания?</p><p></p><p>– Нет. У меня нет воспоминаний.</p><p></p><p>Он сказал это резче, чем хотел, и Кэт внимательно посмотрела на него.</p><p></p><p>– Иной раз мне так хочется знать, что с вами происходит, Равик.</p><p></p><p>Он небрежно махнул рукой.</p><p></p><p>– То же, что и со всеми другими. В наши дни мир полон авантюристов поневоле. Их можно встретить в любом отеле для беженцев. И у каждого своя история, которая была бы прямо-таки находкой для Александра Дюма или Виктора Гюго. А теперь едва начнешь рассказывать, как все уже зевают… Выпейте еще, Кэт… Спокойно прожить жизнь – вот что сегодня кажется самым невероятным приключением.</p><p></p><p>Оркестр заиграл блюз. Более убогой музыки невозможно было вообразить, однако несколько пар все же начали танцевать. Жоан Маду поднялась и направилась к выходу. Она шла так, словно ресторан был пуст. Вдруг Равику вспомнилось, что сказал о ней Морозов. Жоан прошла довольно близко от их столика. Ему показалось, что она заметила его, но ее взгляд равнодушно скользнул куда-то мимо него, и она вышла из зала.</p><p></p><p>– Вы знакомы с этой женщиной? – спросила Кэт, наблюдавшая за ним.</p><p></p><p>– Нет.</p><p></p><p>VIII</p><p>– Вы видите, Вебер? – спросил Равик. – Здесь… здесь… И здесь…</p><p></p><p>Вебер склонился над операционным столом.</p><p></p><p>– Да…</p><p></p><p>– Маленькие узелки, вот… И вот… Это не просто опухоль и не разрастания…</p><p></p><p>– Нет…</p><p></p><p>Равик выпрямился.</p><p></p><p>– Рак, – сказал он. – Несомненно рак! Давно у меня не было таких сложных случаев. Исследование зеркалом ничего не дает, в области таза прощупывается только небольшое размягчение на одной стороне, небольшой инфильтрат, – может быть, киста или миома, – ничего серьезного, но идти снизу нельзя. Пришлось вскрыть брюшную полость, и мы вдруг обнаруживаем рак.</p><p></p><p>Вебер посмотрел на него.</p><p></p><p>– Что вы намерены делать?</p><p></p><p>– Можно взять замороженный срез и сделать биопсию. Буассон еще в лаборатории?</p><p></p><p>– Конечно.</p><p></p><p>Вебер поручил сестре позвонить в лабораторию. Она поспешно исчезла, неслышно ступая на резиновых подошвах.</p><p></p><p>– Необходимо расширить объем операции – сделать гистероэктомию, [9] – сказал Равик. – Остальное не имеет смысла. Весь ужас в том, что она ничего не знает. Пульс? – спросил он.</p><p></p><p>– Ровный. Девяносто.</p><p></p><p>– Кровяное давление?</p><p></p><p>– Сто двадцать.</p><p></p><p>– Хорошо.</p><p></p><p>Равик посмотрел на Кэт.</p><p></p><p>Она лежала на операционном столе в положении Тренделенбурга. [10]</p><p></p><p>– Надо бы ее предупредить. Получить согласие. Нельзя же так вот взять и искромсать ее… Или как вы считаете?</p><p></p><p>– По закону нельзя. А вообще… мы ведь все равно уже начали.</p><p></p><p>– Пришлось начать. Обычное выскабливание снизу оказалось невозможно. А теперь получается уже совсем другая операция. Удалить матку – это не то, что выскоблить плод.</p><p></p><p>– По-моему, она доверяет вам, Равик.</p><p></p><p>– Не знаю. Может быть. Но согласится ли?.. – Он поправил локтем резиновый фартук, надетый поверх халата. – И все-таки… Пока что попробуем продвинуться дальше. Еще успеем решить; делать ли гистероэктомию. Эжени, нож!</p><p></p><p>Он продолжил разрез до пупка, наложил зажимы на мелкие сосуды, более крупные перехватил двойными лигатурами, взял другой нож и разрезал желтоватую фасцию. Отделив мышцы под ней тупой стороной ножа, приподнял брюшину, вскрыл ее и зафиксировал края зажимами.</p><p></p><p>– Расширитель!</p><p></p><p>Младшая операционная сестра уже держала его наготове. Она протянула цепочку с грузом и прикрепила к ней пластинку.</p><p></p><p>– Салфетки!</p><p></p><p>Он обложил рану влажными теплыми салфетками и осторожно ввел корицанг.</p><p></p><p>– Посмотрите-ка сюда… – обратился он к Веберу. – И сюда. Вот широкая связка. Плотная, затвердевшая масса. Здесь уже ничего не поделаешь. Слишком далеко зашло.</p><p></p><p>Вебер внимательно смотрел на место, указанное Равиком.</p><p></p><p>– Видите, – сказал Равик. – Эти артерии уже нельзя перехватить зажимами. Ткань очень истончилась. И тут метастазы. Безнадежно…</p><p></p><p>Он осторожно срезал узкую полоску ткани.</p><p></p><p>– Буассон в лаборатории?</p><p></p><p>– Да, – сказала сестра. – Я позвонила ему, он ждет.</p><p></p><p>– Хорошо. Пошлите ему. Подождем результатов анализа. Это займет не более десяти минут.</p><p></p><p>– Пусть сообщит по телефону, – добавил Вебер. – Сразу же. Операцию пока приостановим. Равик выпрямился.</p><p></p><p>– Как пульс?</p><p></p><p>– Девяносто пять.</p><p></p><p>– Кровяное давление?</p><p></p><p>– Сто пятнадцать.</p><p></p><p>– Хорошо. Я полагаю, Вебер, нам нечего больше раздумывать, следует ли оперировать больную без ее согласия. Здесь уже ничего не сделаешь.</p><p></p><p>Вебер кивнул.</p><p></p><p>– Зашить, – сказал Равик, – удалить плод – и все. Зашить и ничего не говорить.</p><p></p><p>Он смотрел на открытую брюшную полость, обложенную белыми салфетками. В резком электрическом свете они казались белее свежевыпавшего снега, в котором зиял алый кратер раны. Кэт Хэгстрем, тридцати четырех лет, своенравная, изящная, с загорелым тренированным телом, полная желания жить,</p><p></p><p>– приговорена к смерти чем-то туманным и незримым, исподволь разрушающим клетки ее организма.</p><p></p><p>Он снова склонился над операционным столом.</p><p></p><p>– Ведь мы еще должны…</p><p></p><p>Ребенок. В этом распадающемся теле на ощупь, вслепую пробивалась к свету новая жизнь. И она тоже была обречена. Бессознательный росток, прожорливое, жадно сосущее нечто. Оно могло бы играть в парках. Кем-то стать</p><p></p><p>– инженером, священником, солдатом, убийцей, человеком… Оно бы жило, страдало, радовалось, разрушало… Инструмент, уверенно двигаясь вдоль невидимой стенки, встретил препятствие, осторожно сломил его и извлек… Конец. Конец всему, что не обрело сознания, всему, что не обрело жизни – дыхания, восторга, жалоб, роста, становления. Не осталось ничего. Только кусочек мертвого, обескровленного мяса и немного запекшейся крови.</p><p></p><p>– Буассон уже сообщил что-нибудь?</p><p></p><p>– Нет еще. Вот-вот позвонит.</p><p></p><p>– Можно еще немного подождать.</p><p></p><p>Равик отступил на шаг от стола.</p><p></p><p>– Пульс?</p><p></p><p>За экраном он увидел глаза Кэт. Она смотрела на него, но не оцепенелым взглядом, а так, словно все видела и все знала. На мгновение ему показалось, будто она проснулась. Он сделал еще шаг и остановился. Нет! Только показалось… Игра света.</p><p></p><p>– Пульс?!</p><p></p><p>– Сто. Кровяное давление сто двенадцать. Падает.</p><p></p><p>– Пора! – сказал Равик. – Буассон должен бы уже сообщить.</p><p></p><p>Внизу приглушенно зазвонил телефон. Вебер посмотрел на дверь. Равик не обернулся. Он ждал. Наконец вошла сестра.</p><p></p><p>– Да, – проговорил Вебер. – Рак.</p><p></p><p>Равик кивнул и снова принялся за работу. Он снял щипцы и зажимы, извлек салфетки. Эжени стояла рядом и пересчитывала инструменты.</p><p></p><p>Он начал зашивать. Ловко, методично, точно, сосредоточив все свое внимание и ни о чем другом не думая. Могила закрывалась. Смыкались слои тканей, вплоть до последнего, самого верхнего; наложив скобки, он выпрямился.</p><p></p><p>– Готово.</p><p></p><p>Нажав на педаль, Эжени перевела стол в горизонтальное положение и накрыла Кэт простыней. «Шехерезада», подумал Равик. Позавчера… платье от Мэнбоше… вы были когда-нибудь счастливы… не один раз… я боюсь… пустяки, обычное дело… играли цыгане… Он посмотрел на часы над дверью. Двенадцать. Обеденный перерыв. Сейчас везде распахиваются двери контор и фабрик, поток здоровых людей устремляется на улицу. Сестры выкатили тележку из операционной. Равик снял резиновые перчатки и пошел мыть руки.</p><p></p><p>– Выньте окурок изо рта! – предупредил его, Вебер, стоявший у другого умывальника. – Обожжете губы.</p><p></p><p>– Да, спасибо… Кто же ей обо всем скажет, Вебер?</p><p></p><p>– Вы, – незамедлительно последовал ответ.</p><p></p><p>– Придется объяснить, почему мы ее оперировали. Она ожидала, что все будет сделано обычным путем. А правду мы ей сказать не можем.</p><p></p><p>– Что-нибудь придумаете, – уверенно ответил Вебер.</p><p></p><p>– Вы так считаете?</p><p></p><p>– Конечно. У вас достаточно времени до вечера.</p><p></p><p>– А у вас?</p><p></p><p>– Мне мадам Хэгстрем не поверит. Ей известно, что оперировали вы, и обо всем она захочет узнать только от вас. Мой приход лишь насторожит ее.</p><p></p><p>– Верно.</p><p></p><p>– Не понимаю, как все это могло развиться в такой короткий срок.</p><p></p><p>– Могло… Хотелось бы мне знать, что же я ей все-таки скажу.</p><p></p><p>– Уж что-нибудь придумаете. Скажите, мол, киста или миома.</p><p></p><p>– Да, – сказал Равик. – Киста или миома.</p><p></p><p></p><p>Ночью он еще раз зашел в клинику. Кэт спала. Вечером она проснулась, ее вырвало, почти целый час она не могла успокоиться, но потом снова уснула.</p><p></p><p>– Спрашивала о чем-нибудь?</p><p></p><p>– Нет, – ответила краснощекая сестра. – Она еще не совсем пришла в себя и ни о чем не спрашивала.</p><p></p><p>– Думаю, проспит до утра. Если проснется и спросит, скажите, что все обошлось благополучно. Пусть поспит еще. В случае необходимости дайте снотворное. Если будет метаться во сне, позвоните доктору Веберу или мне. В отеле скажут, где можно меня найти.</p><p></p><p>Он стоял на улице, как человек, которому опять удалось спастись бегством. Еще несколько часов, и он должен будет солгать, глядя в доверчивое лицо. Ночь вдруг показалась ему теплой и трепетно-светлой. Опять серую проказу жизни скрасят несколько часов, милосердно подаренных судьбой, – скрасят и улетят, как голуби. И часы эти тоже ложь – ничто не дается даром,</p><p></p><p>– только отсрочка. А что не отсрочка? Разве не все на свете – только отсрочка, милосердная отсрочка, пестрое полотнище, прикрывающее далекие, черные, неумолимо приближающиеся врата?</p><p></p><p>Равик вошел в бистро и сел за мраморный столик у окна. В зале было накурено и шумно. Появился кельнер.</p><p></p><p>– Рюмку «дюбонне» и пачку сигарет «Колониаль».</p><p></p><p>Он распечатал пачку и закурил сигарету, набитую черным табаком. Рядом несколько французов спорили о своем продажном правительстве и мюнхенском сговоре. Равик почти не слушал их. Всем известно, что мир объят апатией и катится в пропасть новой войны. Против этого никто даже не возражал… Хотелось только отсрочки – хотя бы еще на год – вот единственное, за что еще хватало сил бороться. Везде и всюду одно – отсрочка… Он выпил рюмку «дюбонне». Приторный, с затхлым привкусом аперитив вызвал легкую тошноту. Зачем он его заказал? Равик подозвал кельнера.</p><p></p><p>– Рюмку коньяку.</p><p></p><p>Он посмотрел в окно и постарался отогнать мрачные мысли. Если все равно ничего нельзя сделать, незачем доводить себя до безумия. Он вспомнил, когда усвоил этот урок, один из величайших уроков его жизни…</p><p></p><p>Это случилось в августе 1916 года под Ипром. Накануне роту отвели с передовой в тыл. Впервые за все время пребывания на фронте они стояли на таком спокойном участке. Потерь никаких. И вот они лежат под теплым августовским солнцем вокруг костра и пекут картошку, вырытую тут же в поле. Минуту спустя от всего этого ничего не осталось. Внезапный артиллерийский налет – снаряд угодил прямо в костер… Когда он, целый и невредимый, пришел в себя, то увидел, что два его товарища убиты… Чуть поодаль лежал его друг Пауль Мессман, которого он знал с малых лет, с которым играл в детстве, учился в школе и был неразлучен. Пауль лежал с развороченным животом и вывалившимися внутренностями…</p><p></p><p>Солдаты отнесли Мессмана на брезенте в полевой лазарет, шли напрямик по отлого поднимающемуся жнивью. Они несли его вчетвером на коричневом брезенте; Мессман лежал с раскрытым ртом и бессмысленно вытаращенными глазами, прижимая ладонями белые, жирные, окровавленные внутренности. Целый час он, не переставая, кричал. А еще через час – умер.</p><p></p><p>Равик вспомнил, как они вернулись назад. Отупевший, совершенно уничтоженный, сидел он в бараке. Ему еще ни разу не доводилось видеть что-либо подобное. Здесь его и нашел командир отделения Катчинский, до войны он был сапожником.</p><p></p><p>– Пошли, – сказал Катчинский. – У баварцев в полевом буфете есть пиво и водка. И колбаса есть.</p><p></p><p>Он обалдело уставился на Катчинского. Такая грубость была ему непонятна. Катчинский внимательно поглядел на него и сказал:</p><p></p><p>– Хочешь не хочешь, а пойдешь! Будешь упираться – палкой погоню. Сегодня ты нажрешься, налижешься и сходишь в бардак.</p><p></p><p>Он ничего не ответил. Катчинский подсел к нему.</p><p></p><p>– Знаю, что с тобой. Знаю даже, что ты сейчас обо мне думаешь. Но я здесь два года, а ты – две недели. Послушай! Можем мы чем-нибудь помочь Мессману? Нет. Ты ведь знаешь, что мы пошли бы на все, будь хоть один шанс спасти его.</p><p></p><p>Он взглянул на Катчинского. Да, он это знал. Верил, что Катчинский поступил бы именно так.</p><p></p><p>– Ладно. Он умер. Для него ничего больше не сделаешь. А нас через два дня снова пошлют на передовую. На этот раз нам достанется. Будешь здесь торчать и все время думать о Мессмане – только зря себя изведешь. Дойдешь до ручки, сам не свой станешь. При первом же артиллерийском налете замешкаешься, опоздаешь на каких-то полсекунды. И тогда мы потащим в тыл тебя, как Мессмана. Кому это нужно? Мессману? Кому-нибудь другому? Нет. А тебе просто будет крышка, вот и все. Теперь понятно?</p><p></p><p>– Все равно не смогу я…</p><p></p><p>– Заткнись, сможешь! Другие тоже смогли. Не ты первый.</p><p></p><p>После той ночи ему стало легче. Он пошел вместе с Катчинским и усвоил данный ему урок. Помогай, пока можешь… Делай все, что в твоих силах… Но когда уже ничего не можешь сделать – забудь! Повернись спиной! Крепись! Жалость позволительна лишь в спокойные времена. Но не тогда, когда дело идет о жизни и смерти. Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь! Тебе еще жить и жить. Скорбь скорбью, а факты фактами. Посмотри правде в лицо, признай ее. Этим ты нисколько не оскорбишь память погибших. Только так можно выжить.</p><p></p><p>Равик выпил коньяку. Французы за соседним столом все еще болтали о своем правительстве. О несостоятельности Франции. Об Англии. Об Италии. О Чемберлене… Слова, слова… А другие действовали. Они не были сильнее, они были решительнее. Они не были смелее, они лишь знали, что другие не станут сопротивляться. Отсрочка… Но на что ее употребили? Чтобы вооружиться, чтобы наверстать упущенное, чтобы собраться с силами? Черта с два! Сидели, сложа руки, и смотрели, как вооружаются другие… Бездеятельно выжидали, надеялись на новую отсрочку. Старая притча о стаде моржей: сотнями лежали они на берегу, пришел охотник и стал одного за другим приканчивать дубинкой. Объединившись, они могли бы легко раздавить его – но они лежали, смотрели, как он, убивая, подходит все ближе, и не трогались с места:</p><p></p><p>ведь убивал-то он всего-навсего соседей – одного за другим. История европейских моржей. Закат цивилизации. Усталые и бесформенные сумерки богов. Выцветшие знамена прав человека. Распродажа целого континента. Надвигающийся потоп. Суетливые торгаши, озабоченные лишь конъюнктурой цен. Жалкий танец на краю вулкана. Народы, снова медленно гонимые на заклание. Овцу принесут в жертву, блохи – спасутся. Как всегда.</p><p></p><p>Равик погасил сигарету и оглянулся. К чему все это? Разве минувший вечер не был кроток, как голубь, мягкий, серый голубь? Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь. Время быстротечно. Выстоять – вот что главное. Когда-нибудь ты понадобишься. Ради этого надо сберечь себя и быть наготове.</p><p></p><p>Он подозвал кельнера и расплатился.</p><p></p><p></p><p>Равик вошел в «Шехерезаду». Играл цыганский оркестр. В зале было темно. Только на столик у самого оркестра падал яркий луч прожектора, освещая Жоан Маду.</p><p></p><p>Он остановился у входа. Подошел кельнер и пододвинул ему столик. Равик продолжал стоять, глядя на Жоан.</p><p></p><p>– Водки? – спросил кельнер.</p><p></p><p>– Да. Графин.</p><p></p><p>Равик сел за столик. Он налил рюмку и быстро выпил. Хотелось отделаться от всего, о чем только что думал. Хотелось забыть гримасу прошлого и гримасу смерти – живот, развороченный снарядом, живот, разъедаемый раком. Он заметил, что сидит за тем столиком, за которым два дня назад сидел вместе с Кэт Хэгстрем. Соседний столик освободился. Однако Равик не стал пересаживаться. Какая разница, сидеть тут или там, – Кэт Хэгстрем все равно уже не помочь. Как это однажды сказал Вебер? Зачем расстраиваться, если случай безнадежный? Делаешь, что можешь, и спокойно отправляешься домой. А иначе что бы с нами стало? И впрямь – что бы с нами стало? Он слушал голос Жоан Маду, доносившийся из оркестра. Кэт была права – этот голос волновал. Он взял графин с кристально прозрачной водкой. Одно из тех мгновений, когда краски распадаются, когда серая тень падает на жизнь и она ускользает из-под бессильных рук. Таинственный отлив. Беззвучная цезура между двумя вздохами. Клыки времени, медленно вгрызающиеся в сердце. «Санта Лючия», – пел тот же голос под аккомпанемент оркестра. Голос накатывался, словно морской прибой, доносился с другого, забытого берега, где что-то расцветало.</p><p></p><p>– Как вам нравится?</p><p></p><p>– Кто?</p><p></p><p>Равик поднялся. Рядом стоял метрдотель. Он кивнул в сторону Жоан Маду.</p><p></p><p>– Хорошо, очень хорошо.</p><p></p><p>– Это, конечно, не сенсация. Но вперемежку с другими номерами сойдет.</p><p></p><p>Метрдотель проследовал дальше. На миг в слепящем свете прожектора резко обозначилась его черная бородка. Затем он растворился в темноте. Равик посмотрел ему вслед и снова налил рюмку.</p><p></p><p>Прожектор погас. Оркестр заиграл танго. Снова всплыли освещенные снизу круги столиков и едва различимые лица над ними. Жоан Маду поднялась и стала пробираться между столиками. Несколько раз ей пришлось остановиться – пары выходили танцевать… Равик посмотрел на Жоан, а она на него. Ее лицо не выразило и тени удивления. Она направилась прямо к Равику. Он встал и отодвинул столик в сторону. Один из кельнеров поспешил на помощь.</p><p></p><p>– Благодарю, – сказал он. – Сам справлюсь. Только принесите еще одну рюмку.</p><p></p><p>Он поставил столик на место и наполнил рюмку, принесенную кельнером.</p><p></p><p>– Водка, – сказал он. – Не знаю, пьете ли вы водку.</p><p></p><p>– Да. Мы уже ее однажды пили. В «Бель орор».</p><p></p><p>– Верно.</p><p></p><p>Однажды мы уже были и здесь, подумал Равик. С тех пор прошла целая вечность. Три недели. Тогда ты сидела, съежившись под плащом, жалкий комочек горя, жизнь, угасающая в полутьме. А теперь…</p><p></p><p>– Салют! – сказал он.</p><p></p><p>Ее лицо чуть прояснилось. Она не улыбнулась, только лицо просветлело.</p><p></p><p>– Давно я этого не слышала, – сказала она. – Салют!</p><p></p><p>Он выпил свою рюмку и посмотрел на Жоан. Высокие брови, широко поставленные глаза, губы – все, что было стертым, разрозненным, лишенным связи, вдруг слилось в светлое, таинственное лицо. Оно было открытым – это и составляло его тайну. Оно ничего не скрывало и ничего не выдавало. Как я этого раньше не заметил? – подумал он. Но, быть может, раньше, кроме смятения и страха, ничего в нем и не было.</p><p></p><p>– Есть у вас сигареты? – спросила Жоан.</p><p></p><p>– Только алжирские. Те самые, с крепким черным табаком.</p><p></p><p>Равик хотел подозвать кельнера.</p><p></p><p>– Не такие уж они крепкие, – сказала она. – Как-то вы мне дали одну. На мосту Альма.</p><p></p><p>– Правда.</p><p></p><p>Правда и неправда, подумал он. Тогда ты была измученной женщиной с поблекшим лицом, ты была не ты; потом между нами что-то произошло… И вдруг выясняется – все это неправда.</p><p></p><p>– Я уже был здесь раз, – сказал он. – Позавчера.</p><p></p><p>– Знаю. Я вас видела.</p><p></p><p>Жоан не спросила о Кэт Хэгстрем. Она спокойно сидела в углу и курила. Казалось, она вся отдалась курению. Потом пила, медленно и спокойно, и снова казалось, что это полностью поглощает ее. Казалось, все, что бы она ни делала, захватывало ее безраздельно, даже если она делала что-то второстепенное, несущественное. Тогда, подумал Равик, она была само отчаяние. Теперь от отчаяния не осталось и следа. От нее внезапно повеяло теплом и непосредственным, непринужденным спокойствием. Он не знал, объяснялось ли это тем, что в этот миг ее ничто не волновало; он лишь чувствовал тепло, излучаемое ею.</p><p></p><p>Графин был пуст.</p><p></p><p>– Будем и дальше пить водку? – спросил Равик.</p><p></p><p>– А что мы с вами пили тогда?</p><p></p><p>– Когда? Здесь? Тогда, мне кажется, мы много всякого намешали.</p><p></p><p>– Нет. Не здесь. В первый вечер.</p><p></p><p>Равик задумался.</p><p></p><p>– Забыл… Может, коньяк?</p><p></p><p>– Нет. С виду вроде бы коньяк, но только Другое. Я хотела достать и не нашла.</p><p></p><p>– Так понравилось?</p><p></p><p>– Да нет. Просто никогда в жизни ничего крепче не пила.</p><p></p><p>– Где это было?</p><p></p><p>– В маленьком бистро недалеко от Триумфальной арки. Надо было спуститься по нескольким ступенькам. Там сидели шоферы и две-три девушки. У кельнера на руке была татуировка – женщина.</p><p></p><p>– А, вспоминаю. Наверно, кальвадос. Нормандская яблочная водка. Вы не спрашивали его здесь?</p><p></p><p>– Как будто нет.</p><p></p><p>Равик подозвал кельнера.</p><p></p><p>– Есть у вас кальвадос?</p><p></p><p>– Нет. К сожалению, нет. Никто не спрашивает.</p><p></p><p>– Слишком элегантная публика. Значит, наверняка кальвадос. Жаль, что нельзя установить точно. Самое простое – отправиться в тот же кабачок. Но ведь сейчас это невозможно.</p><p></p><p>– Почему невозможно?</p><p></p><p>– Разве вы можете уйти?</p><p></p><p>– Да, я уже свободна.</p><p></p><p>– Отлично. Тогда пойдем?</p><p></p><p>– Пойдем.</p><p></p><p></p><p>Равик без труда нашел кабачок. Почти все столики были свободны. Кельнер с татуировкой на руке мельком взглянул на них, затем вышел из-за стойки, шаркающей походкой подошел к столику и вытер его.</p><p></p><p>– Прогресс, – сказал Равик. – В тот раз он этого не сделал.</p><p></p><p>– Не тот столик, – сказала Жоан. – Сядем вон туда.</p><p></p><p>Равик улыбнулся.</p><p></p><p>– Вы суеверны?</p><p></p><p>– Когда как.</p><p></p><p>– Правильно, – сказал кельнер. Он поиграл мускулами, и танцовщица на его руке задвигалась. – Вы и в тот раз сидели здесь.</p><p></p><p>– Вы еще помните?</p><p></p><p>– Помню. А как же!</p><p></p><p>– Вам бы генералом быть, – сказал Равик. – С такой-то памятью.</p><p></p><p>– Я никогда ничего не забываю.</p><p></p><p>– В таком случае удивительно, как вы еще живете на свете. А вы помните, что мы в тот раз пили?</p><p></p><p>– Кальвадос, – не задумываясь, ответил кельнер.</p><p></p><p>– Хорошо. Мы и сейчас будем его пить. – Равик обернулся к Жоан. – Как просто разрешаются иные проблемы! А теперь посмотрим, сохранил ли он свой вкус.</p><p></p><p>Кельнер принес рюмки.</p><p></p><p>– Два двойных кальвадоса. Тогда вы заказывали двойные.</p><p></p><p>– Мне все больше становится не по себе, уважаемый. Может, вы еще скажете, как мы были одеты?</p><p></p><p>– На даме был плащ и берет.</p><p></p><p>– Жаль, что вы прозябаете здесь. Вам бы работать в варьете.</p><p></p><p>– Я и работал, – удивленно ответил кельнер. – В цирке. Я же вам говорил. Неужели забыли?</p><p></p><p>– Да, к стыду своему, забыл.</p><p></p><p>– Мсье легко забывает, – сказала Жоан Маду кельнеру. – Он мастер забывать. Так же, как вы мастер не забывать.</p><p></p><p>Равик взглянул на нее и улыбнулся.</p><p></p><p>– Ну, может быть, это и не совсем так, – сказал он. – А теперь попробуем кальвадос… Салют!</p><p></p><p>– Салют!</p><p></p><p>Кельнер не уходил.</p><p></p><p>– Что позабудешь, того потом не хватает всю жизнь, мсье, – заявил он. По-видимому, для него тема была далеко не исчерпана.</p><p></p><p>– Правильно. А все, что запоминается, превращает жизнь в ад.</p><p></p><p>– Только не для меня. Ведь это уже прошлое. Как может прошлое превратить жизнь в ад?</p><p></p><p>Равик взглянул на него.</p><p></p><p>– Очень просто, именно потому, что оно прошлое, друг. А вы, как видно, не только артист, вы еще и баловень судьбы… Кальвадос тот же? – спросил он Жоан.</p><p></p><p>– Лучше…</p><p></p><p>Равик посмотрел на Жоан и почувствовал легкое головокружение. Он понял, что она имела в виду. Но ее откровенность обезоруживала. Казалось, ей было безразлично, как он отнесется к ее намеку. В убогом кабачке она чувствовала себя как дома. При безжалостном свете электрических ламп без абажуров две проститутки, сидевшие за соседним столиком, выглядели совсем старухами. Но ей этот свет был не страшен. Все, что час назад он увидел в сумраке «Шехерезады», нисколько не изменилось и здесь, выдержало испытание светом. Смелое, ясное лицо, оно не вопрошало, оно выжидало… Неопределенное лицо, подумалось ему, чуть переменится ветер – и его выражение станет другим. Глядя на него, можно мечтать о чем только вздумается. Оно словно красивый пустой дом, который ждет картин и ковров. Такой дом может стать чем угодно – и дворцом и борделем, – все зависит от того, кто будет его обставлять. Какими пустыми кажутся по сравнению с ним пресытившиеся, точно застывшей маской прикрытые лица…</p><p></p><p>Он увидел, что рюмка Жоан пуста.</p><p></p><p>– Вот это я понимаю, – сказал он. – Как-никак двойной кальвадос. Хотите повторить?</p><p></p><p>– Да. Если у вас есть время.</p><p></p><p>А с чего, собственно, она взяла, что у меня нет времени? – подумал он, и тут ему вспомнилось, что в последний раз Жоан видела его с Кэт Хэг – стрем. Он взглянул ей в лицо. Оно было совершенно бесстрастно.</p><p></p><p>– Время у меня есть, – сказал он. – Завтра в девять операция… только и всего.</p><p></p><p>– А вы сможете оперировать, если засидитесь так поздно?</p><p></p><p>– Конечно. Одно другому не мешает. Привычка. К тому же я оперирую не каждый день.</p><p></p><p>Кельнер снова наполнил рюмки. Вместе с бутылкой он принес пачку сигарет и положил ее на столик. Это были «Лоран», зеленые.</p><p></p><p>– Вы их и в прошлый раз курили, верно? – торжествующе спросил он Равика.</p><p></p><p>– Понятия не имею. Вам лучше знать. Верю вам на слово.</p><p></p><p>– Да, это те самые, – заметила Жоан. – «Лоран», зеленые.</p><p></p><p>– Вот видите! У мадам память лучше, чем у вас, мсье.</p><p></p><p>– Это еще неизвестно. Во всяком случае, сигареты нам пригодятся.</p><p></p><p>Равик распечатал пачку и подал ее Жоан.</p><p></p><p>– Вы живете все там же? – спросил он.</p><p></p><p>– Да. Только сняла комнату побольше.</p><p></p><p>В зал вошли несколько шоферов. Они уселись за соседний столик и сразу же громко заговорили.</p><p></p><p>– Пойдем? – спросил Равик.</p><p></p><p>Она кивнула.</p><p></p><p>Он подозвал кельнера и расплатился.</p><p></p><p>– Может быть, вас все-таки ждут в «Шехерезаде»?</p><p></p><p>– Нет.</p><p></p><p>Он подал ей манто. Она не надела его, а лишь накинула на плечи. Это была дешевая норка, возможно, даже поддельная, но на ней и такой мех казался дорогим. Дешево только то, что носишь без чувства уверенности в себе, подумал Равик. Ему не раз случалось видеть королевские соболя, которые казались совсем дешевыми.</p><p></p><p>– Что же, теперь доставим вас в отель, – сказал он, когда они вышли из кабачка под тихо моросящий дождь.</p><p></p><p>Жоан медленно обернулась.</p><p></p><p>– Разве мы не к тебе поедем?</p><p></p><p>Запрокинув голову, она смотрела на него снизу вверх. Ее лицо, освещенное фонарем, было совсем близко. В волосах сверкали жемчужинки измороси.</p><p></p><p>– Ко мне, – сказал он.</p><p></p><p>Подъехало такси. Шофер немного выждал. Потом щелкнул языком, со скрежетом включил скорость и поехал дальше.</p><p></p><p>– Я ждала тебя. Ты это знал? – спросила она.</p><p></p><p>– Нет.</p><p></p><p>Свет уличных фонарей отражался в ее глазах. Взгляд тонул в них. Они казались бездонными. – Я будто только сегодня встретился с тобой, – сказал он. – Раньше ты была другой.</p><p></p><p>– Да, раньше я была другой.</p><p></p><p>– Раньше вообще ничего не было.</p><p></p><p>– Да, не было. Я ничего не помню.</p><p></p><p>Он ощущал легкие приливы и отливы ее дыхания. Невидимое, оно трепетало, плыло навстречу, нежное, невесомое, полное доверчивости и готовности, – чужая жизнь в чужой ночи. Внезапно он почувствовал, как кровь бьется в его жилах. Она все прибывала и прибывала, это была даже не кровь, а сама жизнь, тысячу раз проклятая, потерянная, железная и обретенная вновь… Лишь час назад – выжженная, голая земля, вчерашний день, полный безутешности… А теперь – снова стремительный поток, близость того загадочного мига, который, казалось, исчез навсегда… Он опять был первобытным человеком на берегу моря, и что-то вставало из глуби вод, белое и яркое, вопрос и ответ, слитые воедино… А кровь все прибывала и прибывала, и разбушевалась буря…</p><p></p><p>– Держи меня, – сказала она.</p><p></p><p>Он глянул в запрокинутое лицо Жоан и обнял ее. И ее плечи поплыли к нему, словно корабль, стремящийся в гавань.</p><p></p><p>– Держать тебя? – спросил он.</p><p></p><p>– Да.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386895, member: 1"] – А вы это когда-нибудь чувствовали? – спросил он. Она помолчала. – Да. Только не так. По-другому. Когда я целыми днями ни с кем не разговаривала и бродила по ночам, и кругом были люди, и они чем-то занимались и куда-то шли, и у них был свой дом… Только у меня ничего… Тогда все постепенно становилось нереальным… будто я утонула и бреду под водой по чужому городу… Кто-то поднялся по лестнице. Щелкнул замок, хлопнула дверь. Сразу же глухо загудел водопровод. – Зачем оставаться в Париже, если у вас тут никого нет? – спросил Равик, почти засыпая. – Не знаю. А куда мне деваться? – Вам некуда вернуться? – Нет. Возврата нет ни для кого. Никуда. Порыв ветра швырнул тяжелые струи в стекло. – Зачем же вы приехали в Париж? – спросил Равик. Жоан ответила не сразу. Он решил, что она уже заснула. – Рачинский приехал со мной в Париж, потому что мы хотели расстаться, – сказала она наконец. Равик не удивился ответу. Есть часы, когда не удивляешься ничему. Человека, вернувшегося в номер напротив, начало рвать. Сквозь дверь доносились приглушенные стоны. – С чего же было так отчаиваться? – спросил Равик. – Потому что он умер! Умер! Был – и вдруг не стало! Не вернуть! Никогда! Умер! Уже никогда ничего не сделать!.. Неужели вы не понимаете? – Жоан приподнялась на локте, пристально всматриваясь в Равика. Потому что он ушел прежде, чем ты смогла уйти от него, подумал Равик, потому что он оставил тебя одну прежде, чем ты была к этому подготовлена. – Я… я должна была относиться к нему иначе… я была… – Забудьте об этом. Раскаяние – самая бесполезная вещь на свете. Вернуть ничего нельзя. Ничего нельзя исправить. Иначе все мы были бы святыми. Жизнь не имела в виду сделать нас совершенными. Тому, кто совершенен, место в музее. Жоан ничего не ответила. Равик увидел, что она отпила глоток и снова откинулась на подушку. Было что-то еще… но он слишком устал, чтобы думать. Впрочем, ему все было безразлично. Хотелось спать. Утром предстояла операция. Остальное его не касалось. Он поставил пустую рюмку на пол, рядом с бутылкой. Странно, где только иной раз не приземлишься, подумал он. VI Когда Равик вошел, Люсьенна Мартинэ сидела у окна. – Ну что? – спросил он. – Каково первый раз встать с постели? Девушка посмотрела на него, потом в окно – на серый пасмурный день – и снова на него. – Плохая погода, – сказал он. – Нет, – ответила она. – Для меня хорошая. – Почему? – Потому что не надо выходить на улицу. Она сидела в кресле, съежившись, накинув на плечи дешевенькое ситцевое кимоно, – щуплое, неказистое существо с плохими зубами, но для Равика она была в этот момент прекраснее Елены Троянской, кусочком жизни, спасенной его руками. Правда, гордиться особенно было нечем – ведь другую он совсем недавно потерял. Следующую он, наверно, тоже потеряет, в конце концов он потеряет их всех и самого себя. Но эта пока была спасена. – Мало радости разносить шляпки в такую погоду, – сказала Люсьенна. – А вы разносили шляпки? – Да. Я работала у мадам Ланвер. Ателье на авеню Матиньон. Мы работали до пяти. А потом надо было разносить заказчицам картонки. Сейчас половина шестого. Самое время бегать со шляпками. – Она посмотрела в окно. – Жаль, дождь перестал. Вчера было лучше. Весь день лило как из ведра. А теперь кому-нибудь другому приходится бегать. Равик сел против нее на подоконник. Странно, подумал он. Всегда ждешь, что человек, избежав смерти, будет безмерно счастлив. Но так почти ни – когда не бывает. Вот и Люсьенна. Свершилось маленькое чудо, а ей только и радости, что не надо выходить под дождь. – Почему вы выбрали именно эту клинику, Люсьенна? – спросил он. Она настороженно взглянула на него. – Мне говорили о ней. – Кто? – Знакомая. – Как ее зовут? Девушка помедлила. – Она тоже была здесь. Я проводила ее сюда, до самых дверей. Потому и знала адрес. – Когда это было? – За неделю до того, как пришла сама. – Это та, что умерла во время операции? – Да. – И все-таки вы пришли сюда? – Да, – равнодушно ответила Люсьенна. – А почему бы и нет? Равик не сказал того, что хотел сказать. Он посмотрел на маленькое холодное лицо. Когда-то оно было нежным. Как быстро жизнь ожесточила его. – Вы были у той же акушерки? – спросил он. Люсьенна молчала. – Или у того же врача? Можете мне спокойно сказать. Я ведь не знаю, кто они. – Сначала у нее была Мари. За неделю до меня. За десять дней. – А потом пошли вы, хотя знали, что случилось с Мари? Люсьенна пожала плечами. – А что мне оставалось? Пришлось рискнуть. Никого другого я не знала. Ребенок… Куда мне с ребенком? Она смотрела в окно. На балконе напротив стоял мужчина в подтяжках. Он держал над собой раскрытый зонтик. – Сколько мне еще лежать здесь, доктор? – Около двух недель. – Целых две недели? – Это не так уж долго. А что? – Где же взять такие деньги? – Может быть, вас удастся выписать немного раньше. – Вы думаете, я смогу расплатиться? У меня нет таких денег. Очень уж дорого – тридцать франков в сутки. – Кто вам сказал? – Сестра. – Какая? Конечно, Эжени… – Да. Она сказала, что за операцию и бинты придется платить отдельно. Это дорого? – За операцию вы уже заплатили. – Сестра говорит, этого далеко не достаточно. – Сестра не знает всего, Люсьенна. Лучше спросите как-нибудь у доктора Вебера. – Мне хотелось бы узнать поскорее. – Зачем? – Тогда легче рассчитать, сколько придется отрабатывать. – Люсьенна посмотрела на свои тонкие, исколотые иглой пальцы. – Еще за комнату надо заплатить. За целый месяц. Я пришла сюда тринадцатого. Пятнадцатого надо было предупредить хозяйку, что я съезжаю. А так придется платить за целый месяц, и хоть бы было за что. – Вам никто не помогает? Люсьенна взглянула на него. Внезапно лицо ее постарело лет на десять. – Сами ведь все понимаете, доктор! Он только злится. Сказал мне: «Не думал, что ты такая дура! А то не стал бы связываться». Равик кивнул. Все это было не ново. – Люсьенна, – сказал он. – Попробуем получить что-нибудь с женщины, которая сделала вам аборт. Виновата она. Вы только должны назвать ее. Девушка встрепенулась. Всем своим существом она приготовилась к отпору. – Полиция? Нет! Еще сама влипну. – Никакой полиции. Мы только пригрозим этой женщине. Она горько усмехнулась. – Угрозами ничего не добьетесь. Она железная. Пришлось уплатить ей триста франков. А что получилось?.. – Люсьенна оправила кимоно. – Некоторым просто не везет, – спокойно добавила она, словно говорила не о себе, а о ком-то постороннем. – Неправда, – ответил Равик. – Вам здорово повезло. В операционной он застал Эжени. Она до блеска начищала никелированные инструменты. Это было одно из ее любимых занятий. Работа поглотила ее настолько, что она не услышала, как он вошел. – Эжени, сказал он. Она вздрогнула и обернулась. – Ах, это вы! Вечно вы пугаете меня! – Не думал, что я такая важная персона. А вот вам не следовало бы пугать пациентов разговорами о гонорарах и плате за лечение. Эжени выпрямилась и застыла с тряпкой в руке. – Ах, вот оно что! Эта паршивая проститутка уже насплетничала вам… – Эжени, – сказал Равик. – Среди женщин, ни разу не спавших с мужчиной, больше проституток, чем среди тех, для кого это стало горьким куском хлеба. Я уже не говорю о замужних. Кроме того, девушка не насплетничала. Просто вы испортили ей день, вот и все. – А хотя бы и так! Какие нежности! При ее-то образе жизни… Эх ты, ходячий катехизис морали, подумал Равик. Омерзительная спесивая ханжа. Что знаешь ты об одиночестве этой маленькой модистки, которая отважилась прийти к акушерке, погубившей ее подругу, – прийти в ту же клинику, где подруга умерла? А сейчас она твердит лишь одно: «А что мне оставалось?» и «Как мне за все расплатиться?..» – Вышли бы вы замуж, Эжени, – сказал Равик. – За вдовца с детьми. Или за владельца похоронного бюро. – Мсье Равик, – с достоинством произнесла сестра. – Не угодно ли вам не вмешиваться в мою личную жизнь? Иначе мне придется пожаловаться доктору Веберу. – Вы это и так делаете с утра до вечера. – Равик не без радости заметил, что на скулах у нее проступили красные пятна. – Эжени, почему набожные люди так нетерпимы? Самый легкий характер у циников, самый невыносимый – у идеалистов. Не наталкивает ли это вас на размышления? – Слава Богу, нет. – Так я и думал. А теперь отправлюсь к дочерям греха. В «Озирис». Сообщаю об этом на всякий случай, – вдруг понадоблюсь доктору Веберу. – Сомневаюсь, чтобы вы могли ему понадобиться. – Быть девственницей еще не значит быть ясновидящей. А вдруг я ему понадоблюсь? Пробуду там примерно до пяти. Затем отправлюсь к себе в отель. – Тоже мне отель, еврейская лавочка! Равик обернулся. – Эжени, не все беженцы евреи. И даже не все евреи – евреи. А иной раз евреем оказывается тот, о ком этого и не подумаешь. Я даже знавал одного негра-еврея. Ужасно одинокий был человек. Любил только одно – китайскую кухню. Вот как бывает на свете. Сестра ничего не ответила. Она продолжала нещадно надраивать никелированный поднос, и без того уже начищенный до блеска. Равик сидел в бистро на улице Буасьер и смотрел сквозь мокрое от дождя стекло, когда внезапно заметил на улице человека. Это было словно удар кулаком в живот. В первое мгновение он ощутил только шок, еще не понимая толком, что произошло… Но в следующую же секунду, резко отодвинув столик, он вскочил и опрометью ринулся через переполненный зал к выходу. Кто-то схватил его за руку. Равик обернулся. – Что? – непонимающе спросил он. – Что? Это был кельнер. – Вы не расплатились, мсье. – Что?.. Ах, да… Я вернусь… – Он вырвал руку. Кельнер залился краской. – У нас так не полагается!.. – Вот… Равик выхватил из кармана кредитку, сунул ее кельнеру и распахнул дверь. Выбравшись из толпы, он свернул направо за угол и бросился бегом по улице Буасьер. Кто-то выругался ему вдогонку. Он опомнился, перешел на шаг и, стараясь не привлекать к себе внимания, пошел быстро, как только мог. Это невозможно, думал он, совершенно невозможно, я сошел с ума. Это невозможно! Лицо, его лицо… видимо, просто случайное сходство, какое-то дьявольское, проклятое сходство, нелепая игра больного воображения… Он не может быть в Париже! Его лицо… он в Германии, в Берлине; оконное стекло залито дождем, ничего нельзя было разглядеть толком – я ошибся, наверняка, ошибся… Он спешил дальше и дальше, проталкивался сквозь толпу, хлынувшую из кино, всматривался в лицо каждого мужчины, которого обгонял, заглядывал под шляпы… Ему отвечали кто недоуменным, кто возмущенным взглядом… Дальше, дальше… другие лица, другие шляпы, серые, черные, синие, он обгонял их, он оборачивался, он пристально вглядывался… На перекрестке авеню Клебер Равик остановился. Женщина… Женщина с пуделем, внезапно вспомнил он. Этот шел следом за ней. Женщину с пуделем он давно уже обогнал. Он повернул обратно. Еще издалека завидев женщину с собакой, он остановился на краю тротуара. Сжав в карманах кулаки, он впивался взглядом в каждого прохожего. Пудель задержался у фонарного столба, обнюхал его и медленно задрал заднюю ногу. Потом основательно поскреб мостовую и побежал дальше. Равик вдруг почувствовал, что от напряжения у него взмок затылок. Он осмотрел машины на стоянке. Они были пусты. Тогда он возвратился на авеню Клебер и вошел в метро. Сбежав по лестнице, взял билет и направился вдоль платформы, на которой было довольно много народу. Прежде чем он успел пройти ее до конца, на станцию вкатил поезд, забрал пассажиров и снова исчез в туннеле. Платформа опустела. Медленным шагом Равик вернулся в бистро и сел за свой столик, на котором все еще стояла недопитая рюмка кальвадоса. Было странно видеть ее на прежнем месте… Появился кельнер. – Извините, мсье. Я не знал. – Ничего, – сказал Равик. – Принесите еще рюмку. – Еще? – Кельнер взглянул на недопитую рюмку. – Вы не хотите сначала выпить эту? – Нет. Принесите другую. Кельнер взял рюмку и поднес ее к носу. – Плохой кальвадос? – Нет, напротив. Просто дайте другую рюмку. – Слушаюсь, мсье. Я ошибся, подумал Равик. Залитое дождем, запотевшее стекло – разве разглядишь что-нибудь? Он уставился в окно. Сторожким взглядом, как охотник в засаде, всматривался в каждого прохожего, а в памяти серыми, резкими тенями проносились кадры фильма, клочья воспоминаний… Берлин. Летний вечер 1934 года; здание гестапо; кровь; комната с голыми стенами без окон; яркие электрические лампы без абажуров; в красных пятнах стол с пристяжными ремнями; ночная ясность возбужденного мозга, десятки раз вздыбленного, вырванного из обморока полуудушающими погружениями головы в ведро с водой; почки, совершенно отбитые и уже не чувствующие боли; искаженное, полное отчаяния лицо Сибиллы; несколько палачей в мундирах держат ее; и другое лицо – улыбающееся, и голос, любезно разъясняющий, что с ней произойдет, если она не сознается… Через три дня Сибиллу вынули из петли… Она якобы повесилась… Появился кельнер с кальвадосом. – Другой сорт, мсье. От Дидье из Кана. Большей выдержки. – Хорошо, хорошо. Благодарю. Равик выпил кальвадос, достал пачку сигарет и закурил. Руки по-прежнему дрожали. Он бросил спичку на пол и заказал еще рюмку кальвадоса. Это лицо, это улыбающееся лицо, которое, как ему показалось, только что мелькнуло перед ним. Нет, видимо, он ошибся! Невозможно, чтобы Хааке был в Париже. Невозможно! Равик отогнал воспоминание. Бессмысленно изводить себя, раз ничего нельзя сделать. Его время придет, когда там Все рухнет и можно будет вернуться. А пока… Он подозвал кельнера и расплатился. Выйдя на улицу, он невольно продолжал вглядываться в каждого встречного. Равик сидел с Морозовым в «катакомбе». – Ты думаешь, это не он? – спросил Морозов. – Нет, но так похож… Просто чертовски похож. А может, память стала сдавать. – Жаль, что ты сидел в бистро. – Жаль. Морозов немного помолчал. – Это ужасно волнует, верно? – спросил он затем. – Нет. А почему, собственно? – Потому что не знаешь толком. – Я все знаю. Морозов ничего не ответил. – Призраки, – сказал Равик. – Я думал, что уже избавился от них… – От них не избавиться. Со мной это было. Особенно вначале. Первые пять-шесть лет. Хочу добраться еще до троих в России. Их было семеро. Четверых уже нет в живых, двое из них расстреляны своими же. Жду вот уже больше двадцати лет. С 1917 года. Одному из троих, оставшихся в живых, – под семьдесят. Двум другим между сорока и пятьюдесятью. Надеюсь, с ними я еще сведу счеты. За отца. Равик посмотрел на Бориса. Этому здоровяку-великану было уже за шестьдесят. – Ты доберешься до них, – сказал он. – Да. – Морозов сжал свою большую руку в кулак. – Этого я и жду. Ради этого стараюсь жить осмотрительнее. Пью уже не так часто. Может быть, ждать придется еще долго. Мне надо быть сильным. Ведь я не стану ни стрелять, ни колоть. – И я тоже. Некоторое время они сидели молча. – Сыграем в шахматы? – предложил Морозов. – Да, но я не вижу свободной доски. – А вон там профессор кончил. Он играл с Леви. Выиграл, как всегда. Равик пошел за шахматной доской и фигурами. – Вы долго играли, профессор, – сказал он. – Почти весь день. Старик кивнул. – Отвлекает. Шахматы гораздо совершеннее карт. В картах все зависит от случая. Они недостаточно отвлекают. А шахматы – это мир в себе. Покуда играешь, он вытесняет другой, внешний мир. – Профессор поднял воспаленные глаза. – А внешний мир не так уж совершенен. Леви, его партнер, забормотал что-то невразумительное. Потом умолк, испуганно огляделся и пошел за профессором. Они сыграли две партии. Затем Морозов встал. – Надо идти – распахивать двери перед сливками общества. Почему ты перестал показываться у нас? – Не знаю. Просто случайность. – Зайдешь завтра вечером? – Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму». Морозов ухмыльнулся. – Для беспаспортного беженца ты ведешь себя довольно нахально – посещаешь самые элегантные рестораны Парижа. – Только в них и чувствуешь себя в полной безопасности, Борис. Если вести себя как беженец, попадешься в два счета. Уж кто-кто, а ты, обладатель нансеновского паспорта, мог бы это знать. – Верно. С кем ты будешь ужинать? Уж не с германским ли послом? В качестве его протеже? – С Кэт Хэгстрем. Морозов присвистнул. – Кэт Хэгстрем? – сказал он. – Разве она здесь? – Приезжает завтра утром. Из Вены. – Хорошо. Тогда я наверняка увижу тебя у нас. – Может, и не увидишь. Морозов развел руками. – Исключено! Когда Кэт Хэгстрем в Париже, ее штаб-квартира «Шехерезада». – На сей раз дело обстоит иначе. Она приезжает, чтобы лечь в клинику. В ближайшие дни ей предстоит операция. – Тогда тем более придет. Ты ничего не понимаешь в женщинах. – Морозов сощурил глаза. – А может, не хочешь, чтобы она пришла? – С чего ты взял? – Только сейчас мне пришло в голову, что ты не был у нас с тех пор, как направил ко мне ту самую женщину. Жоан Маду. Думается, тут не простое совпадение. – Ерунда. Я даже не знаю, устроилась ли она здесь, она вам пригодилась? – Да. Сначала пела в хоре. А теперь у нее маленький сольный номер. Две-три песенки. – Ну как она, освоилась? – Конечно. Почему бы нет? – Она была в совершенном отчаянии, бедняжка. – Как ты сказал? – Я сказал: бедняжка. Морозов улыбнулся. – Равик, – проговорил он отеческим тоном, и на его лице внезапно отразились степи, дали, луга и вся мудрость мира. – Не говори глупостей. Она порядочная стерва. – Как-как? – переспросил Равик. – Стерва. Не б… а именно стерва. Был бы ты русским, понял бы. Равик рассмеялся. – Ну, тогда она, наверно, очень изменилась. Прощай, Борис. И да благословит тебя Бог. VII – Когда я должна лечь на операцию, Равик? – спросила Кэт Хэгстрем. – Когда хотите. Завтра, послезавтра, когда угодно. Днем позже, днем раньше – не имеет значения. Она стояла перед ним, по-мальчишески стройная, уверенная в себе, хорошенькая и уже не очень молодая. Два года назад Равик удалил ей аппендикс. Это была его первая операция в Париже. Она принесла ему удачу. С тех пор у него все время была работа, и полиция ни разу не беспокоила его. Он считал Кэт Хэгстрем своего рода талисманом. – На этот раз мне страшно, – сказала она. – Не знаю почему, но страшно. – Пустяки. Обычная операция. Она подошла к окну и посмотрела во двор отеля «Ланкастер». Могучий старый каштан простер к мокрому небу свои старые руки. – Дождь, – проговорила она. – Я выезжала из Вены – шел дождь. Проснулась в Цюрихе – по-прежнему дождь. А теперь здесь… – Она задернула портьеры. – Не знаю, что со мной творится. Наверно, старею. – Так кажется всегда, когда ты еще молод. – Почему мне так не по себе? Ведь две недели назад я развелась. Надо бы радоваться. А я такая усталая. Все повторяется, Равик. Почему? – Ничто не повторяется. Повторяемся мы, вот и все. Она улыбнулась и присела на диван около искусственного камина. – Хорошо, что я снова здесь, – сказала она. – Вена стала безрадостной казармой. Немцы растоптали город. Австрийцы им помогли. И австрийцы тоже, Равик. Австрийский нацист – мне это казалось противоестественным. Но я сама видела их. – Ничего удивительного. Власть – самая заразная болезнь на свете. – Да, и сильнее всего уродующая людей. Потому-то я и развелась. Очаровательный бездельник, за которого я вышла замуж два года назад, вдруг превратился в рычащего штурмфюрера. Он заставлял старого профессора Бернштейна мыть улицы, а сам смотрел и хохотал. Того самого Бернштейна, который год назад излечил его от воспаления почек. И все потому, что гонорар был якобы слишком велик. – Кэт скривила губы. – Гонорар, уплаченный мною, а не им. – Вот и радуйтесь, что избавились от него. – Он требовал двести пятьдесят тысяч шиллингов за развод. – Дешево, – сказал Равик. – Все, что можно уладить с помощью денег, обходится дешево. – Он ничего не получил. – Кэт подняла голову. У нее было узкое, безукоризненно очерченное лицо. – Я высказала ему все, что думаю, о нем, о его партии, о его фюрере и предупредила, что теперь буду говорить это открыто. Он пригрозил мне гестапо и концентрационным лагерем. Я высмеяла его. Сказала, что, пока я американка и нахожусь под защитой посольства, со мной ничего не случится, а вот ему не поздоровится, ведь он на мне женат. – Она рассмеялась. – Об этом он не подумал. А тут испугался и перестал чинить мне препятствия. Посольство, защита, протекция, подумал Равик. Словно речь шла о какой-то другой планете. – Меня удивляет, что Бернштейну до сих пор разрешают практиковать, – сказал он. – Больше не разрешают. Он принял меня тайком, после первого кровотечения. Счастье, что мне нельзя рожать. Ребенок от нациста… – Ее всю передернуло. Равик встал. – Мне нужно идти. После обеда Вебер еще раз посмотрит вас. Только для проформы. – Знаю. И все же… на этот раз мне страшно. – Но послушайте, Кэт… Ведь не в первый раз… К тому же это менее опасно, чем операция аппендицита, которую я сделал вам два года назад. – Равик бережно обнял ее за плечи. – Вы были первым человеком, которого я оперировал в Париже. Это как первая любовь. Я буду очень осторожен. К тому же вы мой талисман. Вы принесли мне счастье. Вы и впредь должны мне его приносить. – Да, – сказала она и с благодарностью посмотрела на него. – Хорошо. Прощайте, Кэт. В восемь вечера зайду за вами. – Прощайте, Равик. Сейчас я пойду к Мэнбоше и куплю себе вечернее платье. Надо избавиться от этой усталости. И от ощущения, будто я попала в паутину. Ох, уж эта мне Вена, – сказала она с горькой усмешкой. – Город грез… Равик спустился в лифте и пошел через холл мимо бара. В холле сидело несколько американцев. Посредине стоял стол, а на нем – огромный букет красных гладиолусов. В тусклом рассеянном свете они напоминали запекшуюся кровь, лишь подойдя ближе, он увидел, что цветы совсем свежие. На втором этаже отеля «Энтернасьональ» все шло ходуном. Двери многих номеров были распахнуты настежь, горничная и коридорный очертя го – лову носились из комнаты в комнату, а хозяйка стояла в коридоре и командовала ими. Равик поднялся по лестнице. – В чем дело? – спросил он. Хозяйка была сильной женщиной с могучим бюстом и маленькой головкой с короткими черными кудряшками. – Испанцы уехали, – ответила она. – Знаю. Но зачем же так поздно убирать комнаты? – К утру понадобятся. – Новые немецкие эмигранты? – Нет, испанцы. – Испанцы? – переспросил Равик, не сразу поняв, что она имеет в виду. – Как же так? Ведь они только что уехали. Хозяйка посмотрела на него черными блестящими глазами и улыбнулась. В ее улыбке отразилось простецкое знание жизни и бесхитростная ирония. – Зато другие возвращаются, – сказала она. – Какие другие? – Ну, их противники, разумеется. Так ведь всегда бывает. – Хозяйка крикнула что-то горничной, убиравшей комнату. – У нас старый отель, – произнесла она не без гордости. – И наши гости охотно приезжают обратно. Они уже дожидаются своих прежних комнат. – Уже дожидаются? – удивился Равик. – Кто дожидается? – Господа из враждебного лагеря. Многие из них уже жили здесь. С тех пор прошло немало времени, и кое-кого, конечно, убили. Но остальные находились в Биаррице и в Сен-Жан-де-Люз, дожидаясь, пока освободятся комнаты. – Разве они уже были у вас? – Но, мсье Равик, помилуйте! – Хозяйка удивилась такой непонятливости. – Конечно, были. При диктаторе Примо де Ривера. Тогда им пришлось бежать, и они жили у нас. Когда Испания стала республиканской, они вернулись домой, а сюда прибыли монархисты и фашисты. Теперь их у нас почти нет. Уехали, а республиканцы снова приезжают. Разумеется, те, кто уцелел. – Верно. Об этом я не подумал. Хозяйка заглянула в одну из комнат. Над кроватью висела цветная литография с изображением короля Альфонса. – Жанна, сними его! – крикнула хозяйка. Горничная принесла портрет. – Так. Поставь сюда. Хозяйка прислонила портрет к стене и пошла дальше. В следующем номере висел портрет генерала Франко. – Этого тоже. Поставь рядом с Альфонсом. – А почему, собственно, испанцы, уезжая, не взяли портреты с собой? – спросил Равик. – Когда эмигранты возвращаются на родину, они редко берут с собой портреты, – объяснила хозяйка. – На чужбине эти портреты утешают. А когда возвращаешься, они уже не нужны. Возить с собой громоздкие рамы неудобно, да и стекло легко бьется. Портреты почти всегда остаются в отелях. Она прислонила к стене в коридоре еще два портрета жирного генералиссимуса, еще одного Альфонса и небольшой портрет генерала Кейпо де Льяно. – Святых трогать не надо, – решила она, заметив на стене красочную репродукцию Мадонны. – Святые держат нейтралитет. – Не всегда, – сказал Равик. – В тяжелые времена у Бога всегда есть какой-то шанс. Не раз я уже видела здесь атеистов за молитвой. – Энергичным жестом хозяйка поправила свою левую грудь. – А вам разве не приходилось молиться, когда вас брали за горло? – Конечно. Но я ведь не атеист. Я просто маловерующий. Появился коридорный с целой охапкой портретов – Хотите переменить декорации? – спросил Равик. – А как же? В нашем деле требуется большой такт. Иначе никак не завоюешь добрую славу. Особенно если имеешь дело с такими клиентами, как наши; они, откровенно говоря, крайне щепетильны в таких вопросах. Кому понравится, если со стены на тебя гордо взирает намалеванный яркими красками смертельный враг, да еще в золотой рамке? Разве я не права? – Стопроцентно. Хозяйка обратилась к коридорному: – Адольф, поставь портреты сюда. Или лучше к стене, там светлее, пусть стоят рядышком, чтобы их было хорошо видно. Коридорный пробурчал что-то себе под нос и занялся подготовкой экспозиции. – А сейчас что вы развесите в комнатах? – не без интереса спросил Равик. – Оленей, пейзажи, извержение Везувия и все такое прочее? – Только если не хватит старых портретов. – Каких старых? – Тех, что висели тут раньше. Эти мсье оставили их здесь, когда пришли к власти и вернулись на родину. Вот посмотрите. Она указала на левую стену коридора, где уже были расставлены новые портреты. Они выстроились в ряд – как раз напротив тех, что вынесли из комнат. Здесь были два портрета Маркса, три портрета Ленина, из которых один был наполовину заклеен бумагой, несколько небольших, вставленных в рамку портретов Негрина и других руководителей республиканской Испании, портрет Троцкого. Эти портреты были скромны, не бросались в глаза, не блистали красками, орденами и эмблемами, как все эти помпезные альфонсы, франко и примо де ривера, стоявшие визави вдоль правой стены. Два мира молча уставились друг на друга в тускло освещенном коридоре, а между ними прохаживалась хозяйка французского отеля, наделенная тактом, опытом и иронической мудростью галльской расы. – Когда эти мсье съехали, я все припрятала, – сказала она. – В настоящее время правительства держатся недолго. Как видите, я не ошиблась, – вот они и пригодились. В нашем деле нужна дальновидность. Она распорядилась, как развесить портреты. Троцкого отправила обратно в подвал. Троцкий не внушал ей никакого доверия. Равик осмотрел заклеенный наполовину портрет. Отодрав бумагу, он обнаружил улыбающегося Троцкого. Очевидно, репродукцию заклеил сторонник Сталина. – Вот, – сказал Равик. – Снова Троцкий, замаскированный. Снято еще в добрые старые времена. Хозяйка повертела в руках репродукцию. – Можно выбросить. Не имеет никакой цены. Одна половина непрерывно оскорбляет другую. – Она передала репродукцию слуге. – А рамку оставь, Адольф. Она из добротного дуба. – Что же вы намерены делать с остальными? – спросил Равик. – С альфонсами и франко? – Отправим в подвал. А вдруг опять понадобятся. – У вас не подвал, а чудо. Временный пантеон. Там есть еще какие-нибудь портреты? – О, разумеется! Есть еще русские – несколько портретов Ленина, в картонных рамках, ведь надо же что-то иметь про запас… И еще есть портреты последнего царя. Остались от русских эмигрантов, которые умерли в моем отеле. Есть даже великолепный оригинал, написанный маслом и оправленный в тяжелую золоченую раму. Его привез один мсье. Потом он покончил жизнь самоубийством. Есть также итальянцы. Два Гарибальди, три короля и слегка подпорченный Муссолини на газетной бумаге. Еще тех времен, когда он был социалистом и жил в Цюрихе. Интересен как уникальный экземпляр. А так его все равно никто не хочет вешать на стенку! – А немцы у вас есть? – Есть несколько портретов Маркса, их больше всего. Затем Лассаль, Бебель… Групповой снимок – Эберт, Шейдеман, Носке и другие. Носке кто-то замазал чернилами. Мне сказали, что он стал нацистом. – Правильно. Можете повесить его вместе с социалистом Муссолини. А из других немцев никого нет? – Как же! Один Гинденбург, один кайзер Вильгельм, один Бисмарк и… – хозяйка улыбнулась, – даже Гитлер в плаще… Так что мы совсем неплохо укомплектованы. – Как? – удивился Равик. – Гитлер? Откуда он у вас? – Его оставил какой-то гомо.сек.суа.лист. По имени Пуци. Приехал сюда в 1934 году, когда в Германии убили Рема и остальных. Все время чего-то боялся и без конца молился. Потом его увез какой-то богатый аргентинец. Хотите взглянуть на Гитлера? Он в подвале. – Не сейчас и не в подвале. Предпочитаю посмотреть на него, когда все ваши комнаты будут увешаны портретами в том же духе. Хозяйка пристально взглянула на него. – Ах вот что! Вы хотите сказать, когда нацисты прибудут сюда как эмигранты? У «Шехерезады» стоял Борис Морозов в расшитой золотом ливрее. Он открыл дверцу такси. Из машины вышел Равик. Морозов ухмыльнулся. – А мне показалось, ты решил больше здесь не бывать. – Я и не хотел. – Это я его заставила, Борис. – Кэт обняла Морозова. – Слава Богу, я опять с вами! – У вас русская душа, Катя. Одному Богу известно, почему вам суждено было родиться в Бостоне. Проходи, Равик. – Морозов распахнул входную дверь. – Человек велик в своих замыслах, но немощен в их осуществлении. В этом и его беда, и его обаяние. «Шехерезада» была отделана под восточный шатер. Русские кельнеры в красных черкесках, оркестр из русских и румынских цыган. Посетители сидели на диване, тянувшемся вдоль всей стены. Рядом стояли круглые столики со стеклянными плитами, освещаемыми снизу. В зале царил полумрак и было довольно людно. – Что вы будете пить, Кэт? – спросил Равик. – Водку. И пусть играют цыгане. Хватит с меня «Сказок Венского леса» в ритме военного марша. – Она скинула туфли и забралась с ногами на диван. – Усталость уже прошла, Равик, – сказала она. – Несколько часов в Париже – и я совсем другая. Но меня все еще не покидает ощущение, будто я бежала из концлагеря. Представляете себе? Равик посмотрел на нее. – Да… в общем представляю. Кельнер принес небольшой графин водки. Равик наполнил рюмки и одну из них подал Кэт. Она поспешно, словно утоляя жажду, выпила водку, поставила рюмку на стол и огляделась. – «Шехерезада» – затхлая дыра, здесь все словно нафталином пересыпано, – сказала Кэт и улыбнулась. – Но по ночам она преображается в волшебную пещеру снов и грез. Кэт откинулась на спинку дивана. Мягкий свет, лившийся из-под столика, освещал ее лицо. – Равик, почему ночью все становится красочнее? Все кажется каким-то легким, доступным, а недоступное заменяешь мечтой. Почему? Он улыбнулся. – Только мечта помогает нам примириться с действительностью. Музыканты начали настраивать инструменты. Вспорхнули квинты и скрипичные пассажи. – Вы не похожи на человека, опьяняющего себя мечтой, – сказала Кэт. – Можно опьяняться и правдой. Это еще опаснее. Зазвучала музыка. Сначала только цимбалы. Мягкие замшевые молоточки тихо, почти неслышно вы – хватили из сумрака мелодию, взметнули ее нежным глиссандо и, помедлив, передали скрипкам. Цыган, неторопливо пройдя через весь зал, подошел к их столику. Он стоял улыбаясь и прижимая скрипку к подбородку; нагловатые глаза, рассеянно-хищное выражение лица. Без скрипки он походил бы на торговца скотом. Со скрипкой он был посланцем бескрайних степей, чарующих вечеров, необъятных далей – всего, что никогда не станет явью. Кэт ощущала мелодию всей кожей, ей казалось, будто апрельская ключевая вода пощипывает плечи. Захотелось услышать чей-то зов и откликнуться, но никто не звал. Слышалось смутное звучание чьих-то голосов, мелькали обрывки расплывчатых воспоминаний, чудилось сверкание переливчатой парчи, но все уносилось вихрем, и не было никого, и никто не звал. Цыган поклонился. Равик сунул ему кредитку. Кэт встрепенулась. – Вы были когда-нибудь счастливы, Равик? – Был, и не один раз. – Я не о том. Я хочу сказать – счастливы по-настоящему, самозабвенно, до потери сознания, всем своим существом. Равик смотрел на узкое взволнованное лицо женщины, знавшей лишь самую зыбкую разновидность счастья – любовь. – Не один раз, Кэт, – сказал он, имея в виду нечто совсем иное и зная, что и это иное не было счастьем. – Вы не хотите меня понять. Или не хотите говорить об этом. Кто там поет под оркестр? – Не знаю. Я здесь давно уже не был. – Ее не видно отсюда, и среди цыган ее нет. Вероятно, сидит за каким-нибудь столиком. – Возможно, одна из посетительниц. Здесь это часто бывает. – Странный голос, – проговорила Кэт. – Педальный и мятежный. – Это песни такие. – Или я такая… Вы понимаете слова? – «Я вас любил…» – романс на стихи Пушкина. – Вы знаете русский? – Так, насколько меня обучил ему Морозов. Главным образом ругательства. В этом смысле русский – просто выдающийся язык. – Вы не любите говорить о себе, не правда ли? – Я даже думать не люблю о себе. Кэт помолчала. – Порою мне кажется, что прежняя жизнь кончилась, – сказала она. – Беспечность, надежды – все это уже позади. Равик улыбнулся. – Она никогда не кончится, Кэт. Жизнь слишком серьезная вещь, чтобы кончиться прежде, чем мы перестанем дышать. Она не слушала его. – Меня часто мучает страх, – сказала она. – Внезапный, необъяснимый страх. Кажется, выйдем отсюда и увидим весь мир в развалинах. Вам знакомо такое ощущение? – Да, Кэт. Оно знакомо каждому. Вот уже двадцать лет, как вся Европа поражена этой болезнью. Она не ответила, прислушиваясь к песне. – А теперь уже не по-русски, – сказала она. – Да, по-итальянски. «Санта Лючия». Луч прожектора скользнул от скрипача к столику около оркестра, и Равик увидел певицу. Это была Жоан Маду. Она сидела за столиком, опираясь на него рукой, и, словно в раздумье, глядела прямо перед собой, будто была совсем одна в этом большом зале. В резком белом свете лицо ее казалось очень бледным. В нем не осталось и следа от бесцветного, стертого выражения, знакомого Равику. Сейчас оно было озарено какой-то волнующей, погибельной красотой, и он вспомнил, что однажды уже видел его таким – ночью, в ее комнате, но тогда он приписал это легкому дурману опьянения, и все тотчас погасло, исчезло. И вот снова то же лицолицо, теперь еще более прекрасное. – Что с вами, Равик? – спросила Кэт. Он обернулся. – Ничего. Знакомый напев. Душещипательный неаполитанский романс. – Воспоминания? – Нет. У меня нет воспоминаний. Он сказал это резче, чем хотел, и Кэт внимательно посмотрела на него. – Иной раз мне так хочется знать, что с вами происходит, Равик. Он небрежно махнул рукой. – То же, что и со всеми другими. В наши дни мир полон авантюристов поневоле. Их можно встретить в любом отеле для беженцев. И у каждого своя история, которая была бы прямо-таки находкой для Александра Дюма или Виктора Гюго. А теперь едва начнешь рассказывать, как все уже зевают… Выпейте еще, Кэт… Спокойно прожить жизнь – вот что сегодня кажется самым невероятным приключением. Оркестр заиграл блюз. Более убогой музыки невозможно было вообразить, однако несколько пар все же начали танцевать. Жоан Маду поднялась и направилась к выходу. Она шла так, словно ресторан был пуст. Вдруг Равику вспомнилось, что сказал о ней Морозов. Жоан прошла довольно близко от их столика. Ему показалось, что она заметила его, но ее взгляд равнодушно скользнул куда-то мимо него, и она вышла из зала. – Вы знакомы с этой женщиной? – спросила Кэт, наблюдавшая за ним. – Нет. VIII – Вы видите, Вебер? – спросил Равик. – Здесь… здесь… И здесь… Вебер склонился над операционным столом. – Да… – Маленькие узелки, вот… И вот… Это не просто опухоль и не разрастания… – Нет… Равик выпрямился. – Рак, – сказал он. – Несомненно рак! Давно у меня не было таких сложных случаев. Исследование зеркалом ничего не дает, в области таза прощупывается только небольшое размягчение на одной стороне, небольшой инфильтрат, – может быть, киста или миома, – ничего серьезного, но идти снизу нельзя. Пришлось вскрыть брюшную полость, и мы вдруг обнаруживаем рак. Вебер посмотрел на него. – Что вы намерены делать? – Можно взять замороженный срез и сделать биопсию. Буассон еще в лаборатории? – Конечно. Вебер поручил сестре позвонить в лабораторию. Она поспешно исчезла, неслышно ступая на резиновых подошвах. – Необходимо расширить объем операции – сделать гистероэктомию, [9] – сказал Равик. – Остальное не имеет смысла. Весь ужас в том, что она ничего не знает. Пульс? – спросил он. – Ровный. Девяносто. – Кровяное давление? – Сто двадцать. – Хорошо. Равик посмотрел на Кэт. Она лежала на операционном столе в положении Тренделенбурга. [10] – Надо бы ее предупредить. Получить согласие. Нельзя же так вот взять и искромсать ее… Или как вы считаете? – По закону нельзя. А вообще… мы ведь все равно уже начали. – Пришлось начать. Обычное выскабливание снизу оказалось невозможно. А теперь получается уже совсем другая операция. Удалить матку – это не то, что выскоблить плод. – По-моему, она доверяет вам, Равик. – Не знаю. Может быть. Но согласится ли?.. – Он поправил локтем резиновый фартук, надетый поверх халата. – И все-таки… Пока что попробуем продвинуться дальше. Еще успеем решить; делать ли гистероэктомию. Эжени, нож! Он продолжил разрез до пупка, наложил зажимы на мелкие сосуды, более крупные перехватил двойными лигатурами, взял другой нож и разрезал желтоватую фасцию. Отделив мышцы под ней тупой стороной ножа, приподнял брюшину, вскрыл ее и зафиксировал края зажимами. – Расширитель! Младшая операционная сестра уже держала его наготове. Она протянула цепочку с грузом и прикрепила к ней пластинку. – Салфетки! Он обложил рану влажными теплыми салфетками и осторожно ввел корицанг. – Посмотрите-ка сюда… – обратился он к Веберу. – И сюда. Вот широкая связка. Плотная, затвердевшая масса. Здесь уже ничего не поделаешь. Слишком далеко зашло. Вебер внимательно смотрел на место, указанное Равиком. – Видите, – сказал Равик. – Эти артерии уже нельзя перехватить зажимами. Ткань очень истончилась. И тут метастазы. Безнадежно… Он осторожно срезал узкую полоску ткани. – Буассон в лаборатории? – Да, – сказала сестра. – Я позвонила ему, он ждет. – Хорошо. Пошлите ему. Подождем результатов анализа. Это займет не более десяти минут. – Пусть сообщит по телефону, – добавил Вебер. – Сразу же. Операцию пока приостановим. Равик выпрямился. – Как пульс? – Девяносто пять. – Кровяное давление? – Сто пятнадцать. – Хорошо. Я полагаю, Вебер, нам нечего больше раздумывать, следует ли оперировать больную без ее согласия. Здесь уже ничего не сделаешь. Вебер кивнул. – Зашить, – сказал Равик, – удалить плод – и все. Зашить и ничего не говорить. Он смотрел на открытую брюшную полость, обложенную белыми салфетками. В резком электрическом свете они казались белее свежевыпавшего снега, в котором зиял алый кратер раны. Кэт Хэгстрем, тридцати четырех лет, своенравная, изящная, с загорелым тренированным телом, полная желания жить, – приговорена к смерти чем-то туманным и незримым, исподволь разрушающим клетки ее организма. Он снова склонился над операционным столом. – Ведь мы еще должны… Ребенок. В этом распадающемся теле на ощупь, вслепую пробивалась к свету новая жизнь. И она тоже была обречена. Бессознательный росток, прожорливое, жадно сосущее нечто. Оно могло бы играть в парках. Кем-то стать – инженером, священником, солдатом, убийцей, человеком… Оно бы жило, страдало, радовалось, разрушало… Инструмент, уверенно двигаясь вдоль невидимой стенки, встретил препятствие, осторожно сломил его и извлек… Конец. Конец всему, что не обрело сознания, всему, что не обрело жизни – дыхания, восторга, жалоб, роста, становления. Не осталось ничего. Только кусочек мертвого, обескровленного мяса и немного запекшейся крови. – Буассон уже сообщил что-нибудь? – Нет еще. Вот-вот позвонит. – Можно еще немного подождать. Равик отступил на шаг от стола. – Пульс? За экраном он увидел глаза Кэт. Она смотрела на него, но не оцепенелым взглядом, а так, словно все видела и все знала. На мгновение ему показалось, будто она проснулась. Он сделал еще шаг и остановился. Нет! Только показалось… Игра света. – Пульс?! – Сто. Кровяное давление сто двенадцать. Падает. – Пора! – сказал Равик. – Буассон должен бы уже сообщить. Внизу приглушенно зазвонил телефон. Вебер посмотрел на дверь. Равик не обернулся. Он ждал. Наконец вошла сестра. – Да, – проговорил Вебер. – Рак. Равик кивнул и снова принялся за работу. Он снял щипцы и зажимы, извлек салфетки. Эжени стояла рядом и пересчитывала инструменты. Он начал зашивать. Ловко, методично, точно, сосредоточив все свое внимание и ни о чем другом не думая. Могила закрывалась. Смыкались слои тканей, вплоть до последнего, самого верхнего; наложив скобки, он выпрямился. – Готово. Нажав на педаль, Эжени перевела стол в горизонтальное положение и накрыла Кэт простыней. «Шехерезада», подумал Равик. Позавчера… платье от Мэнбоше… вы были когда-нибудь счастливы… не один раз… я боюсь… пустяки, обычное дело… играли цыгане… Он посмотрел на часы над дверью. Двенадцать. Обеденный перерыв. Сейчас везде распахиваются двери контор и фабрик, поток здоровых людей устремляется на улицу. Сестры выкатили тележку из операционной. Равик снял резиновые перчатки и пошел мыть руки. – Выньте окурок изо рта! – предупредил его, Вебер, стоявший у другого умывальника. – Обожжете губы. – Да, спасибо… Кто же ей обо всем скажет, Вебер? – Вы, – незамедлительно последовал ответ. – Придется объяснить, почему мы ее оперировали. Она ожидала, что все будет сделано обычным путем. А правду мы ей сказать не можем. – Что-нибудь придумаете, – уверенно ответил Вебер. – Вы так считаете? – Конечно. У вас достаточно времени до вечера. – А у вас? – Мне мадам Хэгстрем не поверит. Ей известно, что оперировали вы, и обо всем она захочет узнать только от вас. Мой приход лишь насторожит ее. – Верно. – Не понимаю, как все это могло развиться в такой короткий срок. – Могло… Хотелось бы мне знать, что же я ей все-таки скажу. – Уж что-нибудь придумаете. Скажите, мол, киста или миома. – Да, – сказал Равик. – Киста или миома. Ночью он еще раз зашел в клинику. Кэт спала. Вечером она проснулась, ее вырвало, почти целый час она не могла успокоиться, но потом снова уснула. – Спрашивала о чем-нибудь? – Нет, – ответила краснощекая сестра. – Она еще не совсем пришла в себя и ни о чем не спрашивала. – Думаю, проспит до утра. Если проснется и спросит, скажите, что все обошлось благополучно. Пусть поспит еще. В случае необходимости дайте снотворное. Если будет метаться во сне, позвоните доктору Веберу или мне. В отеле скажут, где можно меня найти. Он стоял на улице, как человек, которому опять удалось спастись бегством. Еще несколько часов, и он должен будет солгать, глядя в доверчивое лицо. Ночь вдруг показалась ему теплой и трепетно-светлой. Опять серую проказу жизни скрасят несколько часов, милосердно подаренных судьбой, – скрасят и улетят, как голуби. И часы эти тоже ложь – ничто не дается даром, – только отсрочка. А что не отсрочка? Разве не все на свете – только отсрочка, милосердная отсрочка, пестрое полотнище, прикрывающее далекие, черные, неумолимо приближающиеся врата? Равик вошел в бистро и сел за мраморный столик у окна. В зале было накурено и шумно. Появился кельнер. – Рюмку «дюбонне» и пачку сигарет «Колониаль». Он распечатал пачку и закурил сигарету, набитую черным табаком. Рядом несколько французов спорили о своем продажном правительстве и мюнхенском сговоре. Равик почти не слушал их. Всем известно, что мир объят апатией и катится в пропасть новой войны. Против этого никто даже не возражал… Хотелось только отсрочки – хотя бы еще на год – вот единственное, за что еще хватало сил бороться. Везде и всюду одно – отсрочка… Он выпил рюмку «дюбонне». Приторный, с затхлым привкусом аперитив вызвал легкую тошноту. Зачем он его заказал? Равик подозвал кельнера. – Рюмку коньяку. Он посмотрел в окно и постарался отогнать мрачные мысли. Если все равно ничего нельзя сделать, незачем доводить себя до безумия. Он вспомнил, когда усвоил этот урок, один из величайших уроков его жизни… Это случилось в августе 1916 года под Ипром. Накануне роту отвели с передовой в тыл. Впервые за все время пребывания на фронте они стояли на таком спокойном участке. Потерь никаких. И вот они лежат под теплым августовским солнцем вокруг костра и пекут картошку, вырытую тут же в поле. Минуту спустя от всего этого ничего не осталось. Внезапный артиллерийский налет – снаряд угодил прямо в костер… Когда он, целый и невредимый, пришел в себя, то увидел, что два его товарища убиты… Чуть поодаль лежал его друг Пауль Мессман, которого он знал с малых лет, с которым играл в детстве, учился в школе и был неразлучен. Пауль лежал с развороченным животом и вывалившимися внутренностями… Солдаты отнесли Мессмана на брезенте в полевой лазарет, шли напрямик по отлого поднимающемуся жнивью. Они несли его вчетвером на коричневом брезенте; Мессман лежал с раскрытым ртом и бессмысленно вытаращенными глазами, прижимая ладонями белые, жирные, окровавленные внутренности. Целый час он, не переставая, кричал. А еще через час – умер. Равик вспомнил, как они вернулись назад. Отупевший, совершенно уничтоженный, сидел он в бараке. Ему еще ни разу не доводилось видеть что-либо подобное. Здесь его и нашел командир отделения Катчинский, до войны он был сапожником. – Пошли, – сказал Катчинский. – У баварцев в полевом буфете есть пиво и водка. И колбаса есть. Он обалдело уставился на Катчинского. Такая грубость была ему непонятна. Катчинский внимательно поглядел на него и сказал: – Хочешь не хочешь, а пойдешь! Будешь упираться – палкой погоню. Сегодня ты нажрешься, налижешься и сходишь в бардак. Он ничего не ответил. Катчинский подсел к нему. – Знаю, что с тобой. Знаю даже, что ты сейчас обо мне думаешь. Но я здесь два года, а ты – две недели. Послушай! Можем мы чем-нибудь помочь Мессману? Нет. Ты ведь знаешь, что мы пошли бы на все, будь хоть один шанс спасти его. Он взглянул на Катчинского. Да, он это знал. Верил, что Катчинский поступил бы именно так. – Ладно. Он умер. Для него ничего больше не сделаешь. А нас через два дня снова пошлют на передовую. На этот раз нам достанется. Будешь здесь торчать и все время думать о Мессмане – только зря себя изведешь. Дойдешь до ручки, сам не свой станешь. При первом же артиллерийском налете замешкаешься, опоздаешь на каких-то полсекунды. И тогда мы потащим в тыл тебя, как Мессмана. Кому это нужно? Мессману? Кому-нибудь другому? Нет. А тебе просто будет крышка, вот и все. Теперь понятно? – Все равно не смогу я… – Заткнись, сможешь! Другие тоже смогли. Не ты первый. После той ночи ему стало легче. Он пошел вместе с Катчинским и усвоил данный ему урок. Помогай, пока можешь… Делай все, что в твоих силах… Но когда уже ничего не можешь сделать – забудь! Повернись спиной! Крепись! Жалость позволительна лишь в спокойные времена. Но не тогда, когда дело идет о жизни и смерти. Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь! Тебе еще жить и жить. Скорбь скорбью, а факты фактами. Посмотри правде в лицо, признай ее. Этим ты нисколько не оскорбишь память погибших. Только так можно выжить. Равик выпил коньяку. Французы за соседним столом все еще болтали о своем правительстве. О несостоятельности Франции. Об Англии. Об Италии. О Чемберлене… Слова, слова… А другие действовали. Они не были сильнее, они были решительнее. Они не были смелее, они лишь знали, что другие не станут сопротивляться. Отсрочка… Но на что ее употребили? Чтобы вооружиться, чтобы наверстать упущенное, чтобы собраться с силами? Черта с два! Сидели, сложа руки, и смотрели, как вооружаются другие… Бездеятельно выжидали, надеялись на новую отсрочку. Старая притча о стаде моржей: сотнями лежали они на берегу, пришел охотник и стал одного за другим приканчивать дубинкой. Объединившись, они могли бы легко раздавить его – но они лежали, смотрели, как он, убивая, подходит все ближе, и не трогались с места: ведь убивал-то он всего-навсего соседей – одного за другим. История европейских моржей. Закат цивилизации. Усталые и бесформенные сумерки богов. Выцветшие знамена прав человека. Распродажа целого континента. Надвигающийся потоп. Суетливые торгаши, озабоченные лишь конъюнктурой цен. Жалкий танец на краю вулкана. Народы, снова медленно гонимые на заклание. Овцу принесут в жертву, блохи – спасутся. Как всегда. Равик погасил сигарету и оглянулся. К чему все это? Разве минувший вечер не был кроток, как голубь, мягкий, серый голубь? Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь. Время быстротечно. Выстоять – вот что главное. Когда-нибудь ты понадобишься. Ради этого надо сберечь себя и быть наготове. Он подозвал кельнера и расплатился. Равик вошел в «Шехерезаду». Играл цыганский оркестр. В зале было темно. Только на столик у самого оркестра падал яркий луч прожектора, освещая Жоан Маду. Он остановился у входа. Подошел кельнер и пододвинул ему столик. Равик продолжал стоять, глядя на Жоан. – Водки? – спросил кельнер. – Да. Графин. Равик сел за столик. Он налил рюмку и быстро выпил. Хотелось отделаться от всего, о чем только что думал. Хотелось забыть гримасу прошлого и гримасу смерти – живот, развороченный снарядом, живот, разъедаемый раком. Он заметил, что сидит за тем столиком, за которым два дня назад сидел вместе с Кэт Хэгстрем. Соседний столик освободился. Однако Равик не стал пересаживаться. Какая разница, сидеть тут или там, – Кэт Хэгстрем все равно уже не помочь. Как это однажды сказал Вебер? Зачем расстраиваться, если случай безнадежный? Делаешь, что можешь, и спокойно отправляешься домой. А иначе что бы с нами стало? И впрямь – что бы с нами стало? Он слушал голос Жоан Маду, доносившийся из оркестра. Кэт была права – этот голос волновал. Он взял графин с кристально прозрачной водкой. Одно из тех мгновений, когда краски распадаются, когда серая тень падает на жизнь и она ускользает из-под бессильных рук. Таинственный отлив. Беззвучная цезура между двумя вздохами. Клыки времени, медленно вгрызающиеся в сердце. «Санта Лючия», – пел тот же голос под аккомпанемент оркестра. Голос накатывался, словно морской прибой, доносился с другого, забытого берега, где что-то расцветало. – Как вам нравится? – Кто? Равик поднялся. Рядом стоял метрдотель. Он кивнул в сторону Жоан Маду. – Хорошо, очень хорошо. – Это, конечно, не сенсация. Но вперемежку с другими номерами сойдет. Метрдотель проследовал дальше. На миг в слепящем свете прожектора резко обозначилась его черная бородка. Затем он растворился в темноте. Равик посмотрел ему вслед и снова налил рюмку. Прожектор погас. Оркестр заиграл танго. Снова всплыли освещенные снизу круги столиков и едва различимые лица над ними. Жоан Маду поднялась и стала пробираться между столиками. Несколько раз ей пришлось остановиться – пары выходили танцевать… Равик посмотрел на Жоан, а она на него. Ее лицо не выразило и тени удивления. Она направилась прямо к Равику. Он встал и отодвинул столик в сторону. Один из кельнеров поспешил на помощь. – Благодарю, – сказал он. – Сам справлюсь. Только принесите еще одну рюмку. Он поставил столик на место и наполнил рюмку, принесенную кельнером. – Водка, – сказал он. – Не знаю, пьете ли вы водку. – Да. Мы уже ее однажды пили. В «Бель орор». – Верно. Однажды мы уже были и здесь, подумал Равик. С тех пор прошла целая вечность. Три недели. Тогда ты сидела, съежившись под плащом, жалкий комочек горя, жизнь, угасающая в полутьме. А теперь… – Салют! – сказал он. Ее лицо чуть прояснилось. Она не улыбнулась, только лицо просветлело. – Давно я этого не слышала, – сказала она. – Салют! Он выпил свою рюмку и посмотрел на Жоан. Высокие брови, широко поставленные глаза, губы – все, что было стертым, разрозненным, лишенным связи, вдруг слилось в светлое, таинственное лицо. Оно было открытым – это и составляло его тайну. Оно ничего не скрывало и ничего не выдавало. Как я этого раньше не заметил? – подумал он. Но, быть может, раньше, кроме смятения и страха, ничего в нем и не было. – Есть у вас сигареты? – спросила Жоан. – Только алжирские. Те самые, с крепким черным табаком. Равик хотел подозвать кельнера. – Не такие уж они крепкие, – сказала она. – Как-то вы мне дали одну. На мосту Альма. – Правда. Правда и неправда, подумал он. Тогда ты была измученной женщиной с поблекшим лицом, ты была не ты; потом между нами что-то произошло… И вдруг выясняется – все это неправда. – Я уже был здесь раз, – сказал он. – Позавчера. – Знаю. Я вас видела. Жоан не спросила о Кэт Хэгстрем. Она спокойно сидела в углу и курила. Казалось, она вся отдалась курению. Потом пила, медленно и спокойно, и снова казалось, что это полностью поглощает ее. Казалось, все, что бы она ни делала, захватывало ее безраздельно, даже если она делала что-то второстепенное, несущественное. Тогда, подумал Равик, она была само отчаяние. Теперь от отчаяния не осталось и следа. От нее внезапно повеяло теплом и непосредственным, непринужденным спокойствием. Он не знал, объяснялось ли это тем, что в этот миг ее ничто не волновало; он лишь чувствовал тепло, излучаемое ею. Графин был пуст. – Будем и дальше пить водку? – спросил Равик. – А что мы с вами пили тогда? – Когда? Здесь? Тогда, мне кажется, мы много всякого намешали. – Нет. Не здесь. В первый вечер. Равик задумался. – Забыл… Может, коньяк? – Нет. С виду вроде бы коньяк, но только Другое. Я хотела достать и не нашла. – Так понравилось? – Да нет. Просто никогда в жизни ничего крепче не пила. – Где это было? – В маленьком бистро недалеко от Триумфальной арки. Надо было спуститься по нескольким ступенькам. Там сидели шоферы и две-три девушки. У кельнера на руке была татуировка – женщина. – А, вспоминаю. Наверно, кальвадос. Нормандская яблочная водка. Вы не спрашивали его здесь? – Как будто нет. Равик подозвал кельнера. – Есть у вас кальвадос? – Нет. К сожалению, нет. Никто не спрашивает. – Слишком элегантная публика. Значит, наверняка кальвадос. Жаль, что нельзя установить точно. Самое простое – отправиться в тот же кабачок. Но ведь сейчас это невозможно. – Почему невозможно? – Разве вы можете уйти? – Да, я уже свободна. – Отлично. Тогда пойдем? – Пойдем. Равик без труда нашел кабачок. Почти все столики были свободны. Кельнер с татуировкой на руке мельком взглянул на них, затем вышел из-за стойки, шаркающей походкой подошел к столику и вытер его. – Прогресс, – сказал Равик. – В тот раз он этого не сделал. – Не тот столик, – сказала Жоан. – Сядем вон туда. Равик улыбнулся. – Вы суеверны? – Когда как. – Правильно, – сказал кельнер. Он поиграл мускулами, и танцовщица на его руке задвигалась. – Вы и в тот раз сидели здесь. – Вы еще помните? – Помню. А как же! – Вам бы генералом быть, – сказал Равик. – С такой-то памятью. – Я никогда ничего не забываю. – В таком случае удивительно, как вы еще живете на свете. А вы помните, что мы в тот раз пили? – Кальвадос, – не задумываясь, ответил кельнер. – Хорошо. Мы и сейчас будем его пить. – Равик обернулся к Жоан. – Как просто разрешаются иные проблемы! А теперь посмотрим, сохранил ли он свой вкус. Кельнер принес рюмки. – Два двойных кальвадоса. Тогда вы заказывали двойные. – Мне все больше становится не по себе, уважаемый. Может, вы еще скажете, как мы были одеты? – На даме был плащ и берет. – Жаль, что вы прозябаете здесь. Вам бы работать в варьете. – Я и работал, – удивленно ответил кельнер. – В цирке. Я же вам говорил. Неужели забыли? – Да, к стыду своему, забыл. – Мсье легко забывает, – сказала Жоан Маду кельнеру. – Он мастер забывать. Так же, как вы мастер не забывать. Равик взглянул на нее и улыбнулся. – Ну, может быть, это и не совсем так, – сказал он. – А теперь попробуем кальвадос… Салют! – Салют! Кельнер не уходил. – Что позабудешь, того потом не хватает всю жизнь, мсье, – заявил он. По-видимому, для него тема была далеко не исчерпана. – Правильно. А все, что запоминается, превращает жизнь в ад. – Только не для меня. Ведь это уже прошлое. Как может прошлое превратить жизнь в ад? Равик взглянул на него. – Очень просто, именно потому, что оно прошлое, друг. А вы, как видно, не только артист, вы еще и баловень судьбы… Кальвадос тот же? – спросил он Жоан. – Лучше… Равик посмотрел на Жоан и почувствовал легкое головокружение. Он понял, что она имела в виду. Но ее откровенность обезоруживала. Казалось, ей было безразлично, как он отнесется к ее намеку. В убогом кабачке она чувствовала себя как дома. При безжалостном свете электрических ламп без абажуров две проститутки, сидевшие за соседним столиком, выглядели совсем старухами. Но ей этот свет был не страшен. Все, что час назад он увидел в сумраке «Шехерезады», нисколько не изменилось и здесь, выдержало испытание светом. Смелое, ясное лицо, оно не вопрошало, оно выжидало… Неопределенное лицо, подумалось ему, чуть переменится ветер – и его выражение станет другим. Глядя на него, можно мечтать о чем только вздумается. Оно словно красивый пустой дом, который ждет картин и ковров. Такой дом может стать чем угодно – и дворцом и борделем, – все зависит от того, кто будет его обставлять. Какими пустыми кажутся по сравнению с ним пресытившиеся, точно застывшей маской прикрытые лица… Он увидел, что рюмка Жоан пуста. – Вот это я понимаю, – сказал он. – Как-никак двойной кальвадос. Хотите повторить? – Да. Если у вас есть время. А с чего, собственно, она взяла, что у меня нет времени? – подумал он, и тут ему вспомнилось, что в последний раз Жоан видела его с Кэт Хэг – стрем. Он взглянул ей в лицо. Оно было совершенно бесстрастно. – Время у меня есть, – сказал он. – Завтра в девять операция… только и всего. – А вы сможете оперировать, если засидитесь так поздно? – Конечно. Одно другому не мешает. Привычка. К тому же я оперирую не каждый день. Кельнер снова наполнил рюмки. Вместе с бутылкой он принес пачку сигарет и положил ее на столик. Это были «Лоран», зеленые. – Вы их и в прошлый раз курили, верно? – торжествующе спросил он Равика. – Понятия не имею. Вам лучше знать. Верю вам на слово. – Да, это те самые, – заметила Жоан. – «Лоран», зеленые. – Вот видите! У мадам память лучше, чем у вас, мсье. – Это еще неизвестно. Во всяком случае, сигареты нам пригодятся. Равик распечатал пачку и подал ее Жоан. – Вы живете все там же? – спросил он. – Да. Только сняла комнату побольше. В зал вошли несколько шоферов. Они уселись за соседний столик и сразу же громко заговорили. – Пойдем? – спросил Равик. Она кивнула. Он подозвал кельнера и расплатился. – Может быть, вас все-таки ждут в «Шехерезаде»? – Нет. Он подал ей манто. Она не надела его, а лишь накинула на плечи. Это была дешевая норка, возможно, даже поддельная, но на ней и такой мех казался дорогим. Дешево только то, что носишь без чувства уверенности в себе, подумал Равик. Ему не раз случалось видеть королевские соболя, которые казались совсем дешевыми. – Что же, теперь доставим вас в отель, – сказал он, когда они вышли из кабачка под тихо моросящий дождь. Жоан медленно обернулась. – Разве мы не к тебе поедем? Запрокинув голову, она смотрела на него снизу вверх. Ее лицо, освещенное фонарем, было совсем близко. В волосах сверкали жемчужинки измороси. – Ко мне, – сказал он. Подъехало такси. Шофер немного выждал. Потом щелкнул языком, со скрежетом включил скорость и поехал дальше. – Я ждала тебя. Ты это знал? – спросила она. – Нет. Свет уличных фонарей отражался в ее глазах. Взгляд тонул в них. Они казались бездонными. – Я будто только сегодня встретился с тобой, – сказал он. – Раньше ты была другой. – Да, раньше я была другой. – Раньше вообще ничего не было. – Да, не было. Я ничего не помню. Он ощущал легкие приливы и отливы ее дыхания. Невидимое, оно трепетало, плыло навстречу, нежное, невесомое, полное доверчивости и готовности, – чужая жизнь в чужой ночи. Внезапно он почувствовал, как кровь бьется в его жилах. Она все прибывала и прибывала, это была даже не кровь, а сама жизнь, тысячу раз проклятая, потерянная, железная и обретенная вновь… Лишь час назад – выжженная, голая земля, вчерашний день, полный безутешности… А теперь – снова стремительный поток, близость того загадочного мига, который, казалось, исчез навсегда… Он опять был первобытным человеком на берегу моря, и что-то вставало из глуби вод, белое и яркое, вопрос и ответ, слитые воедино… А кровь все прибывала и прибывала, и разбушевалась буря… – Держи меня, – сказала она. Он глянул в запрокинутое лицо Жоан и обнял ее. И ее плечи поплыли к нему, словно корабль, стремящийся в гавань. – Держать тебя? – спросил он. – Да. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Ремарк "Триумфальная арка"