Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Ремарк "Время жить и время умирать"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 387141" data-attributes="member: 1"><p>— Отчаянный парень этот Гейни, правда? — спросил Альфонс. Таким тоном мальчик говорил бы о кровожадном индейском вожде — с ужасом и все же с восхищением.</p><p></p><p>— Отчаянный с теми, кто защищаться не может, — возразил Гребер.</p><p></p><p>— У него рука не гнется, Эрнст. Вот почему он не на передовой. Заполучил это увечье в 1932 году, во время стычки с коммунистами. Оттого он такой бешеный. Да, порассказал он нам кое-какие штучки, верно? — Альфонс опять запыхтел полуобуглившейся сигарой, которую закурил, когда Гейни начал хвастать своими подвигами. В увлечении он позабыл о ней. — Порассказал! Верно?</p><p></p><p>— Штучки хоть куда. А тебе хотелось бы там быть?</p><p></p><p>Биндинг на мгновение задумался. Затем покачал головой.</p><p></p><p>— Пожалуй, нет. Может быть, один раз, чтобы знать, что это такое. А вообще-то я человек другого типа. Я слишком романтик, Эрнст.</p><p></p><p>В дверях появился Гейни. Он был ужасно бледен.</p><p></p><p>— Дежурство! — прорычал он. — Я опаздываю. Давно пора! Ну, уж эта сволочь у меня попляшет!</p><p></p><p>Спотыкаясь, брел он по садовой дорожке. Дойдя до калитки, поправил фуражку, деревянно выпрямился и зашагал дальше, как аист.</p><p></p><p>— Не хотел бы я быть на месте того, кто сейчас попадет Гейни в лапы, — сказал Биндинг.</p><p></p><p>Гребер поднял голову. Он думал как раз о том же.</p><p></p><p>— Ты считаешь это правильным, Альфонс? — спросил он.</p><p></p><p>Биндинг пожал плечами. — Это ведь люди, виновные в государственной измене. Недаром же они там сидят.</p><p></p><p>— Бурмейстер тоже был изменником?</p><p></p><p>Альфонс усмехнулся.</p><p></p><p>— Ну, тут особый случай. Да с ним ничего такого и не сделали.</p><p></p><p>— А если бы сделали?</p><p></p><p>— Ну, значит, не повезло. В наше время очень многим не везет, Эрнст. Возьми хотя бы с.мерть от бомб. Пять тысяч убитых в одном только нашем городе. А люди-то были получше, чем те, кто сидит в концлагере. Поэтому, какое мне дело, что там происходит? Я не отвечаю за это. И ты тоже.</p><p></p><p>Несколько воробьев, чирикая, прилетели на край бассейна, стоявшего посреди лужайки. Один вошел в воду, забил крыльями, и тут же вся стайка начала плескаться. Альфонс внимательно следил за ними. Казалось, он уже забыл про Гейни.</p><p></p><p>Гребер увидел его довольное безмятежное лицо и вдруг понял, как безнадежно обречены всякая справедливость и сострадание: им суждено вечно разбиваться о равнодушие, себялюбие и страх! Да, он понял это, понял также, что и сам он не является исключением, что и сам сопричастен всему этому, имеет к нему какое-то отношение — безличное, туманное и угрожающее. Греберу чудилось, как он ни противился этому чувству, что все же он с Биндингом чем-то связан.</p><p></p><p>— Насчет ответственности дело не так просто, Альфонс, — сказал он хмуро.</p><p></p><p>— Эх, Эрнст! Брось ты эти рассуждения! Ответственным можно быть только за то, что совершил самолично. Да и притом, если это не выполнение приказа.</p><p></p><p>— Когда мы расстреливаем заложников, мы утверждаем обратное, что они якобы ответственны за то, что совершено другими, — сказал Гребер.</p><p></p><p>— А тебе приходилось расстреливать заложников? — спросил Биндинг, с любопытством поворачиваясь к Греберу.</p><p></p><p>Гребер не ответил.</p><p></p><p>— Заложники — исключение, Эрнст, тут необходимость.</p><p></p><p>— Мы все оправдываем необходимостью, — с горечью продолжал Гребер. — Все, что мы сами делаем, хочу я сказать. Конечно, не то, что делают те. Когда мы бомбим города — это стратегическая необходимость; а когда бомбят те — это гнусное преступление.</p><p></p><p>— Вот именно! Наконец-то ты рассуждаешь правильно! — Альфонс лукаво покосился на Гребера. На лице его появилась довольная улыбка. — Это-то и называется современной политикой! «Правильно то, что полезно немецкому народу», — сказал имперский министр юстиции. А ему и книги в руки. Мы лишь исполняем свой долг. Мы не ответственны. — Он наклонился вперед. — Вон, вон он — черный дрозд! Первый раз купается! Видишь, как воробьи удирают!</p><p></p><p></p><p>Гребер вдруг увидел, что впереди идет Гейни. Улица была пуста. Между зелеными изгородями лежал рассеянный солнечный свет, желтая бабочка порхала совсем низко над песчаными дорожками, окаймлявшими мощеный тротуар, а впереди, примерно метрах в ста, Гейни поворачивал за угол. Гребер пошел по песчаной дорожке. Хотя стояла глубокая тишина, его шагов не было слышно. Если бы кто захотел сейчас прикончить Гейни, так вот очень удобный случай, — подумал Гребер. — Кругом — ни души. Улица точно вымерла. Можно почти беззвучно подкрасться к нему, идя по песку. Гейни ничего и не заметит. Его можно сбить с ног, а потом задушить или заколоть. Выстрел — это слишком громко, сбегутся люди. Гейни не бог весть какой силач; да, его можно задушить.</p><p></p><p>Гребер заметил, что ускорил шаг. Даже Альфонс ничего бы не заподозрил. Он решил бы, что кто-то захотел отомстить Гейни. Оснований для этого более чем достаточно. А такой случай едва ли еще раз представится. И это — случай уничтожить убийцу не из личной мести, убийцу, который через какой-нибудь час будет, вероятно, терзать беззащитных, отчаявшихся людей.</p><p></p><p>У Гребера вспотели ладони. Дойдя до угла, он увидел, что между ним и Гейни осталось метров тридцать. На улице все еще было пусто. Если он быстро добежит до него по песку, через минуту все будет кончено. Он заколет Гейни и побежит дальше.</p><p></p><p>Вдруг он услышал, что сердце его отчаянно стучит. Стучит слишком громко, ему даже на мгновение показалось, что Гейни может услышать этот стук. «Да что это со мной? — спросил себя Гребер. — Какое мне дело? Каким образом я впутался во все это?» Но мысль, которая за несколько мгновений возникла как будто случайно, уже превратилась в таинственный приказ, и Греберу вдруг представилось, что все зависит от того, подчинится ли он этому приказу, — словно это могло искупить многое в его прошлом, да и самую жизнь Гребера, и, в частности, такие минуты в ней, которые он хотел бы зачеркнуть; искупить что-то содеянное им или, наоборот, упущенное. «Отмщение, — думал он. — Но ведь этого человека он едва знает, человек этот ему, Греберу, не причинил никакого зла и не за что ему мстить… Еще не причинил… — думал Гребер, — но может же случиться, что отец Элизабет оказался жертвой Гейни, или окажется ею сегодня-завтра, а кому какое зло причинили заложники или невинные жертвы, которым нет числа? Кто несет вину за них и где искупление?»</p><p></p><p>Гребер не сводил глаз со спины Гейни. Во рту у него пересохло. Из-за калитки донесся собачий лай. Он испугался и посмотрел вокруг. «Я слишком много выпил, — сказал он себе, — нужно остановиться, все это меня не касается, это сумасшествие…» Но продолжал идти, быстро и беззвучно, побуждаемый чем-то, что представлялось ему грозной и справедливой неизбежностью, искуплением и воздаянием за те многочисленные смерти, виновником которых он был.</p><p></p><p>Между ними осталось каких-нибудь двадцать метров, а Гребер все еще не знал, что он сделает. Затем он увидел. как на ближайшем углу из калитки, скрытой в изгороди, вышла женщина. На ней была оранжевая блузка, в руке — корзина; женщина шагала ему навстречу. Он остановился. Все его существо охватила слабость. Медленно двинулся он дальше. Размахивая корзиной, женщина спокойно прошла мимо Гейни, она приближалась к Греберу. Ее походка была нетороплива, у нее была широкая крепкая грудь, открытое загорелое лицо и гладко причесанные на пробор темные волосы. Позади нее высилось небо, бледное, полное неясного мерцания. Но он видел в эту минуту совершенно отчетливо только ее, все другое словно расплывалось в тумане — она одна была вполне реальна, и это была жизнь, женщина несла ее на своих сильных плечах, она несла ее как дар, и жизнь была большая и добрая, а позади были пустыня и убийство.</p><p></p><p>Проходя мимо, женщина взглянула на Гребера.</p><p></p><p>— Здравствуйте, — приветливо сказала она.</p><p></p><p>Гребер кивнул. Он не мог слова вымолвить. Он слышал за собой ее удаляющиеся шаги, и опять перед ним возникла поблескивающая пустыня, а сквозь поблескивание он видел, как темная фигура Гейни заворачивает за угол. И вот улица уже пуста.</p><p></p><p>Гребер оглянулся. Женщина спокойно и беззаботно удалялась. «Почему же я не бегу? — недоумевал он. — Я еще успею это сделать». Но он уже знал, что не сделает этого. «Женщина меня видела, — соображал он дальше, — она меня узнает, сейчас уже нельзя». Совершил бы он то, что задумал, если бы она не появилась? Не нашел ли бы другое оправдание? На это он не мог ответить.</p><p></p><p>Вот и перекресток, где Гейни свернул. Но он уже исчез. Только дойдя до следующего угла, Гребер опять его увидел. Гейни стоял посреди мостовой. С ним разговаривал какой-то эсэсовец, и дальше они пошли вместе. Из ворот вышел почтальон. Немного поодаль стояли два велосипедиста со своими машинами. Искушение миновало. Греберу показалось, будто он вдруг проснулся. Он огляделся. «Что ж это было? — спрашивал он себя. — Черт! А ведь я чуть было его не прикончил! Откуда это? Что со мной творится? Что-то вдруг вырывается наружу…» Он двинулся дальше. «Придется последить за собой, — думал он. — А я воображал, что спокоен. Нет, я не спокоен. Все у меня в душе запутаннее, чем я думал. Придется последить за собой, а то я еще бог весть каких глупостей натворю!»</p><p></p><p></p><p>Он купил в киоске газету, остановился и принялся читать сообщение Главного командования. До сих пор он газет не читал. Во время отпуска он и слышать не хотел ни о каких сводках. Оказалось, что отступление продолжается. На карте, напечатанной в газете, он нашел тот пункт, где должен был стоять теперь его полк. Но не мог определить точно, ибо в сообщении Командования упоминались только армейские группы; все же он высчитал, что полк отошел примерно на сто километров к западу.</p><p></p><p>Гребер словно оцепенел. Все время отпуска он почти не вспоминал о своих однополчанах. Память о них точно камнем канула на дно его души. Теперь она всплыла на поверхность.</p><p></p><p>Ему казалось, что какое-то серое одиночество поднимается с земли. Безликое и безгласное одиночество. В сообщении указывалось, что в секторе, где находилось его подразделение, велись тяжелые бои; но серое одиночество было беззвучно и бесцветно, как будто и краски, и даже напряжение самой борьбы давно заглохли в этом одиночестве. Вставали тени, бескровные и пустые; они шевелились и смотрели на него, сквозь него, и когда они снова падали, то были серыми, как взрытая земля, и земля была как они, словно и она шевелилась и врастала в них. Высокое сияющее небо над ним выцветало от серого дыма этого бесконечного умирания, которое словно поднималось из земли и затемняло даже солнце. «Предательство, — с горечью думал он, — их предали, предали и замарали, их борьба и с.мерть переплелись с убийством и злом, ложью и насилием, они обмануты, их во всем обманули, даже в этой их несчастной, отважной, жалкой и бесцельной смерти».</p><p></p><p>Женщина с мешком, который она несла, прижав к животу, толкнула Гребера.</p><p></p><p>— Вы что, слепой, что ли? — сердито крикнула она.</p><p></p><p>— Нет, — отозвался Гребер, не двинувшись с места.</p><p></p><p>— Тогда чего же вы стоите на самой дороге?</p><p></p><p>Гребер ничего не ответил. Он вдруг понял, почему пошел за Гейни: его толкало то же смутное, неопределенное ощущение, которое он так часто испытывал на поле боя, тот вопрос, на который он не смел себе ответить, то издавна гнетущее отчаяние, от которого он постоянно уклонялся; и вот они, наконец, настигли его и поставили перед испытанием, и теперь он знал, что это такое, и уже не хотел уклоняться. Напротив, он хотел ясности, и был к ней готов. «Польман… — мелькнуло у него. — Фрезенбург посылал меня к нему. Я об этом позабыл. Я с ним поговорю. Мне нужно поговорить с кем-нибудь, кому я доверяю».</p><p></p><p>— Болван, — сказала женщина с тяжелым мешком и потащилась дальше.</p><p></p><p></p><p>Одна половина домов на Янплац была разрушена, другая уцелела. Только кое-где зияли проемы пустых окон. В уцелевших домах продолжалась повседневная жизнь, женщины убирали и готовили; а на другой стороне фасады домов обвалились, открывая остатки комнат, где со стен свисали лохмотья обоев, напоминавшие изодранные знамена после проигранного сражения.</p><p></p><p>Дом, где жил Польман, оказался в числе разбомбленных. Верхние этажи обрушились и завалили вход. Казалось, там уже никто не живет. И Гребер хотел было повернуть обратно, когда заметил среди щебня узенькую утоптанную тропку. Он пошел по ней и вскоре увидел более широкую и расчищенную, которая вела к уцелевшему черному ходу. Гребер постучал. Никто не ответил. Он постучал опять. Через несколько мгновений до него донесся шорох. Звякнула цепочка, и дверь осторожно приоткрылась.</p><p></p><p>— Господин Польман? — спросил он.</p><p></p><p>Старик выглянул из-за двери.</p><p></p><p>— Да. Что вам угодно?</p><p></p><p>— Я Эрнст Гребер. Ваш бывший ученик.</p><p></p><p>— Вот как. А что вам угодно?</p><p></p><p>— Повидать вас. Я здесь в отпуску.</p><p></p><p>— Я больше не преподаю… — отрезал Польман.</p><p></p><p>— Знаю.</p><p></p><p>— Хорошо. Тогда вы знаете и то, что мое увольнение было мерой наказания. Я больше не принимаю учеников, да и права не имею.</p><p></p><p>— Я уже не ученик, а солдат; я приехал из России и привез вам привет от Фрезенбурга. Он просил меня зайти к вам.</p><p></p><p>Старик испытующе смотрел на Гребера. — Фрезенбург? Он еще жив?</p><p></p><p>— Десять дней назад был жив.</p><p></p><p>Польман опять окинул его изучающим взглядом и, помолчав, сказал:</p><p></p><p>— Хорошо, войдите. — Он отступил, пропуская гостя. Гребер последовал за ним. Они прошли коридор, который вел к подобию кухни, затем еще один короткий коридор. Польман вдруг ускорил шаг, открыл какую-то дверь и сказал уже гораздо громче: — Входите. А я думал, вы из полиции.</p><p></p><p>Гребер удивленно взглянул на него. Потом понял. Он не обернулся. Вероятно, Польман говорил так громко, желая успокоить кого-то. В комнате горела небольшая керосиновая лампа под зеленым абажуром. Разбитое окно так завалило щебнем, что ничего не было видно. Польман остановился посреди комнаты.</p><p></p><p>— Теперь я узнаю вас, — сказал он. — На улице свет слишком резок. А я выхожу редко и уже отвык. Здесь у меня нет дневного света, только лампа. Но керосину мало, и приходится подолгу сидеть в темноте. Электропроводка разрушена.</p><p></p><p>Гребер всмотрелся в своего бывшего учителя. Он бы не узнал Польмана, так тот постарел. Затем оглядел каморку, и ему представилось, что он попал в какой-то другой мир. Причиной тому была не только тишина, царившая в этой неожиданно открывшейся перед ним комнате, освещенной керосиновой лампой — после яркого солнечного блеска на улице она казалась катакомбой, — тут действовало еще и другое: коричневые и золотистые ряды книг на полках вдоль стен, пюпитр для чтения, гравюры и, наконец, сам старик с белыми волосами и морщинистым лицом; оно было восковым, как у заключенного, просидевшего много лет в тюрьме.</p><p></p><p>Польман заметил взгляд Гребера. — Мне повезло, — сказал он. — Я сохранил всю свою библиотеку.</p><p></p><p>Гребер повернулся к нему. — А я уже давно не видел книг. За последние годы я читал очень немногое.</p><p></p><p>— Вероятно, и возможности у вас не было. Ведь книги не потащишь с собой в ранце.</p><p></p><p>— Но их не потащишь с собой и в голове. Они совсем не подходят к тому, что делается кругом. А тех, которые подходят, читать не хочется.</p><p></p><p>Польман на миг устремил свой взгляд в мягкий зеленый сумрак лампы.</p><p></p><p>— Зачем вы пришли ко мне, Гребер?</p><p></p><p>— Мне Фрезенбург сказал, чтобы я вас проведал.</p><p></p><p>— А вы хорошо его знаете?</p><p></p><p>— Это был единственный, человек на фронте, которому я всецело верил. Он посоветовал мне навестить вас и поговорить по душам. Вы, мол, скажете мне правду.</p><p></p><p>— Правду? О чем же?</p><p></p><p>Гребер посмотрел на старика. Когда-то он учился у Польмана в школе, но, казалось, это было бесконечно давно; и все-таки на один миг ему почудилось, будто он опять ученик, и учитель спрашивает Гребера о его жизни, — и будто сейчас вот решится его судьба — в этой тесной полузасыпанной каморке, где столько книг и где перед ним изгнанный учитель его юных лет. И книги, и учитель как бы воплощали в себе то, что когда-то было в прошлом — добро, терпимость, знание, а щебень, заваливший окно, — то, во что настоящее превратило это прошлое.</p><p></p><p>— Я хочу знать, в какой степени на мне лежит вина за преступления последних десяти лет, — сказал Гребер. — И еще мне хотелось бы знать, что я должен делать.</p><p></p><p>Польман с изумлением посмотрел на него. Потом встал и подошел к книжным полкам. Он взял одну из книг, раскрыл и снова поставил на место, даже не заглянув в нее. Затем опять обернулся к своему гостю: — А вы знаете, какой вы мне сейчас задали вопрос?</p><p></p><p>— Знаю.</p><p></p><p>— Нынче за гораздо более невинные вещи отрубают голову.</p><p></p><p>— А на фронте убивают совсем ни за что, — сказал Гребер.</p><p></p><p>Польман отошел от книжных полок и сел. — Вы разумеете под преступлением войну?</p><p></p><p>— Я разумею все, что привело к ней. Ложь, угнетение, несправедливость, насилие. А также войну. Войну, как мы ее ведем — с лагерями для рабов, с концентрационными лагерями и массовыми убийствами гражданского населения.</p><p></p><p>Польман молчал.</p><p></p><p>— Я видел кое-что, — продолжал Гребер, — и многое слышал. Я знаю, что война проиграна и что мы все еще сражаемся только ради того, чтобы правительство, нацисты и те, кто всему виной, еще какое-то время продержались у власти и совершили еще большие преступления!</p><p></p><p>Польман снова изумленно посмотрел на Гребера.</p><p></p><p>— И вы все это знаете? — спросил он.</p><p></p><p>— Теперь знаю. А сначала не знал.</p><p></p><p>— И вам приходится опять ехать на фронт?</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>— Это ужасно!</p><p></p><p>— Еще ужаснее ехать, когда все это знаешь и, быть может, уже становишься прямым соучастником. Я буду теперь соучастником, да?</p><p></p><p>Польман молчал. — Что вы имеете в виду? — шепотом проговорил он через минуту.</p><p></p><p>— Вы знаете, что. Вы же воспитывали нас в духе религии. В какой мере я стану соучастником, если я знаю, что не только война проиграна, но мы должны ее проиграть, чтобы было покончено с убийством, рабством, концлагерями, эсэсовцами и штурмовиками, массовым уничтожением и бесчеловечными зверствами — если я это знаю и все-таки через две недели вернусь на фронт и буду опять сражаться за прежнее?</p><p></p><p>Лицо Польмана вдруг померкло, стало серым. Только глаза еще сохраняли свой цвет — какой-то особенный, прозрачно-голубой. Эти глаза напомнили Греберу другие, где-то им уже виденные, но где — он не мог вспомнить.</p><p></p><p>— Вам необходимо туда ехать? — наконец спросил Польман.</p><p></p><p>— Я не могу уклониться. Меня повесят или расстреляют.</p><p></p><p>Гребер ждал ответа.</p><p></p><p>— Христианские мученики не подчинялись насилию, — нерешительно сказал Польман.</p><p></p><p>— Мы не мученики. Но скажите, с чего начинается соучастие? — спросил Гребер. — С какой минуты то, что принято называть геройством, становится убийством? Когда перестаешь верить, что оно оправдано? Или, что оно преследует разумную цель? Где тут граница?</p><p></p><p>Польман с мукой в глазах посмотрел на него. — Разве я могу вам ответить на ваш вопрос? Я взял бы на себя слишком большую ответственность. Я не могу решить этот вопрос за вас.</p><p></p><p>— Значит, каждый должен решать его сам?</p><p></p><p>— Думаю, что да. А как же иначе?</p><p></p><p>Гребер молчал.</p><p></p><p>«Зачем я настаиваю, — говорил он себе. — Сижу здесь почему-то как судья, а не обвиняемый! Зачем-я мучаю этого старика и требую его к ответу и за то, чему он когда-то меня учил, и за то, чему я потом сам научился? Да и нужен ли мне еще его ответ? Разве я только что сам себе не ответил?»</p><p></p><p>Гребер посмотрел на Польмана. Он представил себе, как изо дня в день этот старик сидит в своей каморке при свете тусклой лампы или в темноте, точно в катакомбах древнего Рима, изгнанный из школы, каждую минуту ожидая ареста, и напрасно ищет утешения в своих книгах.</p><p></p><p>— Вы правы, — сказал Гребер. — Когда спрашиваешь другого — это все-таки попытка уклониться от решения. Да я, вероятно, и не ждал от вас настоящего ответа, на самом деле я спрашивал себя. Но иногда удается спросить себя, только когда спросишь другого.</p><p></p><p>Польман покачал головой.</p><p></p><p>— Нет, вы имеете право спрашивать. Соучастие! — вдруг сказал он. — Что вы в этом понимаете? Вы были юны, и вас отравили ложью, когда вы еще ни о чем не могли судить! А мы — мы видели и мы дали всему этому свершиться! Что тут виной? Душевная вялость? Равнодушие? Ограниченность? Эгоизм? Отчаяние? Но как могла так распространиться эта чума? Да разве я каждый день не размышляю об этом?</p><p></p><p>Гребер вдруг вспомнил, на чьи глаза похожи глаза Польмана: такие же были у того русского, которого он расстреливал. Он встал. — Мне пора. Спасибо вам, что вы меня впустили и разговаривали со мной.</p><p></p><p>Он взялся за фуражку. Польман как будто проснулся. — Вы уходите, Гребер? Что же вы надумали?</p><p></p><p>— Не знаю. У меня впереди еще две недели на размышления. Это немало для того, кто привык считать жизнь по минутам.</p><p></p><p>— Приходите опять! Приходите еще раз перед отъездом; Обещаете?</p><p></p><p>— Обещаю.</p><p></p><p>— Ведь ко мне теперь заходят немногие, — пробормотал Польман.</p><p></p><p>Гребер заметил, что между книгами, неподалеку от заваленного щебнем окна, стоит чья-то фотография. На ней был снят молодой человек его лет в форме. Он вспомнил, что у Польмана был сын. Но в такие времена о сыновьях лучше не спрашивать.</p><p></p><p>— Кланяйтесь Фрезенбургу, если будете писать ему, — сказал Польман.</p><p></p><p>— Хорошо. Вы ведь с ним говорили так же, как сейчас со мной? Верно?</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>— Если бы вы раньше так со мной говорили!</p><p></p><p>— Вы думаете, Фрезенбургу стало от этого легче?</p><p></p><p>— Нет, — отозвался Гребер, — труднее.</p><p></p><p>Польман кивнул. — Я ничего вам не сказал. Но я не хотел отделаться одним из тех ответов, которые являются пустыми отговорками. Таких ответов немало. Каждый из них очень гладок и убедителен, но каждый — это, в сущности, уклонение от ответа.</p><p></p><p>— И даже те ответы, которые дает церковь?</p><p></p><p>Польман нерешительно помолчал. — Даже те ответы, которые дает церковь. Но церкви повезло. С одной стороны, она говорит: «Люби своего ближнего» и «Не убий», а наряду с этим: «Отдавайте кесарево — кесарю, а божие — богу». Тут открывается большой простор.</p><p></p><p>Гребер улыбнулся. Он опять уловил те саркастические нотки, которые звучали у Польмана раньше. Польман это заметил.</p><p></p><p>— Вы улыбаетесь, — сказал он. — И вы так спокойны? Почему вы не кричите?</p><p></p><p>— Я кричу, — возразил Гребер. — Только вы не слышите.</p><p></p><p></p><p>Он стоял перед выходом. Свет вонзался огненными копьями ему в глаза. Белая штукатурка поблескивала. Медленно брел он через площадь. Он чувствовал себя, как подсудимый, который после долгой и запутанной судебной волокиты наконец выслушал приговор, но ему уже почти все равно — оправдан он или осужден. Все кончилось, он сам хотел суда, это и было то, что он решил додумать до конца во время отпуска. И теперь он твердо знал, к чему пришел: к отчаянию, и он уже не уклонялся от него.</p><p></p><p>Гребер посидел некоторое время на скамье — она стояла у самого края воронки, вырытой бомбой. Он чувствовал слабость, полную опустошенность и даже не мог бы сказать — безутешна его печаль или нет. Ему просто не хотелось больше думать. Да и думать было уже не о чем. Он откинулся на спинку скамьи, закрыл глаза, почувствовал солнечное тепло на своем лице. Больше он ничего не чувствовал. Сидел неподвижно, спокойно дышал и отдавался безличному, утешительному теплу, которое не знает ни правых, ни виновных.</p><p></p><p>Потом открыл глаза. Площадь лежала перед ним, освещенная солнцем, четко очерченная. Он увидел высокую липу, стоявшую перед рухнувшим домом. Она была совершенно цела и своим стволом и зелеными ветвями, точно гигантская простертая рука, тянулась от земли к свету и облакам. Небо между облаками было ярко-голубое. Все блестело и сверкало, словно после дождя, во всем чувствовалась глубина и сила, это было бытие, бытие мощное, явное и открытое, без вопросов, без скорби и отчаяния. Греберу казалось, что он очнулся от кошмарного сна, бытие всей своей силой обрушилось на него, все в себе растворило, оно было как ответ без слов, по ту сторону всех мыслей и вопросов — ответ который он слышал еще в те дни и ночи, когда с.мерть касалась его своим крылом и когда после судорог, оцепенения и конца всему жизнь вдруг снова горячо врывалась в него, как спасительный инстинкт, и заливала мозг своей нарастающей волной.</p><p></p><p>Он встал и прошел мимо липы, среди развалин и домов. И внезапно понял, что ждет. Все в нем ждало. Он ждал вечера, как под неприятельским огнем ждут перемирия.</p><p></p><p>14</p><p>— У нас есть сегодня отменный шницель по-венски, — заявил Марабу.</p><p></p><p>— Хорошо, — отозвался Гребер. — Дайте. И все, что вы к нему посоветуете. Мы полагаемся на вас.</p><p></p><p>— Вино прикажете то же самое?</p><p></p><p>— То же самое или, пожалуй, другое. Мы предоставляем выбор вам.</p><p></p><p>Кельнер, довольный, убежал. Гребер откинулся на спинку стула и посмотрел на Элизабет. Ему чудилось, будто он с разрушенного огнем участка фронта перенесен в уголок укрытой от войны мирной жизни. Все пережитое днем, казалось, отступило уже в далекое прошлое. Остался только отблеск того мгновения, когда жизнь подошла к нему вплотную и, как бы прорвавшись между камнями мостовой и сквозь груды развалин, вместе с деревьями потянулась к свету зелеными руками. «Еще две недели жизни мне осталось! И надо хватать ее, как липа — лучи света».</p><p></p><p>Марабу вернулся.</p><p></p><p>— Что вы скажете насчет бутылки Иоганнисбергера Каленберга? — спросил он. — У нас есть еще небольшой запас. После нее шампанское покажется просто сельтерской. Или…</p><p></p><p>— Давайте Иоганнисбергер.</p><p></p><p>— Отлично, ваша честь. Вы действительно знаток. Это вино особенно подходит к шницелю. Я подам к нему еще зеленый салат. Он подчеркнет букет. Вино это словно прозрачный родник.</p><p></p><p>«Обед приговоренного к смерти, — говорил себе Гребер. — Еще две недели таких обедов!» Он подумал это без горечи. До сих пор он не загадывал о том, что будет после отпуска. Отпуск казался бесконечным; слишком многое произошло и слишком многое еще предстояло. Но сейчас, после того, как он прочел сообщение Главного командования и побывал у Польмана, он понял, как короток на самом деле этот отпуск.</p><p></p><p>Элизабет посмотрела вслед Марабу.</p><p></p><p>— Спасибо твоему другу Рейтеру, — сказала она. — Благодаря ему мы стали знатоками!</p><p></p><p>— Мы не только знатоки, Элизабет. Мы больше. Мы искатели приключений, искатели мирных зон. Война все перевернула. То, что раньше служило символом безопасности и отстоявшегося быта, сегодня — удивительное приключение.</p><p></p><p>Элизабет рассмеялась. — Это мы так смотрим.</p><p></p><p>— Время такое. Уж на что мы никак не можем пожаловаться, так это на скуку и однообразие.</p><p></p><p>Гребер окинул Элизабет взглядом. Она сидела перед ним в красиво облегавшем ее фигуру платье. Волосы были забраны под маленькую шапочку; она походила на мальчика.</p><p></p><p>— Однообразие, — сказала она. — Ты, кажется, хотел прийти сегодня в штатском?</p><p></p><p>— Не удалось. Негде было переодеться. — Гребер намеревался это сделать у Альфонса, но после дневного разговора он уже туда не вернулся.</p><p></p><p>— Ты мог переодеться у меня, — сказала Элизабет.</p><p></p><p>— У тебя? А фрау Лизер?</p><p></p><p>— К черту фрау Лизер. Я уже и об этом думала.</p><p></p><p>— Надо послать к черту очень многое, — сказал Гребер. — Я тоже об этом думал.</p><p></p><p>Кельнер принес вино и откупорил бутылку; но не налил. Склонив голову набок, он прислушивался.</p><p></p><p>— Опять начинается! — сказал он. — Очень сожалею, господа.</p><p></p><p>Ему незачем было пояснять свои слова. Через мгновение вой сирен уже заглушил все разговоры.</p><p></p><p>Рюмка Элизабет зазвенела.</p><p></p><p>— Где у вас ближайшее бомбоубежище? — спросил Гребер Марабу.</p><p></p><p>— У нас есть свое, тут же в доме.</p><p></p><p>— Оно не только для гостей, живущих в отеле?</p><p></p><p>— Вы тоже гость. Убежище очень хорошее. Получше, чем на фронте. У нас тут квартируют офицеры в высоких чинах.</p><p></p><p>— Хорошо. А как же насчет шницелей по-венски?</p><p></p><p>— Их еще не жарили. Я сейчас отменю. Ведь вниз я не могу их подать. Сами понимаете.</p><p></p><p>— Конечно, — отозвался Гребер. Он взял из рук Марабу бутылку и наполнил две рюмки. Одну он предложил Элизабет. — Выпей. И выпей до дна.</p><p></p><p>Она покачала головой. — Разве нам не пора идти?</p><p></p><p>— Еще десять раз успеем. Это только первое предупреждение. Может, ничего и не будет, как в прошлый раз. Выпей, Элизабет. Вино помогает победить первый страх.</p><p></p><p>— Позволю себе заметить, что ваша честь правы, — сказал Марабу. — Жалко пить наспех такое тонкое вино; но сейчас — особый случай.</p><p></p><p>Он был бледен и улыбался вымученной улыбкой.</p><p></p><p>— Ваша честь, — обратился он к Греберу, — раньше мы поднимали глаза к небу, чтобы молиться. А теперь — поднимаем, чтобы проклинать. Вот до чего дожили!</p><p></p><p>Гребер бросил быстрый взгляд на Элизабет. — Пей! Торопиться некуда. Мы еще успеем выпить всю бутылку.</p><p></p><p>Она поднесла рюмку к губам и медленно выпила, в этом движении была и решимость, и какая-то бесшабашная удаль. Поставив рюмку на стол, она улыбнулась.</p><p></p><p>— К черту панику, — заявила она. — Нужно отучиться от нее. Видишь, как я дрожу.</p><p></p><p>— Не ты дрожишь. Жизнь в тебе дрожит. И это не имеет никакого отношения к храбрости. Храбр тот, кто имеет возможность защищаться. Все остальное — бахвальство. Наша жизнь, Элизабет, разумнее нас самих.</p><p></p><p>— Согласна. Налей мне еще вина.</p><p></p><p>— Моя жена… — сказал Марабу, — знаете, наш сынишка болен. У него туберкулез. Ему одиннадцать. Убежище у нас плохое. Жене тяжело носить туда мальчугана. Она очень болезненная. Весит всего пятьдесят три килограмма. Это на Зюдштрассе, 29. А я не могу ей помочь. Я вынужден оставаться здесь.</p><p></p><p>Гребер взял рюмку с соседнего столика, налил и протянул кельнеру. — Нате! Выпейте и вы. Есть такое старинное солдатское правило: коли ничего не можешь сделать, постарайся хоть не волноваться. Вам это может помочь?</p><p></p><p>— Да ведь это только так говорится.</p><p></p><p>— Правильно. Мы же не мраморные статуи. Выпейте.</p><p></p><p>— Нам на службе не разрешается…</p><p></p><p>— Это особый случай. Вы сами сказали.</p><p></p><p>— Слушаюсь. — Кельнер посмотрел вокруг и взял рюмку. — Позвольте тогда выпить за ваше повышение!</p><p></p><p>— За что?</p><p></p><p>— За ваше повышение в чин унтер-офицера.</p><p></p><p>— Спасибо. У вас зоркий глаз.</p><p></p><p>Кельнер поставил стакан. — Я не могу пить сразу, да еще такое тонкое вино. И даже в таком особом случае, как сегодня.</p><p></p><p>— Это делает вам честь. Возьмите рюмку с собой.</p><p></p><p>— Спасибо вам.</p><p></p><p>Гребер опять налил себе и Элизабет. — Я делаю это не для того, чтобы показать, какие мы храбрые, — сказал он, — а потому, что при воздушных налетах лучше доgивать все вино, какое у тебя есть. Неизвестно, найдешь ли ты его потом.</p><p></p><p>Элизабет окинула взглядом его мундир. — А тебя, не могут поймать? В убежище полным-полно офицеров.</p><p></p><p>— Нет, Элизабет.</p><p></p><p>— Почему же?</p><p></p><p>— Потому что мне все равно.</p><p></p><p>— Разве, если все равно, человека не поймают?</p><p></p><p>— Во всяком случае — меньше шансов. А теперь пойдем — первый страх миновал.</p><p></p><p></p><p>Часть подвала, где помещался винный погреб, была бетонирована, потолок укрепили стальными подпорками и помещение приспособили под бомбоубежище. Расставили стулья, кресла, столы и диваны, на полу положили два-три потертых ковра, стены аккуратно выбелили. Было тут и радио, а на серванте стояли стаканы и бутылки. Словом — бомбоубежище-люкс.</p><p></p><p>Гребер и Элизабет нашли свободные места у стены, где дощатая дверь отделяла убежище от винного погребка. За ними потянулась толпа посетителей. Среди них очень красивая женщина в белом вечернем платье. У нее была совсем голая спина, на левой руке сверкали драгоценности. Потом крикливая блондинка с рыбьим лицом, несколько мужчин, две-три старухи и группа офицеров. Появился также кельнер вместе со своим юным помощником. Они занялись откупориванием бутылок.</p><p></p><p>— Мы тоже могли бы взять с собой наше вино, — сказал Гребер.</p><p></p><p>Элизабет покачала головой.</p><p></p><p>— Впрочем, ты права. К чему нам этот бутафорский героизм…</p><p></p><p>— Таких вещей не надо делать, — сказала она. — Они приносят несчастье.</p><p></p><p>«Она права, — подумал Гребер и сердито покосился на кельнера, который ходил с подносом среди, публики. — Это вовсе не храбрость: это недостойное легкомыслие. Опасность — дело слишком серьезное. Насколько оно серьезно, примешь только, когда видел много смертей».</p><p></p><p>— Второй сигнал, — сказал кто-то рядом. — Летят сюда.</p><p></p><p>Гребер придвинул-свой стул вплотную к стулу Элизабет.</p><p></p><p>— Мне страшно, — сказала она. — Несмотря на хорошее вино и все благие намерения.</p><p></p><p>— Мне тоже.</p><p></p><p>Он обнял ее за плечи и почувствовал, как напряжено ее тело. В душе Гребера вдруг поднялась волна нежности. Элизабет вся подобралась, точно животное, почуявшее опасность; тут не было никакой позы, да она и не стремилась к ней, мужество было ее опорой, сама жизнь напряглась в ней при вое сирен, который теперь стал другим и возвещал с.мерть, и она не старалась это скрыть от себя.</p><p></p><p>Гребер заметил, что спутник блондинки уставился на него. Тощий лейтенант, почти без подбородка. Блондинка хохотала, сидевшие за соседним столиком восхищались ею.</p><p></p><p>Бомбоубежище слегка содрогнулось. Донесся приглушенный рокот взрыва. Разговор на миг оборвался, затем возобновился — более громкий, с напускным оживлением. Последовали еще три взрыва, один за другим, все ближе.</p><p></p><p>Гребер крепко держал Элизабет. Блондинка уже не смеялась. Вдруг тяжелый удар потряс подвал. Мальчик поставил поднос и вцепился в витые деревянные колонки буфета.</p><p></p><p>— Спокойствие! — крикнул резкий голос. — Это далеко отсюда!</p><p></p><p>Стены дрогнули, и в них что-то захрустело. Свет начал мигать, как в плохо освещенном фильме, что-то оглушительно треснуло, мрак и свет, судорожно раскачиваясь, перемешались, и в сиянии этих коротких вспышек отдельные группы за столиками казались невероятно замедленными кадрами киносъемки.</p><p></p><p>Вначале женщина с голой спиной еще сидела; при следующем попадании и вспышке она уже стояла, при третьем забилась в темный угол, а потом какие-то люди держали ее, она кричала, свет погас совсем, и в громе, рождавшем сотни отголосков, закон земного тяготения перестал действовать, и подвал словно поплыл по воздуху.</p><p></p><p>— Свет погас, Элизабет! — крикнул Гребер. — Только свет погас. Это взрывная волна. Где-то испортилась проводка. В гостиницу не было попадания.</p><p></p><p>Девушка прижалась к нему.</p><p></p><p>— Свечей! Свечей! — крикнул кто-то. — Должны же у них быть свечи! Какого дьявола, где свечи? У кого есть карманный фонарь?</p><p></p><p>Вспыхнуло несколько спичек. В просторном гудящем подвале они казались блуждающими огоньками. Они освещали только лица и руки, точно тела от грохота уже распались и вокруг парили только руки и лица.</p><p></p><p>— Какого дьявола, неужели у ресторана нет запасного движка? Где кельнер?</p><p></p><p>Круги света плыли вверх и вниз, взбегали на стены, качались из стороны в сторону. На миг появилась голая спина женщины в вечернем туалете, мелькнули браслеты и темный раскрытый рот — потом все словно подхватил черный ветер, а голоса вокруг звучали не громче, чем писк полевых мышей, вспугнутых глухим урчанием разверзающихся бездн; потом донесся вой, он бешено и нестерпимо нарастал, как будто гигантская стальная планета неслась прямо на бомбоубежище. Все покачнулось. Световые круги опрокинулись и погасли. Подвал уже не плыл; чудовищный треск как будто все взломал и подбросил вверх. Греберу почудилось, что он взлетел к потолку. Он обхватил Элизабет обеими руками. Но ее точно хотели вырвать у него. Тогда он кинулся на нее, повалил на пол, надвинул ей на голову кресло и стал ждать — сейчас рухнет потолок.</p><p></p><p>Что-то раскалывалось, звенело, шелестело, лопалось, трещало, как будто ударила гигантская лапа и рванула убежище за собою в пустоту, и пустота выдирала желудки и легкие из человеческих тел и выдавливала кровь из жил. Казалось, вот-вот навалится последний грохочущий громом мрак, и все задохнутся.</p><p></p><p>Но он не навалился. Вместо этого вдруг загорелся свет, крутящийся вихрем мгновенный свет, точно из земли встал столб пламени. Вспыхнул белый факел, это была женщина, и она кричала: — Горю! Горю! Помогите! Помогите!</p><p></p><p>Она подпрыгивала и размахивала руками, при каждом взмахе сыпались искры, сверкали драгоценности, искаженное ужасом лицо озарялось резким светом, — потом на нее обрушились голоса и мундиры, кто-то бросил ее на пол, а она извивалась и кричала, кричала среди воя сирен, лая зениток и гула разрушения, кричала пронзительным, нечеловеческим голосом, а потом — глухо, отрывисто, из-под мундиров, скатертей и подушек; в подвале снова стало темно, и, казалось, она кричит из могилы.</p><p></p><p>Гребер держал голову Элизабет обеими руками, судорожно прижимал ее к себе, закрыв рукавом ей уши, пока пожар и крики не затихли, сменившись жалобным плачем, темнотой и запахом горелого мяса, материи и волос.</p><p></p><p>— Врача! Позовите врача! Где тут врач?</p><p></p><p>— Что?</p><p></p><p>— Ее надо отправить в больницу! Проклятие! Ничего не видно! Нужно ее вынести!</p><p></p><p>— Сейчас? — спросил кто-то. А куда?</p><p></p><p>Все смолкли и прислушались. Снаружи бесновались зенитки. Однако взрывы прекратились.</p><p></p><p>— Улетели! Кончилось!</p><p></p><p>— Не вставай, — шепнул Гребер, наклонясь к Элизабет. — Бомбежка кончилась. Но ты лежи. Здесь тебя не затопчут. Не вставай.</p><p></p><p>— Надо подождать. Может налететь еще волна, — проговорил кто-то тягуче и наставительно. — На улице небезопасно. Осколки.</p><p></p><p>Из двери потянулся луч света; кто-то вошел с электрическим карманным фонарем. Женщина, лежавшая на полу, снова начала кричать. — Нет! Нет! Тушите! Тушите пожар!</p><p></p><p>— Никакого пожара нет. Это карманный фонарь.</p><p></p><p>В сумраке чуть дрожал движущийся круг света. Лампочка была очень слабая.</p><p></p><p>— Сюда! Подите же сюда! Кто вы? Кто там с фонарем?</p><p></p><p>Свет быстро описал дугу, метнулся к потолку, скользнул обратно и озарил накрахмаленный пластрон сорочки, полу фрака, черный галстук и смущенное лицо.</p><p></p><p>— Я обер-кельнер Фриц. Зал ресторана разрушен. Мы больше не можем вас обслуживать. Не соблаговолят ли господа уплатить по счетам…</p><p></p><p>— Что?</p><p></p><p>Фриц все еще освещал себя фонарем. — Налет кончился. Я захватил с собой фонарь и счета…</p><p></p><p>— Что? Возмутительно!</p><p></p><p>— Ваша честь, — беспомощно отозвался Фриц на голос из темноты. — Обер-кельнер отвечает перед дирекцией собственным карманом.</p><p></p><p>— Возмутительно! — рычал мужской голос из темноты. — Что мы, жулики? Не освещайте еще вдобавок свою дурацкую физиономию! Идите-ка лучше сюда! Немедленно! Тут есть пострадавшие!</p><p></p><p>Фрица снова поглотила темнота. Световой круг скользнул по стене, по волосам Элизабет, затем по полу, достиг наваленных кучей мундиров и остановился.</p><p></p><p>— Господи! — сказал какой-то человек без мундира, в свете фонаря он казался мертвенно бледным.</p><p></p><p>Человек откинулся назад. Освещены были теперь только его руки. Световой круг, дрожа, скользнул по ним, Обер-кельнер, видно, тоже дрожал. Мундиры полетели в разные стороны.</p><p></p><p>— Господи! — повторил человек без мундира.</p><p></p><p>— Не смотри туда, — сказал Гребер. — Такие случаи бывают. Это всегда может произойти. Налет тут ни при чем. Но тебе нельзя оставаться в городе. Я отвезу тебя в деревню, которую не бомбят, есть такая. И как можно скорее. Я там знаю кое-кого. Они, наверно, не откажутся взять тебя. Мы можем там жить. И ты будешь в безопасности.</p><p></p><p>— Носилки, — сказал человек, стоявший на коленях. — Разве в гостинице нет носилок?</p><p></p><p>— Кажется, есть, господин… господин… — Обер-кельнер Фриц никак не мог определить его чин: мундир лежал на полу в общей куче, подле женщины. Сейчас это был человек в помочах, с саблей на боку и с командирским голосом.</p><p></p><p>— Прошу прощения, что я заговорил о счетах, — сказал Фриц. — Я не знал, что есть пострадавшие.</p><p></p><p>— Живо! Ступайте за носилками. Нет, подождите, я сам пойду с вами. Как там, на улице? Пройти можно?</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>Человек поднялся, надел мундир и вдруг стал майором. Луч света исчез, а вместе с ним, казалось, исчез и луч надежды. Женщина жалобно скулила.</p><p></p><p>— Ванда! — бормотал расстроенный мужской голос. — Ванда, что же нам делать? Ванда!</p><p></p><p>— Давайте выходить отсюда, — сказал кто-то.</p><p></p><p>— Отбоя еще не было, — наставительно пояснил тягучий голос.</p><p></p><p>— К черту ваш отбой! Почему нет света? Дайте свет! Нам нужен врач… морфий…</p><p></p><p>— Ванда, — начал опять расстроенный голос. — Что мы теперь скажем Эбергардту? Что…</p><p></p><p>— Нет, нет, не надо света, — закричала женщина. — Не надо света… — Но свет вернулся. Теперь это была керосиновая лампа. Ее нес майор. Два кельнера во фраках следовали за ним с носилками.</p><p></p><p>— Телефон не действует, — сказал майор. — Порваны провода. Давайте носилки.</p><p></p><p>Он поставил лампу на пол.</p><p></p><p>— Ванда! — начал опять расстроенный голос. — Ванда!</p><p></p><p>— Уйдите! — сказал майор. — Потом. — Он стал на колени подле женщины, а затем поднялся. — Так, с этим покончено. Скоро вы сможете спать. У меня еще был полный шприц на всякий случай. Осторожно! Осторожно поднимайте и кладите на носилки! Придется ждать на улице, пока не раздобудем санитарную машину. Если раздобудем.</p><p></p><p>— Слушаюсь, господин майор, — покорно ответил Фриц.</p><p></p><p>Носилки, покачиваясь, выплыли из подвала. Черная безволосая обожженная голова перекатывалась с боку на бок. Тело прикрыли скатертью.</p><p></p><p>— Она умерла? — спросила Элизабет.</p><p></p><p>— Нет, — отозвался Гребер. — Поправится. Волосы опять отрастут.</p><p></p><p>— А лицо?</p><p></p><p>— Зрение не утрачено. Глаза не повреждены. Все заживет. Я видел очень много обожженных. Бывает и хуже.</p><p></p><p>— Как это могло случиться?</p><p></p><p>— Вспыхнуло платье. Она подошла слишком близко к горящим спичкам. А больше никто не пострадал. Это прочное убежище. Выдержало прямое попадание.</p><p></p><p>Гребер отодвинул кресло, которым пытался защитить голову Элизабет, при этом он наступил на осколки бутылки и увидел, что дощатая дверь в винный погреб разломана. Стеллажи покосились, кругом валялись бутылки, по большей части разбитые, и вино растекалось по полу, словно темное масло.</p><p></p><p>— Минутку, — сказал он Элизабет и взял свою шинель. — Я сейчас. — Он вошел в винный погреб и тут же вернулся. — Так, а теперь пойдем.</p><p></p><p></p><p>На улице стояли носилки с женщиной. Два кельнера, вызывая машину, свистели, засунув в рот пальцы.</p><p></p><p>— Что скажет Эбергардт, — вопрошал ее спутник все тем же расстроенным голосом. — Боже мой, вот проклятое невезение! Ну, как мы ему объясним!..</p><p></p><p>«Эбергардт — это, видимо, муж», — подумал Гребер и обратился к одному из свистевших лакеев:</p><p></p><p>— Где кельнер из погребка?</p><p></p><p>— Который? Отто или Карл?</p><p></p><p>— Низенький такой, старик, похож на аиста.</p><p></p><p>— Отто, — кельнер посмотрел на Гребера. — Отто погиб. Потолок обрушился. Люстра упала на него. Отто погиб.</p><p></p><p>Гребер помолчал.</p><p></p><p>— Я еще должен ему, — сказал он. — За бутылку вина.</p><p></p><p>Кельнер провел рукой по лбу. — Можете отдать деньги мне, сударь. Какое было вино?</p><p></p><p>— Бутылка Иоганнисбергера, подвалов Каленберга.</p><p></p><p>— Высший сорт?</p><p></p><p>— Нет.</p><p></p><p>Кельнер зажег фонарик, вытащил из кармана прейскурант и показал Греберу.</p><p></p><p>Гребер заплатил. Кельнер сунул деньги в бумажник. Гребер был уверен, что он их не сдаст.</p><p></p><p>— Пойдем, обратился он к Элизабет.</p><p></p><p>Они начали пробираться между развалинами. Южная часть города горела. Небо было серо-багровое, ветер гнал перед собою космы дыма.</p><p></p><p>— Надо посмотреть, уцелела ли твоя квартира, Элизабет.</p><p></p><p>Она покачала головой. — Успеется. Давай посидим где-нибудь на воздухе.</p><p></p><p>Они добрались до площади, где находилось бомбоубежище, в котором они были в первый вечер. Вход тускло дымился, словно он вел в подземный мир. Они сели на скамью в сквере.</p><p></p><p>— Ты голодна? — спросил Гребер. — Ведь ты ничего не ела.</p><p></p><p>— Неважно. Сейчас я не могу есть.</p><p></p><p>Он развернул шинель. Что-то звякнуло. Гребер извлек из кармана две бутылки.</p><p></p><p>— Даже не представляю, что я тут схватил. Вот это как будто коньяк.</p><p></p><p>Элизабет изумленно посмотрела на него. — Откуда ты взял?</p><p></p><p>— Из винного погреба. Дверь была открыта. Десятки бутылок разбились. Будем считать, что и эти постигла та же участь.</p><p></p><p>— Ты просто стащил?</p><p></p><p>— Конечно. Если солдат проворонит открытый винный погреб, значит, он тяжело болен. Я мыслю и действую как практик, так уж меня воспитали. Десять заповедей — не для военных.</p><p></p><p>— Ну, это-то конечно, — Элизабет взглянула на него. — И многое другое — тоже. Кто вас знает, какие вы!</p><p></p><p>— Уж ты-то знаешь, пожалуй, больше, чем следует.</p><p></p><p>— Кто вас знает, какие вы! — повторила она. — Ведь здесь вы — не вы. Вы</p><p></p><p>— такие, какие бываете там. Но кто знает, что там происходит.</p><p></p><p>Гребер вытащил из другого кармана еще две бутылки. — Вот эту можно открыть без штопора. Шампанское. — Он раскрутил проволоку.</p><p></p><p>— Надеюсь, у тебя нет возражений морального порядка и ты выпьешь?</p><p></p><p>— Возражений нет. Теперь уже нет.</p><p></p><p>— Мы ничего не празднуем. Следовательно, вино не принесет нам несчастья. Мы пьем его просто потому, что нам хочется пить, и у нас больше ничего нет под рукой. И, пожалуй, еще потому, что мы живы.</p><p></p><p>Элизабет улыбнулась. — Можешь не объяснять. Я уже все поняла. Но объясни, мне другое; почему ты за одну бутылку заплатил, раз ты эти четыре взял так?</p><p></p><p>— Тут разница. Это было бы злостным уклонением от уплаты. — Гребер осторожно начал вытаскивать пробку. Он не дал ей хлопнуть. — Придется пить прямо из бутылки. Я тебе покажу, как это делается.</p><p></p><p></p><p>Наступила тишина. Багровые сумерки разливались все шире. Все предметы казались нереальными в этом необычном свете.</p><p></p><p>— Посмотри-ка вон на то дерево, — вдруг сказала Элизабет. — Ведь оно цветет.</p><p></p><p>Гребер взглянул на дерево. Взорвавшаяся бомба почти вырвала его из земли. Часть корней повисла в воздухе, ствол был расколот, некоторые ветви оторваны; и все-таки его покрывали белые цветы, чуть тронутые багровыми отсветами.</p><p></p><p>— Дом, стоявший рядом, сгорел дотла. Может быть, жар заставил их распуститься, — сказал Гребер. — Это дерево опередило здесь все деревья, а ведь оно повреждено больше всех.</p><p></p><p>Элизабет поднялась и подошла к дереву. Скамья, на которой они сидели, стояла в тени, и девушка вышла в трепетные отсветы пожарища, как выходит танцовщица на освещенную сцену. Свет окружил ее, словно багровый вихрь, и засиял позади, точно какая-то гигантская средневековая комета, возвещавшая гибель вселенной или рождение запоздалого спасителя.</p><p></p><p>— Цветет… — сказала Элизабет. — Для деревьев сейчас весна, вот и все. Остальное их не касается.</p><p></p><p>— Да, — отозвался Гребер. — Они нас учат. Они все время нас учат. Днем — та липа, сейчас — вот это дерево. Они продолжают расти и дают листья и цветы, и даже когда они растерзаны, какая-то их часть продолжает жить, если хоть один корень еще держится за землю. Они непрестанно учат нас и они не горюют, не жалеют самих себя.</p><p></p><p>Элизабет медленным шагом вернулась к нему. Ее кожа поблескивала в странном свете без теней, лицо на миг волшебно преобразилось, как будто и в ней жила тайна распускающихся лепестков, грозного разрушения и непоколебимого спокойствия роста. Затем она ушла из света, словно из луча прожектора, и снова он ощутил ее в тени подле себя, теплую, живую, ощутил ее тихое дыхание. Он потянул ее к себе, вниз, и дерево вдруг стало очень высоким, дерево достигло багрового неба, а цветы оказались совсем близко, и сначала было дерево, потом земля, и она круглилась и стала пашней, и небом, и девушкой, и он ощутил себя в ней, и она не противилась.</p><p></p><p>15</p><p>Обитатели сорок восьмого номера волновались. Головастик и два других игрока в скат стояли в полном походном снаряжении. О каждом из них врачи написали «годен к строевой», и вот они возвращались с эшелоном на фронт.</p><p></p><p>Головастик был бледен. Он уставился на Рейтера. — Ты со своей дурацкой ногой, ты, шкурник, остаешься здесь, а мне, отцу семейства, приходится возвращаться на передовую!</p><p></p><p>Рейтер не ответил. Фельдман поднялся на кровати. — Заткнись, глупая башка! — сказал он. — Не потому ты едешь, что он остается! Тебя отправляют потому, что ты годен. Если бы и его признали годным и отправили бы, тебе все равно пришлось бы ехать, понятно? Поэтому брось нести вздор!</p><p></p><p>— Что хочу, то и говорю! — кричал Головастик. — Меня отправляют, потому я могу говорить, что хочу. Вы остаетесь здесь! Вы будете бездельничать, жрать и дрыхнуть, а я иди на передовую, я — отец семейства! Этот жирный шкурник для того и глушит водку, чтобы его проклятая нога продолжала болеть!</p><p></p><p>— А ты бы не стал делать то же самое, кабы мог? — спросил Рейтер.</p><p></p><p>— Я? Нет! Никогда я не отлынивал!</p><p></p><p>— Значит, все в порядке. Чего же ты шум поднимаешь?</p><p></p><p>— Как чего? — опешил Головастик.</p><p></p><p>— Ты же гордишься тем, что никогда не отлынивал? Ну, и продолжай в том же духе и не шуми.</p><p></p><p>— Что? Ах, ты вон как повернул! Ты только на то и способен, обжора, чтобы слова человека перевертывать! Ничего, тебя еще зацапают! Уж они тебя поймают, даже если бы мне самому пришлось донести на тебя!</p><p></p><p>— Не греши, — сказал один из двух его товарищей, — их тоже признали годными. Пошли вниз, нам пора выступать!</p><p></p><p>— Не я грешу! Они грешат! Это же позор! Я, отец семейства, должен идти на фронт вместо какого-то пьяницы и обжоры! Я требую только справедливости…</p><p></p><p>— Ишь чего захотел, справедливости! Да разве она есть для военных? Пойдем, нам пора. Никто доносить не будет! Он только языком мелет! Прощайте, друзья! Всех благ! Удерживайте позицию!</p><p></p><p>Оба игрока увели Головастика, который был уже совершенно вне себя. Бледный и потный, он на пороге еще раз обернулся и хотел что-то крикнуть, но они потащили его за собой.</p><p></p><p>— Вот подлец, — сказал Фельдман. — Комедию ломает чисто актер! Помните, как он возмущался, что у меня отпуск, а я все время сплю!</p><p></p><p>— Ведь он проиграл, — вдруг заметил Руммель, который до сих пор безучастно сидел за столом. — Головастик очень много проиграл. Двадцать три марки! Это не пустяк! Мне следовало вернуть ему деньги.</p><p></p><p>— Еще не поздно. Они еще не ушли.</p><p></p><p>— Что?</p><p></p><p>— Вон он стоит внизу. Сойди да отдай, если свербит.</p><p></p><p>Руммель встал и вышел.</p><p></p><p>— Еще один сумасшедший! — сказал Фельдман. — На что Головастику деньги на передовой?</p><p></p><p>— Он может их еще раз проиграть.</p><p></p><p>Гребер подошел к окну и посмотрел во двор. Там собирались отъезжающие на фронт.</p><p></p><p>— Одни ребята и старики, — заметил Рейтер. — После Сталинграда всех берут.</p><p></p><p>— Да.</p><p></p><p>— Колонна построилась.</p><p></p><p>— Что это с Руммелем? — удивленно спросил Фельдман. — Он впервые заговорил.</p><p></p><p>— Он заговорил, когда ты еще спал.</p><p></p><p>Фельдман в одной рубашке подошел к окну.</p><p></p><p>— Вон стоит Головастик, — сказал он. — Теперь на собственной шкуре убедится, что совсем не одно и то же — спать здесь и видеть во сне передовую, или быть на передовой и видеть во сне родные места!</p><p></p><p>— И мы скоро на своей шкуре убедимся, — вставил Рейтер. — Мой капитан из санчасти обещал в следующий раз признать меня годным. Этот храбрец считает, что ноги нужны только трусам, истинный немец может сражаться и сидя.</p><p></p><p>Со двора донеслась команда. Колонна выступила. Гребер видел все, словно в уменьшительное стекло. Солдаты казались живыми куклами с игрушечными автоматами; они постепенно удалялись.</p><p></p><p>— Бедняга Головастик, — сказал Рейтер. — Ведь бесился-то он не из-за меня, а из-за своей жены. Боится, что, как только он уедет, она снова будет ему изменять. И он злится, что она получает пособие за мужа и на это пособие, может быть, кутит со своим любовником.</p><p></p><p>— Пособие за мужа? Разве такая штука существует? — спросил Гребер.</p><p></p><p>— Да ты с неба свалился, что ли? — Фельдман покачал головой. — Жена солдата получает каждый месяц двести монет. Это хорошие денежки. Ради них многие женились. Зачем дарить эти деньги государству?</p><p></p><p>Рейтер отвернулся от окна.</p><p></p><p>— Тут был твой друг Биндинг и спрашивал тебя, — обратился он к Греберу.</p><p></p><p>— А что ему нужно? Он что-нибудь сказал?</p><p></p><p>— Он устраивает у себя вечеринку и хочет, чтобы ты тоже был.</p><p></p><p>— Больше ничего?</p><p></p><p>— Больше ничего.</p><p></p><p>Вернулся Руммель.</p><p></p><p>— Ну что, успел захватить Головастика? — спросил Фельдман.</p><p></p><p>Руммель кивнул. Лицо у него было взволнованное.</p><p></p><p>— У него хоть жена есть, — вдруг прорычал он. — А вот возвращаться на передовую, когда у человека уже ничего на свете не осталось!</p><p></p><p>Он резко отвернулся и бросился на свою койку. Все сделали вид, будто ничего не слышали.</p><p></p><p>— Жаль, что Головастику не пришлось это увидеть… — прошептал Фельдман. — Он держал пари, что Руммель сегодня сорвется.</p><p></p><p>— Оставь его в покое, — раздраженно сказал Рейтер. — Неизвестно, когда ты сам сорвешься. Ни за кого нельзя ручаться. Даже лунатик может с крыши свалиться. — Он повернулся к Греберу.</p><p></p><p>— Сколько у тебя еще осталось дней?</p><p></p><p>— Одиннадцать.</p><p></p><p>— Одиннадцать дней! Ну, это довольно много.</p><p></p><p>— Вчера было много, — сказал Гребер. — А сегодня — ужасно мало.</p><p></p><p></p><p>— Никого нет, — сказала Элизабет. — Ни фрау Лизер, ни ее отпрыска. Сегодня вся квартира наша!</p><p></p><p>— Слава богу! Кажется, я бы убил ее, если бы она при мне сказала хоть слово. Она вчера устроила тебе скандал?</p><p></p><p>— Она считает, что я проститутка.</p><p></p><p>— Почему? Мы же пробыли здесь не больше часу.</p><p></p><p>— Еще с того дня. Ты просидел у меня тогда весь вечер.</p><p></p><p>— Но мы заткнули замочную скважину и почти все время играл патефон. На каком основании она выдумывает такую чепуху?</p><p></p><p>— Да, на каком!.. — повторила Элизабет и скользнула по нему быстрым взглядом.</p><p></p><p>Гребер посмотрел на нее. Горячая волна ударила ему в голову. «И где у меня в первый раз глаза были», — подумал он.</p><p></p><p>— Куда унесло эту ведьму?</p><p></p><p>— По деревням пошла — собирает на какую-то там зимнюю или летнюю помощь. Вернется только завтра ночью; сегодняшний вечер и весь завтрашний день принадлежит нам.</p><p></p><p>— Как, и весь завтрашний день? Разве тебе не нужно идти на твою фабрику?</p><p></p><p>— Завтра нет. Завтра воскресенье. Пока мы по воскресеньям еще свободны.</p><p></p><p>— Воскресенье? — повторил Гребер. — Вот счастье! Я и не подозревал! Значит, я наконец-то увижу тебя при дневном свете! До сих пор я видел тебя только вечером или ночью.</p><p></p><p>— Разве?</p><p></p><p>— Конечно. В понедельник мы первый раз пошли погулять. Мы еще прихватили бутылку арманьяка.</p><p></p><p>— А ведь правда, — удивленно согласилась Элизабет. — Я тебя тоже не видела днем. — Она помолчала. взглянула на него, потом отвела глаза. — Мы ведем довольно беспорядочную жизнь, верно?</p><p></p><p>— Нам ничего другого не остается.</p><p></p><p>— Тоже правда. А что будет, когда мы завтра увидим друг друга при беспощадном полуденном солнце?</p><p></p><p>— Предоставим это божественному провидению. А вот что мы предпримем сегодня? Пойдем в тот же ресторан, что и вчера? Там было отвратительно. Вот посидеть в «Германии» — другое дело. Но она закрыта.</p><p></p><p>— Мы можем остаться здесь. Выпивки хватит. Я приготовлю какую-нибудь еду.</p><p></p><p>— И ты выдержишь тут? Не лучше ли куда-нибудь уйти?</p><p></p><p>— Когда фрау Лизер нет дома, у меня каникулы.</p><p></p><p>— Тогда останемся у тебя. Вот чудесно! Вечер без патефона! И мне не нужно будет возвращаться в казарму. Но как же насчет ужина? Ты в самом деле умеешь стряпать? Глядя на тебя, этого не скажешь.</p><p></p><p>— Я могу попытаться. Да и насчет продуктов небогато. Только то, что можно достать по талонам.</p><p></p><p>— Ну, это немного.</p><p></p><p>Они пошли в кухню. Гребер обозрел запасы Элизабет. В сущности, не было почти ничего: немного хлеба, искусственный мед, маргарин, два яйца и несколько сморщенных яблок.</p><p></p><p>— У меня еще есть продуктовые талоны, — сказала Элизабет. — Мы можем достать на них кое-что. Я знаю магазин, который торгует вечером.</p><p></p><p>Гребер задвинул ящик комода. — Не трать свои талоны. Они тебе самой пригодятся. Сегодня надо что-нибудь раздобыть другим способом. Организовать это дело.</p><p></p><p>— У нее ничего нельзя стащить, Эрнст, — с тревогой возразила Элизабет.</p><p></p><p>— Фрау Лизер знает наперечет каждый грамм своих продуктов.</p><p></p><p>— Представляю себе. Да я сегодня и не намерен красть. Я намерен произвести реквизицию, как солдат на территории противника. Некий Альфонс Биндинг пригласил меня к себе на вечеринку. Так вот, то, что я съел бы там, если бы остался, я заберу и принесу сюда. В этом доме огромные запасы. Через полчаса я вернусь.</p><p></p><p></p><p>Альфонс встретил Гребера с распростертыми объятиями, он был уже навеселе. — Вот чудненько, Эрнст! Заходи! Сегодня мой день рождения! У меня тут собралось несколько приятелей…</p><p></p><p>Охотничья комната была полна табачного дыма и людей.</p><p></p><p>— Слушай, Альфонс, — торопливо заявил Гребер еще в прихожей. — Я не могу остаться. Я забежал только на минутку и мне сейчас же нужно уходить.</p><p></p><p>— Уходить? Нет, Эрнст! И слушать не хочу.</p><p></p><p>— Понимаешь, у меня было назначено свидание раньше, чем мне передали твое приглашение.</p><p></p><p>— Пустяки! Скажи, что у тебя неожиданное деловое совещание. Или, что тебя вызвали на допрос. — Альфонс раскатисто захохотал. — Там у меня сидят два офицера из гестапо! Я тебя сейчас с ними познакомлю. Скажи, что тебя вызвали в гестапо! Ты даже не соврешь! Или тащи сюда своих знакомых, если они милые люди.</p><p></p><p>— Неудобно.</p><p></p><p>— Почему? Почему неудобно? У нас все удобно!</p><p></p><p>Гребер понял, что самое лучшее — сказать правду.</p><p></p><p>— Ведь вот как это получилось, Альфонс, — заявил он. — Я понятия не имел, что у тебя день рождения. И я зашел, чтобы раздобыть у тебя что-нибудь поесть и выпить. У меня свидание, но я с этой особой никак не могу сюда явиться. Я был бы просто ослом. Понимаешь теперь?</p><p></p><p>Биндинг расцвел.</p><p></p><p>— Ага! — торжествовал он. — Значит, вечно женственное! Наконец-то! А я совсем было на тебя рукой махнул! Понимаю, Эрнст. Ты прощен. Хотя и у нас есть тут пребойкие девчонки. Может, ты сначала на них взглянешь? Ирма — сорванец, каких мало, а с Гудрун ты можешь лечь в постель хоть сегодня. Фронтовикам она никогда не отказывает. Запах окопов ее волнует.</p><p></p><p>— Но меня — нет.</p><p></p><p>Альфонс рассмеялся. — И запах концлагеря, которым разит от Ирмы, верно, тоже нет? А Штегеману только его и подавай. Вон тот толстяк, на диване. Я лично не стремлюсь. Я человек нормальный и люблю уют. Видишь вон ту маленькую, в уголке? Как ты ее находишь?</p><p></p><p>— Очаровательна.</p><p></p><p>— Хочешь, я тебе ее уступлю, только останься, Эрнст.</p><p></p><p>Гребер покачал головой.</p><p></p><p>— Невозможно.</p><p></p><p>— Понимаю. Наверно, классную девочку подцепил? Нечего смущаться, Эрнст. У Альфонса тоже сердце рыцаря, пойдем в кухню и выберем, что тебе надо, а потом выпьешь рюмочку по случаю моего рождения? Идет?</p><p></p><p>— Идет.</p><p></p><p>В кухне они увидели фрау Клейнерт, облаченную в белый фартук.</p><p></p><p>— Тебе повезло, Эрнст, у нас холодный ужин. Выбирай, что приглянется. Или лучше вот что: фрау Клейнерт, заверните-ка ему хорошую закуску, а мы тем временем наведаемся в погреб.</p><p></p><p>Погреб был завален припасами.</p><p></p><p>— А теперь предоставь действовать Альфонсу, — сказал Биндинг, ухмыляясь. — Не пожалеешь. Вот тебе прежде всего суп из черепахи в консервах. Подогреешь и можно кушать. Еще из Франции. Возьми две банки.</p><p></p><p>Гребер взял две банки. Альфонс продолжал свои поиски.</p><p></p><p>— Спаржа голландская, две банки. Можешь есть холодной или подогреть. Никакой возни. А к спарже — банка консервированной пражской ветчины. Это вклад Чехословакии. — Биндинг влез на лесенку. — Кусок датского сыра и баночка масла. Все это не портится — неоценимое преимущество консервов. Вот тебе еще варенье из персиков. Или твоя дама предпочитает клубничное?</p><p></p><p>Гребер созерцал стоявшие на уровне его глаз короткие ножки в начищенных до блеска сапогах. За ними мерцали ряды стеклянных и жестяных банок. Он невольно вспомнил скудные запасы Элизабет.</p><p></p><p>— И того и другого, — сказал он.</p><p></p><p>— Ты совершенно прав, — смеясь, заметил Биндинг. — Наконец-то я узнаю прежнего Эрнста! Какой смысл грустить! И жить — умереть, и не жить — умереть! Хватай, что можешь, а грехи пусть замаливают попы! Вот мой девиз!</p><p></p><p>Он спустился с лесенки и перешел в другой подвал, где лежали бутылки. — Тут у нас довольно приличный набор трофеев. Наши враги прославились своими знаменитыми водками. Что же ты возьмешь? Водку? Арманьяк? А вот и польская сливянка.</p><p></p><p>Гребер не думал просить вина. У него еще оставалось кое-что из запаса, сделанного в «Германии», Но Биндинг прав: трофеи — это трофеи, их надо брать там, где найдешь.</p><p></p><p>— Шампанское тоже есть, — продолжал Альфонс. — Я лично этой дряни терпеть не могу. Но, говорят, в любовных делах оно незаменимо. Сунь-ка в карман бутылочку. Пусть поможет твоим успехам. — Он громко расхохотался. — А знаешь, какая моя любимая водка? Кюммель! Хочешь верь, хочешь нет. Старый, честный кюммель! Возьми с собой бутылочку и вспомни об Альфонсе, когда будешь пить.</p><p></p><p>Он взял бутылки под мышку и отправился в кухню.</p><p></p><p>— Сделайте два пакета, фрау Клейнерт. Один с закуской, другой с вином. Переложите бутылки бумагой, чтобы не разбились. И прибавьте четверть фунта кофе в зернах. Хватит, Эрнст?</p><p></p><p>— Не знаю, как я все это дотащу.</p><p></p><p>Биндинг сиял.</p><p></p><p>— Надеюсь, никто не скажет, что Альфонс жадюга. Верно? Особенно в свой день рождения! И уж, конечно, не для старого школьного товарища!</p><p></p><p>Биндинг стоял перед Гребером. Его глаза блестели, лицо пылало. Он был похож на мальчишку, нашедшего птичьи гнезда. Гребера даже тронуло его добродушие; но потом он вспомнил, что Альфонс с таким же упоением слушал рассказы Гейни.</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 387141, member: 1"] — Отчаянный парень этот Гейни, правда? — спросил Альфонс. Таким тоном мальчик говорил бы о кровожадном индейском вожде — с ужасом и все же с восхищением. — Отчаянный с теми, кто защищаться не может, — возразил Гребер. — У него рука не гнется, Эрнст. Вот почему он не на передовой. Заполучил это увечье в 1932 году, во время стычки с коммунистами. Оттого он такой бешеный. Да, порассказал он нам кое-какие штучки, верно? — Альфонс опять запыхтел полуобуглившейся сигарой, которую закурил, когда Гейни начал хвастать своими подвигами. В увлечении он позабыл о ней. — Порассказал! Верно? — Штучки хоть куда. А тебе хотелось бы там быть? Биндинг на мгновение задумался. Затем покачал головой. — Пожалуй, нет. Может быть, один раз, чтобы знать, что это такое. А вообще-то я человек другого типа. Я слишком романтик, Эрнст. В дверях появился Гейни. Он был ужасно бледен. — Дежурство! — прорычал он. — Я опаздываю. Давно пора! Ну, уж эта сволочь у меня попляшет! Спотыкаясь, брел он по садовой дорожке. Дойдя до калитки, поправил фуражку, деревянно выпрямился и зашагал дальше, как аист. — Не хотел бы я быть на месте того, кто сейчас попадет Гейни в лапы, — сказал Биндинг. Гребер поднял голову. Он думал как раз о том же. — Ты считаешь это правильным, Альфонс? — спросил он. Биндинг пожал плечами. — Это ведь люди, виновные в государственной измене. Недаром же они там сидят. — Бурмейстер тоже был изменником? Альфонс усмехнулся. — Ну, тут особый случай. Да с ним ничего такого и не сделали. — А если бы сделали? — Ну, значит, не повезло. В наше время очень многим не везет, Эрнст. Возьми хотя бы с.мерть от бомб. Пять тысяч убитых в одном только нашем городе. А люди-то были получше, чем те, кто сидит в концлагере. Поэтому, какое мне дело, что там происходит? Я не отвечаю за это. И ты тоже. Несколько воробьев, чирикая, прилетели на край бассейна, стоявшего посреди лужайки. Один вошел в воду, забил крыльями, и тут же вся стайка начала плескаться. Альфонс внимательно следил за ними. Казалось, он уже забыл про Гейни. Гребер увидел его довольное безмятежное лицо и вдруг понял, как безнадежно обречены всякая справедливость и сострадание: им суждено вечно разбиваться о равнодушие, себялюбие и страх! Да, он понял это, понял также, что и сам он не является исключением, что и сам сопричастен всему этому, имеет к нему какое-то отношение — безличное, туманное и угрожающее. Греберу чудилось, как он ни противился этому чувству, что все же он с Биндингом чем-то связан. — Насчет ответственности дело не так просто, Альфонс, — сказал он хмуро. — Эх, Эрнст! Брось ты эти рассуждения! Ответственным можно быть только за то, что совершил самолично. Да и притом, если это не выполнение приказа. — Когда мы расстреливаем заложников, мы утверждаем обратное, что они якобы ответственны за то, что совершено другими, — сказал Гребер. — А тебе приходилось расстреливать заложников? — спросил Биндинг, с любопытством поворачиваясь к Греберу. Гребер не ответил. — Заложники — исключение, Эрнст, тут необходимость. — Мы все оправдываем необходимостью, — с горечью продолжал Гребер. — Все, что мы сами делаем, хочу я сказать. Конечно, не то, что делают те. Когда мы бомбим города — это стратегическая необходимость; а когда бомбят те — это гнусное преступление. — Вот именно! Наконец-то ты рассуждаешь правильно! — Альфонс лукаво покосился на Гребера. На лице его появилась довольная улыбка. — Это-то и называется современной политикой! «Правильно то, что полезно немецкому народу», — сказал имперский министр юстиции. А ему и книги в руки. Мы лишь исполняем свой долг. Мы не ответственны. — Он наклонился вперед. — Вон, вон он — черный дрозд! Первый раз купается! Видишь, как воробьи удирают! Гребер вдруг увидел, что впереди идет Гейни. Улица была пуста. Между зелеными изгородями лежал рассеянный солнечный свет, желтая бабочка порхала совсем низко над песчаными дорожками, окаймлявшими мощеный тротуар, а впереди, примерно метрах в ста, Гейни поворачивал за угол. Гребер пошел по песчаной дорожке. Хотя стояла глубокая тишина, его шагов не было слышно. Если бы кто захотел сейчас прикончить Гейни, так вот очень удобный случай, — подумал Гребер. — Кругом — ни души. Улица точно вымерла. Можно почти беззвучно подкрасться к нему, идя по песку. Гейни ничего и не заметит. Его можно сбить с ног, а потом задушить или заколоть. Выстрел — это слишком громко, сбегутся люди. Гейни не бог весть какой силач; да, его можно задушить. Гребер заметил, что ускорил шаг. Даже Альфонс ничего бы не заподозрил. Он решил бы, что кто-то захотел отомстить Гейни. Оснований для этого более чем достаточно. А такой случай едва ли еще раз представится. И это — случай уничтожить убийцу не из личной мести, убийцу, который через какой-нибудь час будет, вероятно, терзать беззащитных, отчаявшихся людей. У Гребера вспотели ладони. Дойдя до угла, он увидел, что между ним и Гейни осталось метров тридцать. На улице все еще было пусто. Если он быстро добежит до него по песку, через минуту все будет кончено. Он заколет Гейни и побежит дальше. Вдруг он услышал, что сердце его отчаянно стучит. Стучит слишком громко, ему даже на мгновение показалось, что Гейни может услышать этот стук. «Да что это со мной? — спросил себя Гребер. — Какое мне дело? Каким образом я впутался во все это?» Но мысль, которая за несколько мгновений возникла как будто случайно, уже превратилась в таинственный приказ, и Греберу вдруг представилось, что все зависит от того, подчинится ли он этому приказу, — словно это могло искупить многое в его прошлом, да и самую жизнь Гребера, и, в частности, такие минуты в ней, которые он хотел бы зачеркнуть; искупить что-то содеянное им или, наоборот, упущенное. «Отмщение, — думал он. — Но ведь этого человека он едва знает, человек этот ему, Греберу, не причинил никакого зла и не за что ему мстить… Еще не причинил… — думал Гребер, — но может же случиться, что отец Элизабет оказался жертвой Гейни, или окажется ею сегодня-завтра, а кому какое зло причинили заложники или невинные жертвы, которым нет числа? Кто несет вину за них и где искупление?» Гребер не сводил глаз со спины Гейни. Во рту у него пересохло. Из-за калитки донесся собачий лай. Он испугался и посмотрел вокруг. «Я слишком много выпил, — сказал он себе, — нужно остановиться, все это меня не касается, это сумасшествие…» Но продолжал идти, быстро и беззвучно, побуждаемый чем-то, что представлялось ему грозной и справедливой неизбежностью, искуплением и воздаянием за те многочисленные смерти, виновником которых он был. Между ними осталось каких-нибудь двадцать метров, а Гребер все еще не знал, что он сделает. Затем он увидел. как на ближайшем углу из калитки, скрытой в изгороди, вышла женщина. На ней была оранжевая блузка, в руке — корзина; женщина шагала ему навстречу. Он остановился. Все его существо охватила слабость. Медленно двинулся он дальше. Размахивая корзиной, женщина спокойно прошла мимо Гейни, она приближалась к Греберу. Ее походка была нетороплива, у нее была широкая крепкая грудь, открытое загорелое лицо и гладко причесанные на пробор темные волосы. Позади нее высилось небо, бледное, полное неясного мерцания. Но он видел в эту минуту совершенно отчетливо только ее, все другое словно расплывалось в тумане — она одна была вполне реальна, и это была жизнь, женщина несла ее на своих сильных плечах, она несла ее как дар, и жизнь была большая и добрая, а позади были пустыня и убийство. Проходя мимо, женщина взглянула на Гребера. — Здравствуйте, — приветливо сказала она. Гребер кивнул. Он не мог слова вымолвить. Он слышал за собой ее удаляющиеся шаги, и опять перед ним возникла поблескивающая пустыня, а сквозь поблескивание он видел, как темная фигура Гейни заворачивает за угол. И вот улица уже пуста. Гребер оглянулся. Женщина спокойно и беззаботно удалялась. «Почему же я не бегу? — недоумевал он. — Я еще успею это сделать». Но он уже знал, что не сделает этого. «Женщина меня видела, — соображал он дальше, — она меня узнает, сейчас уже нельзя». Совершил бы он то, что задумал, если бы она не появилась? Не нашел ли бы другое оправдание? На это он не мог ответить. Вот и перекресток, где Гейни свернул. Но он уже исчез. Только дойдя до следующего угла, Гребер опять его увидел. Гейни стоял посреди мостовой. С ним разговаривал какой-то эсэсовец, и дальше они пошли вместе. Из ворот вышел почтальон. Немного поодаль стояли два велосипедиста со своими машинами. Искушение миновало. Греберу показалось, будто он вдруг проснулся. Он огляделся. «Что ж это было? — спрашивал он себя. — Черт! А ведь я чуть было его не прикончил! Откуда это? Что со мной творится? Что-то вдруг вырывается наружу…» Он двинулся дальше. «Придется последить за собой, — думал он. — А я воображал, что спокоен. Нет, я не спокоен. Все у меня в душе запутаннее, чем я думал. Придется последить за собой, а то я еще бог весть каких глупостей натворю!» Он купил в киоске газету, остановился и принялся читать сообщение Главного командования. До сих пор он газет не читал. Во время отпуска он и слышать не хотел ни о каких сводках. Оказалось, что отступление продолжается. На карте, напечатанной в газете, он нашел тот пункт, где должен был стоять теперь его полк. Но не мог определить точно, ибо в сообщении Командования упоминались только армейские группы; все же он высчитал, что полк отошел примерно на сто километров к западу. Гребер словно оцепенел. Все время отпуска он почти не вспоминал о своих однополчанах. Память о них точно камнем канула на дно его души. Теперь она всплыла на поверхность. Ему казалось, что какое-то серое одиночество поднимается с земли. Безликое и безгласное одиночество. В сообщении указывалось, что в секторе, где находилось его подразделение, велись тяжелые бои; но серое одиночество было беззвучно и бесцветно, как будто и краски, и даже напряжение самой борьбы давно заглохли в этом одиночестве. Вставали тени, бескровные и пустые; они шевелились и смотрели на него, сквозь него, и когда они снова падали, то были серыми, как взрытая земля, и земля была как они, словно и она шевелилась и врастала в них. Высокое сияющее небо над ним выцветало от серого дыма этого бесконечного умирания, которое словно поднималось из земли и затемняло даже солнце. «Предательство, — с горечью думал он, — их предали, предали и замарали, их борьба и с.мерть переплелись с убийством и злом, ложью и насилием, они обмануты, их во всем обманули, даже в этой их несчастной, отважной, жалкой и бесцельной смерти». Женщина с мешком, который она несла, прижав к животу, толкнула Гребера. — Вы что, слепой, что ли? — сердито крикнула она. — Нет, — отозвался Гребер, не двинувшись с места. — Тогда чего же вы стоите на самой дороге? Гребер ничего не ответил. Он вдруг понял, почему пошел за Гейни: его толкало то же смутное, неопределенное ощущение, которое он так часто испытывал на поле боя, тот вопрос, на который он не смел себе ответить, то издавна гнетущее отчаяние, от которого он постоянно уклонялся; и вот они, наконец, настигли его и поставили перед испытанием, и теперь он знал, что это такое, и уже не хотел уклоняться. Напротив, он хотел ясности, и был к ней готов. «Польман… — мелькнуло у него. — Фрезенбург посылал меня к нему. Я об этом позабыл. Я с ним поговорю. Мне нужно поговорить с кем-нибудь, кому я доверяю». — Болван, — сказала женщина с тяжелым мешком и потащилась дальше. Одна половина домов на Янплац была разрушена, другая уцелела. Только кое-где зияли проемы пустых окон. В уцелевших домах продолжалась повседневная жизнь, женщины убирали и готовили; а на другой стороне фасады домов обвалились, открывая остатки комнат, где со стен свисали лохмотья обоев, напоминавшие изодранные знамена после проигранного сражения. Дом, где жил Польман, оказался в числе разбомбленных. Верхние этажи обрушились и завалили вход. Казалось, там уже никто не живет. И Гребер хотел было повернуть обратно, когда заметил среди щебня узенькую утоптанную тропку. Он пошел по ней и вскоре увидел более широкую и расчищенную, которая вела к уцелевшему черному ходу. Гребер постучал. Никто не ответил. Он постучал опять. Через несколько мгновений до него донесся шорох. Звякнула цепочка, и дверь осторожно приоткрылась. — Господин Польман? — спросил он. Старик выглянул из-за двери. — Да. Что вам угодно? — Я Эрнст Гребер. Ваш бывший ученик. — Вот как. А что вам угодно? — Повидать вас. Я здесь в отпуску. — Я больше не преподаю… — отрезал Польман. — Знаю. — Хорошо. Тогда вы знаете и то, что мое увольнение было мерой наказания. Я больше не принимаю учеников, да и права не имею. — Я уже не ученик, а солдат; я приехал из России и привез вам привет от Фрезенбурга. Он просил меня зайти к вам. Старик испытующе смотрел на Гребера. — Фрезенбург? Он еще жив? — Десять дней назад был жив. Польман опять окинул его изучающим взглядом и, помолчав, сказал: — Хорошо, войдите. — Он отступил, пропуская гостя. Гребер последовал за ним. Они прошли коридор, который вел к подобию кухни, затем еще один короткий коридор. Польман вдруг ускорил шаг, открыл какую-то дверь и сказал уже гораздо громче: — Входите. А я думал, вы из полиции. Гребер удивленно взглянул на него. Потом понял. Он не обернулся. Вероятно, Польман говорил так громко, желая успокоить кого-то. В комнате горела небольшая керосиновая лампа под зеленым абажуром. Разбитое окно так завалило щебнем, что ничего не было видно. Польман остановился посреди комнаты. — Теперь я узнаю вас, — сказал он. — На улице свет слишком резок. А я выхожу редко и уже отвык. Здесь у меня нет дневного света, только лампа. Но керосину мало, и приходится подолгу сидеть в темноте. Электропроводка разрушена. Гребер всмотрелся в своего бывшего учителя. Он бы не узнал Польмана, так тот постарел. Затем оглядел каморку, и ему представилось, что он попал в какой-то другой мир. Причиной тому была не только тишина, царившая в этой неожиданно открывшейся перед ним комнате, освещенной керосиновой лампой — после яркого солнечного блеска на улице она казалась катакомбой, — тут действовало еще и другое: коричневые и золотистые ряды книг на полках вдоль стен, пюпитр для чтения, гравюры и, наконец, сам старик с белыми волосами и морщинистым лицом; оно было восковым, как у заключенного, просидевшего много лет в тюрьме. Польман заметил взгляд Гребера. — Мне повезло, — сказал он. — Я сохранил всю свою библиотеку. Гребер повернулся к нему. — А я уже давно не видел книг. За последние годы я читал очень немногое. — Вероятно, и возможности у вас не было. Ведь книги не потащишь с собой в ранце. — Но их не потащишь с собой и в голове. Они совсем не подходят к тому, что делается кругом. А тех, которые подходят, читать не хочется. Польман на миг устремил свой взгляд в мягкий зеленый сумрак лампы. — Зачем вы пришли ко мне, Гребер? — Мне Фрезенбург сказал, чтобы я вас проведал. — А вы хорошо его знаете? — Это был единственный, человек на фронте, которому я всецело верил. Он посоветовал мне навестить вас и поговорить по душам. Вы, мол, скажете мне правду. — Правду? О чем же? Гребер посмотрел на старика. Когда-то он учился у Польмана в школе, но, казалось, это было бесконечно давно; и все-таки на один миг ему почудилось, будто он опять ученик, и учитель спрашивает Гребера о его жизни, — и будто сейчас вот решится его судьба — в этой тесной полузасыпанной каморке, где столько книг и где перед ним изгнанный учитель его юных лет. И книги, и учитель как бы воплощали в себе то, что когда-то было в прошлом — добро, терпимость, знание, а щебень, заваливший окно, — то, во что настоящее превратило это прошлое. — Я хочу знать, в какой степени на мне лежит вина за преступления последних десяти лет, — сказал Гребер. — И еще мне хотелось бы знать, что я должен делать. Польман с изумлением посмотрел на него. Потом встал и подошел к книжным полкам. Он взял одну из книг, раскрыл и снова поставил на место, даже не заглянув в нее. Затем опять обернулся к своему гостю: — А вы знаете, какой вы мне сейчас задали вопрос? — Знаю. — Нынче за гораздо более невинные вещи отрубают голову. — А на фронте убивают совсем ни за что, — сказал Гребер. Польман отошел от книжных полок и сел. — Вы разумеете под преступлением войну? — Я разумею все, что привело к ней. Ложь, угнетение, несправедливость, насилие. А также войну. Войну, как мы ее ведем — с лагерями для рабов, с концентрационными лагерями и массовыми убийствами гражданского населения. Польман молчал. — Я видел кое-что, — продолжал Гребер, — и многое слышал. Я знаю, что война проиграна и что мы все еще сражаемся только ради того, чтобы правительство, нацисты и те, кто всему виной, еще какое-то время продержались у власти и совершили еще большие преступления! Польман снова изумленно посмотрел на Гребера. — И вы все это знаете? — спросил он. — Теперь знаю. А сначала не знал. — И вам приходится опять ехать на фронт? — Да. — Это ужасно! — Еще ужаснее ехать, когда все это знаешь и, быть может, уже становишься прямым соучастником. Я буду теперь соучастником, да? Польман молчал. — Что вы имеете в виду? — шепотом проговорил он через минуту. — Вы знаете, что. Вы же воспитывали нас в духе религии. В какой мере я стану соучастником, если я знаю, что не только война проиграна, но мы должны ее проиграть, чтобы было покончено с убийством, рабством, концлагерями, эсэсовцами и штурмовиками, массовым уничтожением и бесчеловечными зверствами — если я это знаю и все-таки через две недели вернусь на фронт и буду опять сражаться за прежнее? Лицо Польмана вдруг померкло, стало серым. Только глаза еще сохраняли свой цвет — какой-то особенный, прозрачно-голубой. Эти глаза напомнили Греберу другие, где-то им уже виденные, но где — он не мог вспомнить. — Вам необходимо туда ехать? — наконец спросил Польман. — Я не могу уклониться. Меня повесят или расстреляют. Гребер ждал ответа. — Христианские мученики не подчинялись насилию, — нерешительно сказал Польман. — Мы не мученики. Но скажите, с чего начинается соучастие? — спросил Гребер. — С какой минуты то, что принято называть геройством, становится убийством? Когда перестаешь верить, что оно оправдано? Или, что оно преследует разумную цель? Где тут граница? Польман с мукой в глазах посмотрел на него. — Разве я могу вам ответить на ваш вопрос? Я взял бы на себя слишком большую ответственность. Я не могу решить этот вопрос за вас. — Значит, каждый должен решать его сам? — Думаю, что да. А как же иначе? Гребер молчал. «Зачем я настаиваю, — говорил он себе. — Сижу здесь почему-то как судья, а не обвиняемый! Зачем-я мучаю этого старика и требую его к ответу и за то, чему он когда-то меня учил, и за то, чему я потом сам научился? Да и нужен ли мне еще его ответ? Разве я только что сам себе не ответил?» Гребер посмотрел на Польмана. Он представил себе, как изо дня в день этот старик сидит в своей каморке при свете тусклой лампы или в темноте, точно в катакомбах древнего Рима, изгнанный из школы, каждую минуту ожидая ареста, и напрасно ищет утешения в своих книгах. — Вы правы, — сказал Гребер. — Когда спрашиваешь другого — это все-таки попытка уклониться от решения. Да я, вероятно, и не ждал от вас настоящего ответа, на самом деле я спрашивал себя. Но иногда удается спросить себя, только когда спросишь другого. Польман покачал головой. — Нет, вы имеете право спрашивать. Соучастие! — вдруг сказал он. — Что вы в этом понимаете? Вы были юны, и вас отравили ложью, когда вы еще ни о чем не могли судить! А мы — мы видели и мы дали всему этому свершиться! Что тут виной? Душевная вялость? Равнодушие? Ограниченность? Эгоизм? Отчаяние? Но как могла так распространиться эта чума? Да разве я каждый день не размышляю об этом? Гребер вдруг вспомнил, на чьи глаза похожи глаза Польмана: такие же были у того русского, которого он расстреливал. Он встал. — Мне пора. Спасибо вам, что вы меня впустили и разговаривали со мной. Он взялся за фуражку. Польман как будто проснулся. — Вы уходите, Гребер? Что же вы надумали? — Не знаю. У меня впереди еще две недели на размышления. Это немало для того, кто привык считать жизнь по минутам. — Приходите опять! Приходите еще раз перед отъездом; Обещаете? — Обещаю. — Ведь ко мне теперь заходят немногие, — пробормотал Польман. Гребер заметил, что между книгами, неподалеку от заваленного щебнем окна, стоит чья-то фотография. На ней был снят молодой человек его лет в форме. Он вспомнил, что у Польмана был сын. Но в такие времена о сыновьях лучше не спрашивать. — Кланяйтесь Фрезенбургу, если будете писать ему, — сказал Польман. — Хорошо. Вы ведь с ним говорили так же, как сейчас со мной? Верно? — Да. — Если бы вы раньше так со мной говорили! — Вы думаете, Фрезенбургу стало от этого легче? — Нет, — отозвался Гребер, — труднее. Польман кивнул. — Я ничего вам не сказал. Но я не хотел отделаться одним из тех ответов, которые являются пустыми отговорками. Таких ответов немало. Каждый из них очень гладок и убедителен, но каждый — это, в сущности, уклонение от ответа. — И даже те ответы, которые дает церковь? Польман нерешительно помолчал. — Даже те ответы, которые дает церковь. Но церкви повезло. С одной стороны, она говорит: «Люби своего ближнего» и «Не убий», а наряду с этим: «Отдавайте кесарево — кесарю, а божие — богу». Тут открывается большой простор. Гребер улыбнулся. Он опять уловил те саркастические нотки, которые звучали у Польмана раньше. Польман это заметил. — Вы улыбаетесь, — сказал он. — И вы так спокойны? Почему вы не кричите? — Я кричу, — возразил Гребер. — Только вы не слышите. Он стоял перед выходом. Свет вонзался огненными копьями ему в глаза. Белая штукатурка поблескивала. Медленно брел он через площадь. Он чувствовал себя, как подсудимый, который после долгой и запутанной судебной волокиты наконец выслушал приговор, но ему уже почти все равно — оправдан он или осужден. Все кончилось, он сам хотел суда, это и было то, что он решил додумать до конца во время отпуска. И теперь он твердо знал, к чему пришел: к отчаянию, и он уже не уклонялся от него. Гребер посидел некоторое время на скамье — она стояла у самого края воронки, вырытой бомбой. Он чувствовал слабость, полную опустошенность и даже не мог бы сказать — безутешна его печаль или нет. Ему просто не хотелось больше думать. Да и думать было уже не о чем. Он откинулся на спинку скамьи, закрыл глаза, почувствовал солнечное тепло на своем лице. Больше он ничего не чувствовал. Сидел неподвижно, спокойно дышал и отдавался безличному, утешительному теплу, которое не знает ни правых, ни виновных. Потом открыл глаза. Площадь лежала перед ним, освещенная солнцем, четко очерченная. Он увидел высокую липу, стоявшую перед рухнувшим домом. Она была совершенно цела и своим стволом и зелеными ветвями, точно гигантская простертая рука, тянулась от земли к свету и облакам. Небо между облаками было ярко-голубое. Все блестело и сверкало, словно после дождя, во всем чувствовалась глубина и сила, это было бытие, бытие мощное, явное и открытое, без вопросов, без скорби и отчаяния. Греберу казалось, что он очнулся от кошмарного сна, бытие всей своей силой обрушилось на него, все в себе растворило, оно было как ответ без слов, по ту сторону всех мыслей и вопросов — ответ который он слышал еще в те дни и ночи, когда с.мерть касалась его своим крылом и когда после судорог, оцепенения и конца всему жизнь вдруг снова горячо врывалась в него, как спасительный инстинкт, и заливала мозг своей нарастающей волной. Он встал и прошел мимо липы, среди развалин и домов. И внезапно понял, что ждет. Все в нем ждало. Он ждал вечера, как под неприятельским огнем ждут перемирия. 14 — У нас есть сегодня отменный шницель по-венски, — заявил Марабу. — Хорошо, — отозвался Гребер. — Дайте. И все, что вы к нему посоветуете. Мы полагаемся на вас. — Вино прикажете то же самое? — То же самое или, пожалуй, другое. Мы предоставляем выбор вам. Кельнер, довольный, убежал. Гребер откинулся на спинку стула и посмотрел на Элизабет. Ему чудилось, будто он с разрушенного огнем участка фронта перенесен в уголок укрытой от войны мирной жизни. Все пережитое днем, казалось, отступило уже в далекое прошлое. Остался только отблеск того мгновения, когда жизнь подошла к нему вплотную и, как бы прорвавшись между камнями мостовой и сквозь груды развалин, вместе с деревьями потянулась к свету зелеными руками. «Еще две недели жизни мне осталось! И надо хватать ее, как липа — лучи света». Марабу вернулся. — Что вы скажете насчет бутылки Иоганнисбергера Каленберга? — спросил он. — У нас есть еще небольшой запас. После нее шампанское покажется просто сельтерской. Или… — Давайте Иоганнисбергер. — Отлично, ваша честь. Вы действительно знаток. Это вино особенно подходит к шницелю. Я подам к нему еще зеленый салат. Он подчеркнет букет. Вино это словно прозрачный родник. «Обед приговоренного к смерти, — говорил себе Гребер. — Еще две недели таких обедов!» Он подумал это без горечи. До сих пор он не загадывал о том, что будет после отпуска. Отпуск казался бесконечным; слишком многое произошло и слишком многое еще предстояло. Но сейчас, после того, как он прочел сообщение Главного командования и побывал у Польмана, он понял, как короток на самом деле этот отпуск. Элизабет посмотрела вслед Марабу. — Спасибо твоему другу Рейтеру, — сказала она. — Благодаря ему мы стали знатоками! — Мы не только знатоки, Элизабет. Мы больше. Мы искатели приключений, искатели мирных зон. Война все перевернула. То, что раньше служило символом безопасности и отстоявшегося быта, сегодня — удивительное приключение. Элизабет рассмеялась. — Это мы так смотрим. — Время такое. Уж на что мы никак не можем пожаловаться, так это на скуку и однообразие. Гребер окинул Элизабет взглядом. Она сидела перед ним в красиво облегавшем ее фигуру платье. Волосы были забраны под маленькую шапочку; она походила на мальчика. — Однообразие, — сказала она. — Ты, кажется, хотел прийти сегодня в штатском? — Не удалось. Негде было переодеться. — Гребер намеревался это сделать у Альфонса, но после дневного разговора он уже туда не вернулся. — Ты мог переодеться у меня, — сказала Элизабет. — У тебя? А фрау Лизер? — К черту фрау Лизер. Я уже и об этом думала. — Надо послать к черту очень многое, — сказал Гребер. — Я тоже об этом думал. Кельнер принес вино и откупорил бутылку; но не налил. Склонив голову набок, он прислушивался. — Опять начинается! — сказал он. — Очень сожалею, господа. Ему незачем было пояснять свои слова. Через мгновение вой сирен уже заглушил все разговоры. Рюмка Элизабет зазвенела. — Где у вас ближайшее бомбоубежище? — спросил Гребер Марабу. — У нас есть свое, тут же в доме. — Оно не только для гостей, живущих в отеле? — Вы тоже гость. Убежище очень хорошее. Получше, чем на фронте. У нас тут квартируют офицеры в высоких чинах. — Хорошо. А как же насчет шницелей по-венски? — Их еще не жарили. Я сейчас отменю. Ведь вниз я не могу их подать. Сами понимаете. — Конечно, — отозвался Гребер. Он взял из рук Марабу бутылку и наполнил две рюмки. Одну он предложил Элизабет. — Выпей. И выпей до дна. Она покачала головой. — Разве нам не пора идти? — Еще десять раз успеем. Это только первое предупреждение. Может, ничего и не будет, как в прошлый раз. Выпей, Элизабет. Вино помогает победить первый страх. — Позволю себе заметить, что ваша честь правы, — сказал Марабу. — Жалко пить наспех такое тонкое вино; но сейчас — особый случай. Он был бледен и улыбался вымученной улыбкой. — Ваша честь, — обратился он к Греберу, — раньше мы поднимали глаза к небу, чтобы молиться. А теперь — поднимаем, чтобы проклинать. Вот до чего дожили! Гребер бросил быстрый взгляд на Элизабет. — Пей! Торопиться некуда. Мы еще успеем выпить всю бутылку. Она поднесла рюмку к губам и медленно выпила, в этом движении была и решимость, и какая-то бесшабашная удаль. Поставив рюмку на стол, она улыбнулась. — К черту панику, — заявила она. — Нужно отучиться от нее. Видишь, как я дрожу. — Не ты дрожишь. Жизнь в тебе дрожит. И это не имеет никакого отношения к храбрости. Храбр тот, кто имеет возможность защищаться. Все остальное — бахвальство. Наша жизнь, Элизабет, разумнее нас самих. — Согласна. Налей мне еще вина. — Моя жена… — сказал Марабу, — знаете, наш сынишка болен. У него туберкулез. Ему одиннадцать. Убежище у нас плохое. Жене тяжело носить туда мальчугана. Она очень болезненная. Весит всего пятьдесят три килограмма. Это на Зюдштрассе, 29. А я не могу ей помочь. Я вынужден оставаться здесь. Гребер взял рюмку с соседнего столика, налил и протянул кельнеру. — Нате! Выпейте и вы. Есть такое старинное солдатское правило: коли ничего не можешь сделать, постарайся хоть не волноваться. Вам это может помочь? — Да ведь это только так говорится. — Правильно. Мы же не мраморные статуи. Выпейте. — Нам на службе не разрешается… — Это особый случай. Вы сами сказали. — Слушаюсь. — Кельнер посмотрел вокруг и взял рюмку. — Позвольте тогда выпить за ваше повышение! — За что? — За ваше повышение в чин унтер-офицера. — Спасибо. У вас зоркий глаз. Кельнер поставил стакан. — Я не могу пить сразу, да еще такое тонкое вино. И даже в таком особом случае, как сегодня. — Это делает вам честь. Возьмите рюмку с собой. — Спасибо вам. Гребер опять налил себе и Элизабет. — Я делаю это не для того, чтобы показать, какие мы храбрые, — сказал он, — а потому, что при воздушных налетах лучше доgивать все вино, какое у тебя есть. Неизвестно, найдешь ли ты его потом. Элизабет окинула взглядом его мундир. — А тебя, не могут поймать? В убежище полным-полно офицеров. — Нет, Элизабет. — Почему же? — Потому что мне все равно. — Разве, если все равно, человека не поймают? — Во всяком случае — меньше шансов. А теперь пойдем — первый страх миновал. Часть подвала, где помещался винный погреб, была бетонирована, потолок укрепили стальными подпорками и помещение приспособили под бомбоубежище. Расставили стулья, кресла, столы и диваны, на полу положили два-три потертых ковра, стены аккуратно выбелили. Было тут и радио, а на серванте стояли стаканы и бутылки. Словом — бомбоубежище-люкс. Гребер и Элизабет нашли свободные места у стены, где дощатая дверь отделяла убежище от винного погребка. За ними потянулась толпа посетителей. Среди них очень красивая женщина в белом вечернем платье. У нее была совсем голая спина, на левой руке сверкали драгоценности. Потом крикливая блондинка с рыбьим лицом, несколько мужчин, две-три старухи и группа офицеров. Появился также кельнер вместе со своим юным помощником. Они занялись откупориванием бутылок. — Мы тоже могли бы взять с собой наше вино, — сказал Гребер. Элизабет покачала головой. — Впрочем, ты права. К чему нам этот бутафорский героизм… — Таких вещей не надо делать, — сказала она. — Они приносят несчастье. «Она права, — подумал Гребер и сердито покосился на кельнера, который ходил с подносом среди, публики. — Это вовсе не храбрость: это недостойное легкомыслие. Опасность — дело слишком серьезное. Насколько оно серьезно, примешь только, когда видел много смертей». — Второй сигнал, — сказал кто-то рядом. — Летят сюда. Гребер придвинул-свой стул вплотную к стулу Элизабет. — Мне страшно, — сказала она. — Несмотря на хорошее вино и все благие намерения. — Мне тоже. Он обнял ее за плечи и почувствовал, как напряжено ее тело. В душе Гребера вдруг поднялась волна нежности. Элизабет вся подобралась, точно животное, почуявшее опасность; тут не было никакой позы, да она и не стремилась к ней, мужество было ее опорой, сама жизнь напряглась в ней при вое сирен, который теперь стал другим и возвещал с.мерть, и она не старалась это скрыть от себя. Гребер заметил, что спутник блондинки уставился на него. Тощий лейтенант, почти без подбородка. Блондинка хохотала, сидевшие за соседним столиком восхищались ею. Бомбоубежище слегка содрогнулось. Донесся приглушенный рокот взрыва. Разговор на миг оборвался, затем возобновился — более громкий, с напускным оживлением. Последовали еще три взрыва, один за другим, все ближе. Гребер крепко держал Элизабет. Блондинка уже не смеялась. Вдруг тяжелый удар потряс подвал. Мальчик поставил поднос и вцепился в витые деревянные колонки буфета. — Спокойствие! — крикнул резкий голос. — Это далеко отсюда! Стены дрогнули, и в них что-то захрустело. Свет начал мигать, как в плохо освещенном фильме, что-то оглушительно треснуло, мрак и свет, судорожно раскачиваясь, перемешались, и в сиянии этих коротких вспышек отдельные группы за столиками казались невероятно замедленными кадрами киносъемки. Вначале женщина с голой спиной еще сидела; при следующем попадании и вспышке она уже стояла, при третьем забилась в темный угол, а потом какие-то люди держали ее, она кричала, свет погас совсем, и в громе, рождавшем сотни отголосков, закон земного тяготения перестал действовать, и подвал словно поплыл по воздуху. — Свет погас, Элизабет! — крикнул Гребер. — Только свет погас. Это взрывная волна. Где-то испортилась проводка. В гостиницу не было попадания. Девушка прижалась к нему. — Свечей! Свечей! — крикнул кто-то. — Должны же у них быть свечи! Какого дьявола, где свечи? У кого есть карманный фонарь? Вспыхнуло несколько спичек. В просторном гудящем подвале они казались блуждающими огоньками. Они освещали только лица и руки, точно тела от грохота уже распались и вокруг парили только руки и лица. — Какого дьявола, неужели у ресторана нет запасного движка? Где кельнер? Круги света плыли вверх и вниз, взбегали на стены, качались из стороны в сторону. На миг появилась голая спина женщины в вечернем туалете, мелькнули браслеты и темный раскрытый рот — потом все словно подхватил черный ветер, а голоса вокруг звучали не громче, чем писк полевых мышей, вспугнутых глухим урчанием разверзающихся бездн; потом донесся вой, он бешено и нестерпимо нарастал, как будто гигантская стальная планета неслась прямо на бомбоубежище. Все покачнулось. Световые круги опрокинулись и погасли. Подвал уже не плыл; чудовищный треск как будто все взломал и подбросил вверх. Греберу почудилось, что он взлетел к потолку. Он обхватил Элизабет обеими руками. Но ее точно хотели вырвать у него. Тогда он кинулся на нее, повалил на пол, надвинул ей на голову кресло и стал ждать — сейчас рухнет потолок. Что-то раскалывалось, звенело, шелестело, лопалось, трещало, как будто ударила гигантская лапа и рванула убежище за собою в пустоту, и пустота выдирала желудки и легкие из человеческих тел и выдавливала кровь из жил. Казалось, вот-вот навалится последний грохочущий громом мрак, и все задохнутся. Но он не навалился. Вместо этого вдруг загорелся свет, крутящийся вихрем мгновенный свет, точно из земли встал столб пламени. Вспыхнул белый факел, это была женщина, и она кричала: — Горю! Горю! Помогите! Помогите! Она подпрыгивала и размахивала руками, при каждом взмахе сыпались искры, сверкали драгоценности, искаженное ужасом лицо озарялось резким светом, — потом на нее обрушились голоса и мундиры, кто-то бросил ее на пол, а она извивалась и кричала, кричала среди воя сирен, лая зениток и гула разрушения, кричала пронзительным, нечеловеческим голосом, а потом — глухо, отрывисто, из-под мундиров, скатертей и подушек; в подвале снова стало темно, и, казалось, она кричит из могилы. Гребер держал голову Элизабет обеими руками, судорожно прижимал ее к себе, закрыв рукавом ей уши, пока пожар и крики не затихли, сменившись жалобным плачем, темнотой и запахом горелого мяса, материи и волос. — Врача! Позовите врача! Где тут врач? — Что? — Ее надо отправить в больницу! Проклятие! Ничего не видно! Нужно ее вынести! — Сейчас? — спросил кто-то. А куда? Все смолкли и прислушались. Снаружи бесновались зенитки. Однако взрывы прекратились. — Улетели! Кончилось! — Не вставай, — шепнул Гребер, наклонясь к Элизабет. — Бомбежка кончилась. Но ты лежи. Здесь тебя не затопчут. Не вставай. — Надо подождать. Может налететь еще волна, — проговорил кто-то тягуче и наставительно. — На улице небезопасно. Осколки. Из двери потянулся луч света; кто-то вошел с электрическим карманным фонарем. Женщина, лежавшая на полу, снова начала кричать. — Нет! Нет! Тушите! Тушите пожар! — Никакого пожара нет. Это карманный фонарь. В сумраке чуть дрожал движущийся круг света. Лампочка была очень слабая. — Сюда! Подите же сюда! Кто вы? Кто там с фонарем? Свет быстро описал дугу, метнулся к потолку, скользнул обратно и озарил накрахмаленный пластрон сорочки, полу фрака, черный галстук и смущенное лицо. — Я обер-кельнер Фриц. Зал ресторана разрушен. Мы больше не можем вас обслуживать. Не соблаговолят ли господа уплатить по счетам… — Что? Фриц все еще освещал себя фонарем. — Налет кончился. Я захватил с собой фонарь и счета… — Что? Возмутительно! — Ваша честь, — беспомощно отозвался Фриц на голос из темноты. — Обер-кельнер отвечает перед дирекцией собственным карманом. — Возмутительно! — рычал мужской голос из темноты. — Что мы, жулики? Не освещайте еще вдобавок свою дурацкую физиономию! Идите-ка лучше сюда! Немедленно! Тут есть пострадавшие! Фрица снова поглотила темнота. Световой круг скользнул по стене, по волосам Элизабет, затем по полу, достиг наваленных кучей мундиров и остановился. — Господи! — сказал какой-то человек без мундира, в свете фонаря он казался мертвенно бледным. Человек откинулся назад. Освещены были теперь только его руки. Световой круг, дрожа, скользнул по ним, Обер-кельнер, видно, тоже дрожал. Мундиры полетели в разные стороны. — Господи! — повторил человек без мундира. — Не смотри туда, — сказал Гребер. — Такие случаи бывают. Это всегда может произойти. Налет тут ни при чем. Но тебе нельзя оставаться в городе. Я отвезу тебя в деревню, которую не бомбят, есть такая. И как можно скорее. Я там знаю кое-кого. Они, наверно, не откажутся взять тебя. Мы можем там жить. И ты будешь в безопасности. — Носилки, — сказал человек, стоявший на коленях. — Разве в гостинице нет носилок? — Кажется, есть, господин… господин… — Обер-кельнер Фриц никак не мог определить его чин: мундир лежал на полу в общей куче, подле женщины. Сейчас это был человек в помочах, с саблей на боку и с командирским голосом. — Прошу прощения, что я заговорил о счетах, — сказал Фриц. — Я не знал, что есть пострадавшие. — Живо! Ступайте за носилками. Нет, подождите, я сам пойду с вами. Как там, на улице? Пройти можно? — Да. Человек поднялся, надел мундир и вдруг стал майором. Луч света исчез, а вместе с ним, казалось, исчез и луч надежды. Женщина жалобно скулила. — Ванда! — бормотал расстроенный мужской голос. — Ванда, что же нам делать? Ванда! — Давайте выходить отсюда, — сказал кто-то. — Отбоя еще не было, — наставительно пояснил тягучий голос. — К черту ваш отбой! Почему нет света? Дайте свет! Нам нужен врач… морфий… — Ванда, — начал опять расстроенный голос. — Что мы теперь скажем Эбергардту? Что… — Нет, нет, не надо света, — закричала женщина. — Не надо света… — Но свет вернулся. Теперь это была керосиновая лампа. Ее нес майор. Два кельнера во фраках следовали за ним с носилками. — Телефон не действует, — сказал майор. — Порваны провода. Давайте носилки. Он поставил лампу на пол. — Ванда! — начал опять расстроенный голос. — Ванда! — Уйдите! — сказал майор. — Потом. — Он стал на колени подле женщины, а затем поднялся. — Так, с этим покончено. Скоро вы сможете спать. У меня еще был полный шприц на всякий случай. Осторожно! Осторожно поднимайте и кладите на носилки! Придется ждать на улице, пока не раздобудем санитарную машину. Если раздобудем. — Слушаюсь, господин майор, — покорно ответил Фриц. Носилки, покачиваясь, выплыли из подвала. Черная безволосая обожженная голова перекатывалась с боку на бок. Тело прикрыли скатертью. — Она умерла? — спросила Элизабет. — Нет, — отозвался Гребер. — Поправится. Волосы опять отрастут. — А лицо? — Зрение не утрачено. Глаза не повреждены. Все заживет. Я видел очень много обожженных. Бывает и хуже. — Как это могло случиться? — Вспыхнуло платье. Она подошла слишком близко к горящим спичкам. А больше никто не пострадал. Это прочное убежище. Выдержало прямое попадание. Гребер отодвинул кресло, которым пытался защитить голову Элизабет, при этом он наступил на осколки бутылки и увидел, что дощатая дверь в винный погреб разломана. Стеллажи покосились, кругом валялись бутылки, по большей части разбитые, и вино растекалось по полу, словно темное масло. — Минутку, — сказал он Элизабет и взял свою шинель. — Я сейчас. — Он вошел в винный погреб и тут же вернулся. — Так, а теперь пойдем. На улице стояли носилки с женщиной. Два кельнера, вызывая машину, свистели, засунув в рот пальцы. — Что скажет Эбергардт, — вопрошал ее спутник все тем же расстроенным голосом. — Боже мой, вот проклятое невезение! Ну, как мы ему объясним!.. «Эбергардт — это, видимо, муж», — подумал Гребер и обратился к одному из свистевших лакеев: — Где кельнер из погребка? — Который? Отто или Карл? — Низенький такой, старик, похож на аиста. — Отто, — кельнер посмотрел на Гребера. — Отто погиб. Потолок обрушился. Люстра упала на него. Отто погиб. Гребер помолчал. — Я еще должен ему, — сказал он. — За бутылку вина. Кельнер провел рукой по лбу. — Можете отдать деньги мне, сударь. Какое было вино? — Бутылка Иоганнисбергера, подвалов Каленберга. — Высший сорт? — Нет. Кельнер зажег фонарик, вытащил из кармана прейскурант и показал Греберу. Гребер заплатил. Кельнер сунул деньги в бумажник. Гребер был уверен, что он их не сдаст. — Пойдем, обратился он к Элизабет. Они начали пробираться между развалинами. Южная часть города горела. Небо было серо-багровое, ветер гнал перед собою космы дыма. — Надо посмотреть, уцелела ли твоя квартира, Элизабет. Она покачала головой. — Успеется. Давай посидим где-нибудь на воздухе. Они добрались до площади, где находилось бомбоубежище, в котором они были в первый вечер. Вход тускло дымился, словно он вел в подземный мир. Они сели на скамью в сквере. — Ты голодна? — спросил Гребер. — Ведь ты ничего не ела. — Неважно. Сейчас я не могу есть. Он развернул шинель. Что-то звякнуло. Гребер извлек из кармана две бутылки. — Даже не представляю, что я тут схватил. Вот это как будто коньяк. Элизабет изумленно посмотрела на него. — Откуда ты взял? — Из винного погреба. Дверь была открыта. Десятки бутылок разбились. Будем считать, что и эти постигла та же участь. — Ты просто стащил? — Конечно. Если солдат проворонит открытый винный погреб, значит, он тяжело болен. Я мыслю и действую как практик, так уж меня воспитали. Десять заповедей — не для военных. — Ну, это-то конечно, — Элизабет взглянула на него. — И многое другое — тоже. Кто вас знает, какие вы! — Уж ты-то знаешь, пожалуй, больше, чем следует. — Кто вас знает, какие вы! — повторила она. — Ведь здесь вы — не вы. Вы — такие, какие бываете там. Но кто знает, что там происходит. Гребер вытащил из другого кармана еще две бутылки. — Вот эту можно открыть без штопора. Шампанское. — Он раскрутил проволоку. — Надеюсь, у тебя нет возражений морального порядка и ты выпьешь? — Возражений нет. Теперь уже нет. — Мы ничего не празднуем. Следовательно, вино не принесет нам несчастья. Мы пьем его просто потому, что нам хочется пить, и у нас больше ничего нет под рукой. И, пожалуй, еще потому, что мы живы. Элизабет улыбнулась. — Можешь не объяснять. Я уже все поняла. Но объясни, мне другое; почему ты за одну бутылку заплатил, раз ты эти четыре взял так? — Тут разница. Это было бы злостным уклонением от уплаты. — Гребер осторожно начал вытаскивать пробку. Он не дал ей хлопнуть. — Придется пить прямо из бутылки. Я тебе покажу, как это делается. Наступила тишина. Багровые сумерки разливались все шире. Все предметы казались нереальными в этом необычном свете. — Посмотри-ка вон на то дерево, — вдруг сказала Элизабет. — Ведь оно цветет. Гребер взглянул на дерево. Взорвавшаяся бомба почти вырвала его из земли. Часть корней повисла в воздухе, ствол был расколот, некоторые ветви оторваны; и все-таки его покрывали белые цветы, чуть тронутые багровыми отсветами. — Дом, стоявший рядом, сгорел дотла. Может быть, жар заставил их распуститься, — сказал Гребер. — Это дерево опередило здесь все деревья, а ведь оно повреждено больше всех. Элизабет поднялась и подошла к дереву. Скамья, на которой они сидели, стояла в тени, и девушка вышла в трепетные отсветы пожарища, как выходит танцовщица на освещенную сцену. Свет окружил ее, словно багровый вихрь, и засиял позади, точно какая-то гигантская средневековая комета, возвещавшая гибель вселенной или рождение запоздалого спасителя. — Цветет… — сказала Элизабет. — Для деревьев сейчас весна, вот и все. Остальное их не касается. — Да, — отозвался Гребер. — Они нас учат. Они все время нас учат. Днем — та липа, сейчас — вот это дерево. Они продолжают расти и дают листья и цветы, и даже когда они растерзаны, какая-то их часть продолжает жить, если хоть один корень еще держится за землю. Они непрестанно учат нас и они не горюют, не жалеют самих себя. Элизабет медленным шагом вернулась к нему. Ее кожа поблескивала в странном свете без теней, лицо на миг волшебно преобразилось, как будто и в ней жила тайна распускающихся лепестков, грозного разрушения и непоколебимого спокойствия роста. Затем она ушла из света, словно из луча прожектора, и снова он ощутил ее в тени подле себя, теплую, живую, ощутил ее тихое дыхание. Он потянул ее к себе, вниз, и дерево вдруг стало очень высоким, дерево достигло багрового неба, а цветы оказались совсем близко, и сначала было дерево, потом земля, и она круглилась и стала пашней, и небом, и девушкой, и он ощутил себя в ней, и она не противилась. 15 Обитатели сорок восьмого номера волновались. Головастик и два других игрока в скат стояли в полном походном снаряжении. О каждом из них врачи написали «годен к строевой», и вот они возвращались с эшелоном на фронт. Головастик был бледен. Он уставился на Рейтера. — Ты со своей дурацкой ногой, ты, шкурник, остаешься здесь, а мне, отцу семейства, приходится возвращаться на передовую! Рейтер не ответил. Фельдман поднялся на кровати. — Заткнись, глупая башка! — сказал он. — Не потому ты едешь, что он остается! Тебя отправляют потому, что ты годен. Если бы и его признали годным и отправили бы, тебе все равно пришлось бы ехать, понятно? Поэтому брось нести вздор! — Что хочу, то и говорю! — кричал Головастик. — Меня отправляют, потому я могу говорить, что хочу. Вы остаетесь здесь! Вы будете бездельничать, жрать и дрыхнуть, а я иди на передовую, я — отец семейства! Этот жирный шкурник для того и глушит водку, чтобы его проклятая нога продолжала болеть! — А ты бы не стал делать то же самое, кабы мог? — спросил Рейтер. — Я? Нет! Никогда я не отлынивал! — Значит, все в порядке. Чего же ты шум поднимаешь? — Как чего? — опешил Головастик. — Ты же гордишься тем, что никогда не отлынивал? Ну, и продолжай в том же духе и не шуми. — Что? Ах, ты вон как повернул! Ты только на то и способен, обжора, чтобы слова человека перевертывать! Ничего, тебя еще зацапают! Уж они тебя поймают, даже если бы мне самому пришлось донести на тебя! — Не греши, — сказал один из двух его товарищей, — их тоже признали годными. Пошли вниз, нам пора выступать! — Не я грешу! Они грешат! Это же позор! Я, отец семейства, должен идти на фронт вместо какого-то пьяницы и обжоры! Я требую только справедливости… — Ишь чего захотел, справедливости! Да разве она есть для военных? Пойдем, нам пора. Никто доносить не будет! Он только языком мелет! Прощайте, друзья! Всех благ! Удерживайте позицию! Оба игрока увели Головастика, который был уже совершенно вне себя. Бледный и потный, он на пороге еще раз обернулся и хотел что-то крикнуть, но они потащили его за собой. — Вот подлец, — сказал Фельдман. — Комедию ломает чисто актер! Помните, как он возмущался, что у меня отпуск, а я все время сплю! — Ведь он проиграл, — вдруг заметил Руммель, который до сих пор безучастно сидел за столом. — Головастик очень много проиграл. Двадцать три марки! Это не пустяк! Мне следовало вернуть ему деньги. — Еще не поздно. Они еще не ушли. — Что? — Вон он стоит внизу. Сойди да отдай, если свербит. Руммель встал и вышел. — Еще один сумасшедший! — сказал Фельдман. — На что Головастику деньги на передовой? — Он может их еще раз проиграть. Гребер подошел к окну и посмотрел во двор. Там собирались отъезжающие на фронт. — Одни ребята и старики, — заметил Рейтер. — После Сталинграда всех берут. — Да. — Колонна построилась. — Что это с Руммелем? — удивленно спросил Фельдман. — Он впервые заговорил. — Он заговорил, когда ты еще спал. Фельдман в одной рубашке подошел к окну. — Вон стоит Головастик, — сказал он. — Теперь на собственной шкуре убедится, что совсем не одно и то же — спать здесь и видеть во сне передовую, или быть на передовой и видеть во сне родные места! — И мы скоро на своей шкуре убедимся, — вставил Рейтер. — Мой капитан из санчасти обещал в следующий раз признать меня годным. Этот храбрец считает, что ноги нужны только трусам, истинный немец может сражаться и сидя. Со двора донеслась команда. Колонна выступила. Гребер видел все, словно в уменьшительное стекло. Солдаты казались живыми куклами с игрушечными автоматами; они постепенно удалялись. — Бедняга Головастик, — сказал Рейтер. — Ведь бесился-то он не из-за меня, а из-за своей жены. Боится, что, как только он уедет, она снова будет ему изменять. И он злится, что она получает пособие за мужа и на это пособие, может быть, кутит со своим любовником. — Пособие за мужа? Разве такая штука существует? — спросил Гребер. — Да ты с неба свалился, что ли? — Фельдман покачал головой. — Жена солдата получает каждый месяц двести монет. Это хорошие денежки. Ради них многие женились. Зачем дарить эти деньги государству? Рейтер отвернулся от окна. — Тут был твой друг Биндинг и спрашивал тебя, — обратился он к Греберу. — А что ему нужно? Он что-нибудь сказал? — Он устраивает у себя вечеринку и хочет, чтобы ты тоже был. — Больше ничего? — Больше ничего. Вернулся Руммель. — Ну что, успел захватить Головастика? — спросил Фельдман. Руммель кивнул. Лицо у него было взволнованное. — У него хоть жена есть, — вдруг прорычал он. — А вот возвращаться на передовую, когда у человека уже ничего на свете не осталось! Он резко отвернулся и бросился на свою койку. Все сделали вид, будто ничего не слышали. — Жаль, что Головастику не пришлось это увидеть… — прошептал Фельдман. — Он держал пари, что Руммель сегодня сорвется. — Оставь его в покое, — раздраженно сказал Рейтер. — Неизвестно, когда ты сам сорвешься. Ни за кого нельзя ручаться. Даже лунатик может с крыши свалиться. — Он повернулся к Греберу. — Сколько у тебя еще осталось дней? — Одиннадцать. — Одиннадцать дней! Ну, это довольно много. — Вчера было много, — сказал Гребер. — А сегодня — ужасно мало. — Никого нет, — сказала Элизабет. — Ни фрау Лизер, ни ее отпрыска. Сегодня вся квартира наша! — Слава богу! Кажется, я бы убил ее, если бы она при мне сказала хоть слово. Она вчера устроила тебе скандал? — Она считает, что я проститутка. — Почему? Мы же пробыли здесь не больше часу. — Еще с того дня. Ты просидел у меня тогда весь вечер. — Но мы заткнули замочную скважину и почти все время играл патефон. На каком основании она выдумывает такую чепуху? — Да, на каком!.. — повторила Элизабет и скользнула по нему быстрым взглядом. Гребер посмотрел на нее. Горячая волна ударила ему в голову. «И где у меня в первый раз глаза были», — подумал он. — Куда унесло эту ведьму? — По деревням пошла — собирает на какую-то там зимнюю или летнюю помощь. Вернется только завтра ночью; сегодняшний вечер и весь завтрашний день принадлежит нам. — Как, и весь завтрашний день? Разве тебе не нужно идти на твою фабрику? — Завтра нет. Завтра воскресенье. Пока мы по воскресеньям еще свободны. — Воскресенье? — повторил Гребер. — Вот счастье! Я и не подозревал! Значит, я наконец-то увижу тебя при дневном свете! До сих пор я видел тебя только вечером или ночью. — Разве? — Конечно. В понедельник мы первый раз пошли погулять. Мы еще прихватили бутылку арманьяка. — А ведь правда, — удивленно согласилась Элизабет. — Я тебя тоже не видела днем. — Она помолчала. взглянула на него, потом отвела глаза. — Мы ведем довольно беспорядочную жизнь, верно? — Нам ничего другого не остается. — Тоже правда. А что будет, когда мы завтра увидим друг друга при беспощадном полуденном солнце? — Предоставим это божественному провидению. А вот что мы предпримем сегодня? Пойдем в тот же ресторан, что и вчера? Там было отвратительно. Вот посидеть в «Германии» — другое дело. Но она закрыта. — Мы можем остаться здесь. Выпивки хватит. Я приготовлю какую-нибудь еду. — И ты выдержишь тут? Не лучше ли куда-нибудь уйти? — Когда фрау Лизер нет дома, у меня каникулы. — Тогда останемся у тебя. Вот чудесно! Вечер без патефона! И мне не нужно будет возвращаться в казарму. Но как же насчет ужина? Ты в самом деле умеешь стряпать? Глядя на тебя, этого не скажешь. — Я могу попытаться. Да и насчет продуктов небогато. Только то, что можно достать по талонам. — Ну, это немного. Они пошли в кухню. Гребер обозрел запасы Элизабет. В сущности, не было почти ничего: немного хлеба, искусственный мед, маргарин, два яйца и несколько сморщенных яблок. — У меня еще есть продуктовые талоны, — сказала Элизабет. — Мы можем достать на них кое-что. Я знаю магазин, который торгует вечером. Гребер задвинул ящик комода. — Не трать свои талоны. Они тебе самой пригодятся. Сегодня надо что-нибудь раздобыть другим способом. Организовать это дело. — У нее ничего нельзя стащить, Эрнст, — с тревогой возразила Элизабет. — Фрау Лизер знает наперечет каждый грамм своих продуктов. — Представляю себе. Да я сегодня и не намерен красть. Я намерен произвести реквизицию, как солдат на территории противника. Некий Альфонс Биндинг пригласил меня к себе на вечеринку. Так вот, то, что я съел бы там, если бы остался, я заберу и принесу сюда. В этом доме огромные запасы. Через полчаса я вернусь. Альфонс встретил Гребера с распростертыми объятиями, он был уже навеселе. — Вот чудненько, Эрнст! Заходи! Сегодня мой день рождения! У меня тут собралось несколько приятелей… Охотничья комната была полна табачного дыма и людей. — Слушай, Альфонс, — торопливо заявил Гребер еще в прихожей. — Я не могу остаться. Я забежал только на минутку и мне сейчас же нужно уходить. — Уходить? Нет, Эрнст! И слушать не хочу. — Понимаешь, у меня было назначено свидание раньше, чем мне передали твое приглашение. — Пустяки! Скажи, что у тебя неожиданное деловое совещание. Или, что тебя вызвали на допрос. — Альфонс раскатисто захохотал. — Там у меня сидят два офицера из гестапо! Я тебя сейчас с ними познакомлю. Скажи, что тебя вызвали в гестапо! Ты даже не соврешь! Или тащи сюда своих знакомых, если они милые люди. — Неудобно. — Почему? Почему неудобно? У нас все удобно! Гребер понял, что самое лучшее — сказать правду. — Ведь вот как это получилось, Альфонс, — заявил он. — Я понятия не имел, что у тебя день рождения. И я зашел, чтобы раздобыть у тебя что-нибудь поесть и выпить. У меня свидание, но я с этой особой никак не могу сюда явиться. Я был бы просто ослом. Понимаешь теперь? Биндинг расцвел. — Ага! — торжествовал он. — Значит, вечно женственное! Наконец-то! А я совсем было на тебя рукой махнул! Понимаю, Эрнст. Ты прощен. Хотя и у нас есть тут пребойкие девчонки. Может, ты сначала на них взглянешь? Ирма — сорванец, каких мало, а с Гудрун ты можешь лечь в постель хоть сегодня. Фронтовикам она никогда не отказывает. Запах окопов ее волнует. — Но меня — нет. Альфонс рассмеялся. — И запах концлагеря, которым разит от Ирмы, верно, тоже нет? А Штегеману только его и подавай. Вон тот толстяк, на диване. Я лично не стремлюсь. Я человек нормальный и люблю уют. Видишь вон ту маленькую, в уголке? Как ты ее находишь? — Очаровательна. — Хочешь, я тебе ее уступлю, только останься, Эрнст. Гребер покачал головой. — Невозможно. — Понимаю. Наверно, классную девочку подцепил? Нечего смущаться, Эрнст. У Альфонса тоже сердце рыцаря, пойдем в кухню и выберем, что тебе надо, а потом выпьешь рюмочку по случаю моего рождения? Идет? — Идет. В кухне они увидели фрау Клейнерт, облаченную в белый фартук. — Тебе повезло, Эрнст, у нас холодный ужин. Выбирай, что приглянется. Или лучше вот что: фрау Клейнерт, заверните-ка ему хорошую закуску, а мы тем временем наведаемся в погреб. Погреб был завален припасами. — А теперь предоставь действовать Альфонсу, — сказал Биндинг, ухмыляясь. — Не пожалеешь. Вот тебе прежде всего суп из черепахи в консервах. Подогреешь и можно кушать. Еще из Франции. Возьми две банки. Гребер взял две банки. Альфонс продолжал свои поиски. — Спаржа голландская, две банки. Можешь есть холодной или подогреть. Никакой возни. А к спарже — банка консервированной пражской ветчины. Это вклад Чехословакии. — Биндинг влез на лесенку. — Кусок датского сыра и баночка масла. Все это не портится — неоценимое преимущество консервов. Вот тебе еще варенье из персиков. Или твоя дама предпочитает клубничное? Гребер созерцал стоявшие на уровне его глаз короткие ножки в начищенных до блеска сапогах. За ними мерцали ряды стеклянных и жестяных банок. Он невольно вспомнил скудные запасы Элизабет. — И того и другого, — сказал он. — Ты совершенно прав, — смеясь, заметил Биндинг. — Наконец-то я узнаю прежнего Эрнста! Какой смысл грустить! И жить — умереть, и не жить — умереть! Хватай, что можешь, а грехи пусть замаливают попы! Вот мой девиз! Он спустился с лесенки и перешел в другой подвал, где лежали бутылки. — Тут у нас довольно приличный набор трофеев. Наши враги прославились своими знаменитыми водками. Что же ты возьмешь? Водку? Арманьяк? А вот и польская сливянка. Гребер не думал просить вина. У него еще оставалось кое-что из запаса, сделанного в «Германии», Но Биндинг прав: трофеи — это трофеи, их надо брать там, где найдешь. — Шампанское тоже есть, — продолжал Альфонс. — Я лично этой дряни терпеть не могу. Но, говорят, в любовных делах оно незаменимо. Сунь-ка в карман бутылочку. Пусть поможет твоим успехам. — Он громко расхохотался. — А знаешь, какая моя любимая водка? Кюммель! Хочешь верь, хочешь нет. Старый, честный кюммель! Возьми с собой бутылочку и вспомни об Альфонсе, когда будешь пить. Он взял бутылки под мышку и отправился в кухню. — Сделайте два пакета, фрау Клейнерт. Один с закуской, другой с вином. Переложите бутылки бумагой, чтобы не разбились. И прибавьте четверть фунта кофе в зернах. Хватит, Эрнст? — Не знаю, как я все это дотащу. Биндинг сиял. — Надеюсь, никто не скажет, что Альфонс жадюга. Верно? Особенно в свой день рождения! И уж, конечно, не для старого школьного товарища! Биндинг стоял перед Гребером. Его глаза блестели, лицо пылало. Он был похож на мальчишку, нашедшего птичьи гнезда. Гребера даже тронуло его добродушие; но потом он вспомнил, что Альфонс с таким же упоением слушал рассказы Гейни. [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Ремарк "Время жить и время умирать"