Меню
Главная
Форумы
Новые сообщения
Поиск сообщений
Пользователи
Зарегистрированные пользователи
Текущие посетители
Наш YouTube
Наш РЦ в Москве
Пожертвования
Вход
Регистрация
Что нового?
Поиск
Поиск
Искать только в заголовках
От:
Новые сообщения
Поиск сообщений
Меню
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Водовозова "История одного детства"
JavaScript отключён. Чтобы полноценно использовать наш сайт, включите JavaScript в своём браузере.
Вы используете устаревший браузер. Этот и другие сайты могут отображаться в нём некорректно.
Вам необходимо обновить браузер или попробовать использовать
другой
.
Ответить в теме
Сообщение
<blockquote data-quote="Маруся" data-source="post: 386542" data-attributes="member: 1"><p>Я вышла в коридор, чтобы встретить дядю. От волнения я так дрожала, что у меня зуб на зуб не попадал, в висках у меня стучало, а в горле совсем пересохло. Я понимала, что в этот час решается моя судьба. По моим расчетам, дядя уже сидел у Леонтьевой.</p><p> </p><p>Разгуливая взад и вперед по пустому коридору, я считала минуты, которые никогда прежде не казались такими мучительно длинными.</p><p> Наконец на лестнице раздались тяжелые шаги дяди.</p><p> Я бросилась ему навстречу.</p><p> </p><p>— Это что еще за грязная история? — строго спросил он меня.</p><p> — Дядюшка, дорогой, пожалуйста, тише… Нас могут услышать.</p><p> </p><p>И я быстро рассказала ему, как все произошло. Дядя, нахмурившись, слушал меня.</p><p> </p><p>— Нет, — этого я им не спущу, — медленно проговорил он и, нагибаясь к моему уху, прибавил: — </p><p></p><p>Твоей начальнице я уже наступил на хвост… повизжит. Просто идол какой-то!.. Эту египетскую мумию в музей надо, а не институтом управлять…</p><p> </p><p>И он начал вдруг так хохотать, что все его грузное тело сотрясалось.</p><p> Дядюшкин смех услышала инспектриса и послала горничную просить нас к себе. Когда мы вошли, maman поднялась и, протягивая руку дяде, заговорила о том, как она рада, что он поторопился приехать.</p><p> </p><p> — Вероятно, — сказала она, — теперь выяснится этот прискорбный случай, который…</p><p> </p><p>Но дядя не дал ей договорить. Он больше привык командовать полком, кричать, распоряжаться, чем разговаривать с дамами, и сразу приступил к делу.</p><p> </p><p>— Это не прискорбный случай, сударыня, а прямо, можно сказать… грязь! Я уже предупредил начальницу Леонтьеву, а теперь честь имею доложить вам, что буду считать своим долгом… да именно долгом довести все это до государя императора.</p><p> </p><p>Моя жена — почтенная мать семейства, самое миролюбивое существо, и та пришла в негодование, когда прочла письмо племянницы. Она говорит, что порядочная воспитательница, заподозрив девочку в таком преступлении, не должна была обмолвиться ей об этом ни единым словом, даже виду не показать, а обязана была моментально написать мне, дяде, сообщить о своих подозрениях и требовать у меня объяснений по поводу молодых людей, посетивших девочку. Но госпожа Тюфяева поступила как раз наоборот. Она сразу набросилась на мою племянницу и начала уличать ее в гнусном преступлении. А знаете ли, сударыня, какие бы последствия могло иметь это дельце? Оно наделало бы много шуму в городе, обрызгало бы меня грязью, а ее женская честь была бы навек загублена. В царствование императрицы Елизаветы Петровны — мудрейшая была женщина — такой особе, как госпожа Тюфяева, отрезали бы язык…</p><p> </p><p>— Генерал, генерал, ваше превосходительство! — всплеснула руками maman. — У нас не принято при воспитанницах так отзываться об их воспитательницах.</p><p> </p><p>Вдруг дядюшка быстро и сердито повернулся ко мне и закричал во все горло:</p><p> </p><p>— Как ты смеешь, постреленок, тут торчать? Ты только посмей у меня не уважать начальство!</p><p> </p><p>Я, как ошпаренная, выскочила в другую комнату, но осталась за дверью. Голос дядюшки раздавался на всю квартиру, и я не пропустила ни одного слова из их разговора.</p><p> </p><p>— Но чем же я виновата в этой истории? — оправдывалась слабым голосом maman. — Я умоляла мадемуазель Тюфяеву не докладывать начальнице, подождать хоть немного, но все было напрасно…</p><p> </p><p>— Вы, сударыня, могу вас уверить, вы во всем виноваты! — гремел дядюшка. — Разве можно держать таких недостойных воспитательниц! Вы — начальница этого заведения, и вдруг позволяете подчиненной сесть себе на голову. Вы должны держать подчиненных в ежовых рукавицах, чтобы они и пикнуть не смели, а вы их распустили. Это большое преступление. Вы извините меня, сударыня, я простой русский солдат, много раз бывал под градом неприятельских пуль, верой и правдой служу царю и отечеству и правду-матку привык резать в глаза… Конечно, я человек горячего характера, но ведь эта история может взорвать хоть кого!</p><p> </p><p>Постепенно он начал смягчаться и подробно рассказал, как сегодня приехал мой старший брат, как он дал ему карету, чтобы тот вместе с младшим братом навестил меня, и т. д.</p><p> </p><p>— Верьте, сударыня, я отношусь к вам с чувством глубокого уважения и обвиняю вас только в излишней слабости и попустительстве… Для меня ясно, что все это произошло от вашей ангельской доброты.</p><p> </p><p>Как только инспектрисе удалось прервать поток дядюшкиных речей, она заявила, что вполне понимает справедливость его гнева и по тому, как он горячо принял к сердцу интересы своей племянницы, она видит, какая у него возвышенная и благородная душа.</p><p> </p><p>От этих слов дядюшка, всегда чувствительный к лести, совсем размяк.</p><p> </p><p> — Как же иначе, — произнес он с чувством. — Моя племянница, дочь моей родной сестры — сирота, я ее единственный защитник и покровитель. Но вы сами, сударыня, как я уже тысячу раз говорил племяннице — чудная, святая женщина… а вот начальница Леонтьева… того… н-да…</p><p> </p><p>Но тут инспектриса, до смерти испугавшись, что мой дядя может и начальнице высказать что-нибудь такое, чего даже стены не должны были здесь слышать, живо перебила его:</p><p> </p><p>— Я вас прошу, генерал, самый великодушный, самый лучший из всех генералов… дайте мне честное слово, что вся эта история останется между нами.</p><p></p><p> — Мне самому приятнее покончить миром это дело, — отвечал дядя. — Но я дам вам честное слово только тогда, если вы пообещаете мне, что госпожа Тюфяева за свою же вину не устроит ада бедной девочке.</p><p> — О, это я беру уже на себя! — воскликнула инспектриса.</p><p> </p><p>Затаив дыхание, слушала я этот разговор. Я ждала, что инспектриса вот-вот скажет что-нибудь о моем дурном поведении. Но она ни словом не упомянула о моей "отчаянности".</p><p> </p><p>Наконец дядя попросил ее позвать меня. Я вмиг прошмыгнула через коридорчик на площадку к окну и сделала вид, что смотрю на двор.</p><p> </p><p>Меня ввели к инспектрисе. Дядя встал со стула, подошел ко мне и, грозно размахивая перед моим носом двумя пальцами, произнес суровым тоном целую речь:</p><p> </p><p>— Я требую от тебя прежде всего полного, беспрекословного повиновения начальству. Ты должна любить его, уважать всем сердцем, молиться ежедневно за него богу, точно так же, конечно, и за мадемуазель Тюфяеву. Как ты думаешь, зачем она все это делала? Приятно ей было, что ли, поднимать всю эту историю? Сделала она это, милый друг, для того, чтобы блюсти твою нравственность. Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила мадемуазель Тюфяева, потому что у тебя чортики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О, нет! Я не допущу до этого… Понимаешь ли ты?.. Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… Да!..</p><p> </p><p>Все это дядя говорил с кровожадным и свирепым выражением лица. Глаза его расширились, и он шевелил пальцами, наглядно показывая, как он свернет мне шею.</p><p> </p><p>Когда мы выходили с ним от инспектрисы, я заметила, как через коридорчик быстро прошмыгнула чья-то фигура. Я догадалась, что это была Ратманова подслушивавшая и подглядывавшая за всем, что происходило у инспектрисы.</p><p> </p><p>Я вошла в дортуар. Все уже были в постелях. Ратманова с хохотом выскочила из-под одеяла, совершенно одетая, и забросала меня вопросами. Остальные приподнялись с постелей и тоже торопили меня рассказать им подробно и по порядку все, что было. Но мне не хотелось говорить, и я отвечала вяло и неохотно. Это удивило подруг, считавших, что я должна была торжествовать. Однако страх, мучивший меня весь день, и сознание, что только счастливый случай спас меня от беды, так подействовали на мои издерганные нервы, что я бросилась в постель и, уткнувшись в подушку, зарыдала.</p><p> </p><p>Подруги умолкли. Очевидно, и им пришли в голову грустные мысли. Через несколько минут среди тишины в разных концах нашей спальни послышались всхлипыванья, откашливанья и сморканья. Только Маша Ратманова, не любившая "сентиментов", громко сыпала самую отборную брань по адресу нашего начальства.</p><p> </p><p>На другой день инспектриса отправилась к начальнице. Как и что они обсуждали, нам осталось неизвестным. Не узнали мы и того, о чем разговаривала инспектриса с Тюфяевой, которую продержала у себя очень долго.</p><p> </p><p>Несколько дней после этого события физиономия Тюфяевой имела самоё кислое и пришибленное выражение. Она сидела в классе совсем тихо, не поднимая глаз от своего чулка, и не делала нам никаких замечаний, даже если мы начинали шуметь и возиться.</p><p> </p><p>Ко мне она совсем не придиралась больше, не произносила даже моего имени.</p><p> </p><p>Что же касается инспектрисы, то она стала относиться ко мне особенно заботливо, и даже пригласила меня заходить к ней в послеобеденное, свободное от уроков время. В такие вечера она заставляла меня читать вслух Вальтера Скотта во французском переводе, объясняла все, что непонятно, и часто расспрашивала меня о моей семье.</p><p></p><p><strong><strong><span style="font-size: 15px">БОЛЕЗНЬ</span></strong></strong></p><p> </p><p>Однажды, когда я возвратилась в дортуар от инспектрисы, Ратманова подлетела ко мне и начала язвить:</p><p> </p><p>— Ничего, что отчаянная, а ловко обделываешь свои делишки — любимица инспектрисы.</p><p> </p><p>Я была поражена и растерянно смотрела то на одну подругу, то на другую.</p><p> </p><p>— Хотя maman и начальство, но она чудная, святая женщина, — проговорила я наконец. — Я не считаю подлостью ходить к ней. Она не из тех, кто выспрашивает о том, что делается в классе. Я, кажется, еще никому из вас не навредила.</p><p> — Никто этого и не говорит, — возразила мне другая подруга, — но не все считают ее святой женщиной… Пожалуй, все, кого бы она ни пригласила к себе, стали бы к ней бегать, но едва ли это следует делать.</p><p> </p><p>Эти слова смутили меня еще больше, чем обвинение Ратмановой.</p><p> </p><p>— Но почему же, почему? — спрашивала я растерянно. — А потому, что чем дальше от начальства, тем лучше.</p><p> — "Чудная, святая женщина", — передразнила меня Ратманова. — Мы голодаем, а эта чудная, святая женщина не может и слова сказать эконому, чтобы он не обкрадывал нас… Классные дамы жалуются на нас, а она всегда принимает их сторону, а не нашу… Давно ли она советовала тебе стать на колени перед Тюфяевой, зная прекрасно, что та тебя оклеветала?</p><p> </p><p>Я стояла, пораженная новыми мыслями. Но тут какая-то из подруг вбежала к нам из коридора и закричала:</p><p> </p><p> — Чего же вы не спускаетесь в столовую? Уже давно звонили. Будут попрекать, что без классной дамы мы и шагу ступить не умеем.</p><p></p><p> Все бросились в пары, и мы понеслись по лестнице. Я машинально бежала за другими, не глядя под ноги, думая про то, что сказали девочки. "Да, они правы, тысячу раз правы, — твердила я себе. — Что сделала maman полезного для нас? Только, что не груба. А я уж и в восторг пришла от ее святости".</p><p> </p><p>Вдруг я оступилась и полетела вниз с лестницы. На одном из ее поворотов я было задержалась, но спускавшиеся бегом подруги подтолкнули меня, и я снова покатилась вниз. Пересчитав все ступени, я с грохотом ударилась о двери столовой.</p><p> </p><p>Когда подруги подняли меня, я была в сознании, только сноп кровавых точек мелькал перед моими глазами. Я постояла с минуту и, не чувствуя никакой боли, вошла в столовую. Скоро я совсем успокоилась, а по возвращении в дортуар улеглась и уснула вместе со всеми.</p><p> </p><p>Ночью я проснулась от боли в груди и от лихорадки, укрылась салопом и снова уснула. Но утром, когда прозвонил колокол и нам надо было вставать, я почувствовала, что не могу поднять головы от подушки.</p><p> </p><p>Наконец мне удалось привстать, но голова так кружилась, а руки и ноги так дрожали от слабости, что я снова упала на постель.</p><p> Мне помогли встать подруги.</p><p> </p><p>— Да что с тобой? Да ты вся в синяках и кровоподтеках!</p><p> — И шея и грудь опухли! — восклицали они.</p><p> </p><p> Потолковав между собой, все единодушно решили, что меня в таком состоянии нельзя отправить в лазарет. Ведь перед доктором я должна была бы обнажить грудь, а этим я опозорила бы не только себя, но и весь класс.</p><p> </p><p>Я, конечно, сама разделяла эту точку зрения, а потому решила, что мне ничего другого не остается, как, преодолевая боль и слабость, встать и пойти в класс как ни в чем не бывало.</p><p> </p><p>Помогая мне одеваться, подруги все время спрашивали, хватит ли у меня мужества вынести боль. Проливая поток слез не то от обиды, что они могут во мне сомневаться, не то от усиливающейся боли в груди, я давала торжественные клятвы.</p><p> </p><p>Подруги смочили мне виски одеколоном и, заботливо поддерживая меня с двух сторон, спустились со мною в столовую.</p><p> </p><p>Когда после завтрака мы вошли в класс, они, посоветовавшись друг с другом, попросили дежурную даму позволить мне сидеть во время уроков в пелеринке (на уроках, по институтским правилам, полагалось снимать пелеринки).</p><p> </p><p> — У Цевловской кашель, — сказала Ольхина, — но она не желает из-за таких пустяков итти в лазарет и пропускать урок.</p><p> </p><p>Классная дама уважила просьбу, но полотняная пелеринка мало защищала от холода, и я вся тряслась от начавшегося у меня озноба. Тогда воспитанницы собрали платки, укутали ими мои ноги и даже обмотали мне руки, советуя не поднимать их из-под парты.</p><p> </p><p>Я сидела и ходила, как автомат. Иногда от боли у меня вырывался стон, и подруги шаркали ногами и кашляли, чтобы заглушить его, умоляя меня удержаться от стонов.</p><p> За обедом я уже не могла есть, и они дружно раз делили между собой мою порцию.</p><p> </p><p>На другой день, после бессонной ночи, я еле встала с постели, а опухоль на шее и на груди сделалась еще больше. Подруги решили, что это произошло оттого, что я ничего не ела, и во время завтрака и обеда заставляли меня есть через силу. Однако, когда мы пришли в класс после обеда, меня стало так тошнить, что они едва успели стащить меня в коридор, к крану, где можно было скрыть последствия тошноты, а затем принялись обливать холодной водой мою горевшую как в огне голову.</p><p> </p><p>Всю следующую ночь то одна, то другая подруга подбегали к моей постели, укрывали меня, клали намоченное полотенце на мой горячий лоб. Но мне становилось все хуже и хуже.</p><p> На третий день утром я уже совсем не могла подняться с кровати. Институтки в тревоге обступили меня.</p><p> </p><p>— У нее еще больше посинела грудь! — вскрикивала одна.</p><p> — И шея опухла сильнее, — говорила другая.</p><p> — Но встать совершенно необходимо, — решили все и общими усилиями начали одевать и обувать меня в постели, уговаривая не терять мужества и до конца выдержать характер.</p><p> </p><p>Наконец меня подняли на ноги, но тут все убедились, что вести меня вниз по лестнице невозможно. Поэтому было решено спрятать меня на время, пока все будут в столовой, оставив при мне одну из подруг.</p><p> </p><p>У нас не было обычая делать перекличку, к тому же во время чая на стол не ставили приборов, так что отсутствие одной или двух девочек было совсем незаметно.</p><p> </p><p>Когда наши вернулись в класс, находившийся на том же этаже, что и наша спальня, моя сторожиха стащила меня туда и усадила на скамейку. С трудом удерживая стоны и делая усилие, чтобы не упасть со скамейки, я с мрачным отчаянием смотрела на подруг. Как и все эти дни, несколько девочек отправились к классной даме, прося разрешить мне не снимать с себя пелеринки. На этот раз дежурной дамой была та же самая, что и день тому назад. Вспомнив о том, что третьего дня девочки уже просили ее об этом, она отвечала отказом.</p><p> </p><p>— Должно быть, это какой-нибудь фокус, — решила она и приказала мне подойти к ней.</p><p> </p><p>В классе послышался испуганный шопот. Подруги наперебой подсказывали мне, что говорить о моих синяках и опухоли.</p><p> </p><p>Но я не слушала их. Собрав все силы, чтобы подняться, я медленно встала, и, шатаясь, сделала несколько шагов. Классная дама, доска и аккуратные ряды наших скамеек вдруг закачались, из-под ног незаметно выскользнул пол, и я грохнулась, не успев произнести ни единого звука.</p><p></p><p> Я пришла в себя в отдельной комнате институтского лазарета, в которой помещались обычно только тяжело больные. В эту минуту в ней толпилось несколько человек: инспектриса, лазаретная дама, сиделка и трое мужчин, из которых я знала только одного — нашего доктора.</p><p> </p><p>Один из незнакомых мужчин, с черной окладистой бородой, наклонился ко мне и попросил меня назвать мое имя, отчество и фамилию.</p><p> </p><p>— Цевловская, Елизавета Николаевна, — отвечала, и собственный голос показался мне каким-то глухим и далеким.</p><p> — Умственные способности в порядке, — сказал тихо бородач, обернувшись к инспектрисе.</p><p> — Слава богу, — пролепетала maman, прижав к глазам кружевной платочек.</p><p> </p><p>Я с изумлением поглядывала по сторонам. Теперь ко мне подошел наш доктор и, взяв за руку, спросил меня, сколько времени я лежу в лазарете.</p><p> </p><p>— Часа два или три, — сказала я, удивившись. — Вы лежите здесь одиннадцать дней, пролежали все время в бреду, и вам только что сделали операцию. Старайтесь побольше спать и есть.</p><p> </p><p>Два месяца пролежала я в лазарете, но все еще была так слаба, что не могла сидеть в постели. О том, каково было мое состояние, можно судить уже по тому, что мне даже не приходила в голову мысль о "позоре", которому я подвергала себя каждый день при перевязках.</p><p> </p><p>Но вот однажды, когда я почувствовала себя бодрее, профессор, делавший мне операцию, присел у моей кровати и спросил, почему я не сразу, после того как упала с лестницы, пришла в лазарет. Я не отвечала. Профессор продолжал настаивать.</p><p> </p><p>— Просто так, — сказала я наконец.</p><p> — Но ведь это немыслимо, чтобы вы без серьезных причин решились выносить такие страдания, — возразил он.</p><p> </p><p>Я молчала.</p><p> — Я вам отвечу за нее, профессор, — сказал наш доктор. — Я ведь знаю все их секреты. Хотя никто не сообщал мне этого, но я уверен, что ее подруги и она сама считают позором обнажить грудь перед доктором. Вот милые подруженьки, вероятно, и уговорили ее не ходить в лазарет.</p><p> — Однако этот институт — зловреднейшее учреждение, — сказал профессор и, обращаясь ко мне, добавил: — Понимаете ли вы, девочка, что из-за вашей конфузливости вы были на краю могилы?</p><p> </p><p>Я вспыхнула, но промолчала. Когда же наш доктор, проводив профессора, вернулся к моей постели, я со злостью сказала ему:</p><p> </p><p>— Передайте вашему профессоришке, что несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы так же, как я. Скажите, пожалуйста, ему еще, чтобы он не смел меня называть девочкой… А также предупредите, что перевязок я больше не позволю делать… Вы могли их делать до сих пор только потому, что я отупела во время болезни.</p><p> </p><p>Как ни уговаривала меня инспектриса, которой сообщили о моем намерении, я осталась тверда и непоколебима.</p><p> </p><p>На другой день к моей кровати подошли наш доктор и профессор. В ту же минуту я приподнялась, натянув одеяло до самой шеи. Но один из них схватил меня за руки, а другой, быстро сдернув одеяло, спустил с плеч рубашку и стал разбинтовывать рану.</p><p> </p><p>Все это было сделано так быстро и ловко, а перевязка раны причиняла такую боль, что у меня сразу вылетели из головы все мои протесты. Больше я протестовать и не пыталась.</p><p> </p><p>Незадолго до моего выздоровления распространился слух, что Смольный институт хочет навестить государь. В день его прибытия наше начальство совсем потеряло голову. Из своих покоев выплыла старуха Леонтьева и, как тень, появлялась то в одном, то в другом конце помещения. О том, что творилось в этот день в институте, мне рассказывали лазаретная горничная и сиделка.</p><p> </p><p>На кухне был заказан такой обед, какой институтки не получали даже по праздникам. Накануне с раннего утра в коридорах раздавалось шарканье ног и щеток.</p><p> Даже у нас, в лазарете, несмотря на идеальную чистоту, все торопливо вытирали и подчищали. Ко мне вошла инспектриса, нарядно одетая и раздушенная, и предупредила, что государь, вероятно, зайдет и сюда.</p><p> </p><p>И при этом она учила меня, как я должна его приветствовать. Она приказала мне отвечать на вопросы государя, как можно лучше обдумывая каждое слово. Затем вместе с доктором она стала придумывать за меня ответы на все вопросы, которые он мог мне задать. После этого меня переодели во все чистое и накрыли новым ватным одеялом.</p><p> </p><p>И вот император Александр II вошел в мою комнату в сопровождении начальства, доктора и всего лазаретного персонала.</p><p> Высокий и прямой, он остановился в нескольких шагах от моей постели. Дрожащим голосом я произнесла свое приветствие на французском языке. В ответ он чуть-чуть наклонил голову.</p><p> </p><p>— Вы и теперь еще сильно страдаете? — спросил он после минуты молчания.</p><p> — Теперь мне лучше, ваше императорское величество, — ответила я бойко, так как этот вопрос был предусмотрен инспектрисой.</p><p> — Что нужно, по мнению врачей, чтобы ускорить ее выздоровление? — спросил государь, повернув голову в сторону доктора.</p><p> — Деревенский воздух, ваше императорское величество, мог бы укрепить ее слабое здоровье.</p><p> — Мадемуазель, — обратился ко мне государь, — есть ли у вас родственники в Петербурге?</p><p></p><p> Я отвечала, что здесь живет мой дядя генерал Иван Степанович Гокецкий.</p><p> — Вы можете отправиться к нему, когда врачи найдут это возможным, и оставаться у него, пока совсем не поправитесь, а затем возвратитесь в институт и кончите ваше образование.</p><p> </p><p>Все это государь проговорил ровным и холодным голосом, устремив свои стеклянные глаза в одну точку.</p><p> — А пока вы здесь, вы, может быть, хотели бы чего-нибудь сладкого? — добавил он тем же тоном.</p><p> Такой вопрос не был предвиден maman, и я в смущении искала подходящего ответа.</p><p> — Благодарю вас от всего сердца, ваше императорское величество, — сказала я наконец, — ко мне здесь, в лазарете, все очень добры…</p><p> Я нарочно сделала ударение на слове "здесь" в надежде, что государь поймет, что это относится только к лазарету. Но он не обратил на это никакой внимания.</p><p> — Когда вы захотите что-нибудь сладкое, — повторил он, — вы можете об этом заявить доктору. Вы все получите, что не повредит вашему здоровью.</p><p> </p><p>С этими словами государь медленно повернулся и вышел.</p><p> </p><p>Радостный, веселый, вбежал ко мне доктор после обхода всего лазарета. Он стал говорить о том, как милостив был ко мне государь, какой длинной беседой меня удостоил, сколькими благодеяниями меня осыпал… Теперь меня будут раскармливать: цыплята, вино, все будет к моим услугам.</p><p> </p><p>— Да вы и стоите этого, — говорил он, улыбаясь. — Как мило вы о нас отозвались… Конечно, вы нас выделили, чтобы сделать маленькую неприятность кое-кому, — он хитро подмигнул мне, — но ведь этого никто, кроме инспектрисы, не понял.</p><p> </p><p>Вошла и инспектриса. Несмотря на ее обычный ласковый тон, я заметила, что она мною очень недовольна. Мне было ясно, что инспектрису раздосадовало то, что я упомянула о хорошем отношении ко мне только лазаретных служащих.</p><p></p><p><strong><strong><span style="font-size: 15px">Глава шестая</span></strong></strong></p><p><strong><strong><span style="font-size: 15px">НОВЫЙ ИНСПЕКТОР</span></strong></strong></p><p><strong><strong><span style="font-size: 15px">ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО</span></strong></strong></p><p> </p><p> С грустью и неохотой покидала я лазарет. За время моей болезни я уже успела отвыкнуть от холода дортуаров, от тощих обедов, от окриков классных дам. Меня утешала только мысль, что в институтских стенах мне оставалось провести всего один год.</p><p> </p><p>Как только мы перешли в выпускной класс, с начала года разнесся слух, что в институт назначен новый инспектор классов. Кроме начальницы и инспектрисы, у нас был специальный инспектор, который должен был наблюдать за преподаванием наших учителей и замещать их новыми, если кто-нибудь из них умирал или заболевал надолго. Инспектора классов мы почти никогда не видали. Два-три раза в год он появлялся на уроках да весной приходил на экзамены. Этим и ограничивались его обязанности. Наша всесильная начальница давно забрала власть в свои руки и действовала так, как хотела. Ни один учитель не мог проникнуть к нам или оставаться у нас, если он ей не нравился. Как монарх, не ограниченный никакими законами, управляла Леонтьева Смольным.</p><p> </p><p>Зная, как мало значит у нас инспектор, мы равнодушно относились к слуху о назначении другого. В то время мы и не подозревали даже, что новый пришелец перевернет всю нашу жизнь и пошатнет устои закоснелой институтской системы.</p><p> </p><p>Прежде, при вступлении нового инспектора в институт (это случалось крайне редко), он обыкновенно торжественно входил в класс в сопровождении инспектрисы. При этом она произносила по-французски:</p><p> </p><p> "Моnsieur, рекомендую: воспитанницы такого-то класса", а обращаясь к нам: "Demoiselles, ваш новый инспектор". Мы чинно приподнимались со скамеек, кланялись и выслушивали несколько любезных фраз инспектора. После урока, во время которого учитель вызывал только лучших учениц, инспектор, желая сделать приятное начальству, со сладкой улыбкой говорил, что он удивлен нашими успехами и хорошей подготовкой.</p><p> </p><p>Не так встретились мы с новым инспектором Константином Дмитриевичем Ушинскнм.</p><p> </p><p>Однажды, когда у нас только что кончился какой-то урок и мы уже направились к двери, чтобы выйти из класса, к нам навстречу вбежал среднего роста, худощавый брюнет. Не обращая внимания на наши реверансы, он размахивал своей шляпой и выкрикивал:</p><p> </p><p>— Ведь вы же здесь специально изучаете правила поведения. А не знаете, что портить чужую вещь духами или другой дрянью — неделикатно… Не каждый выносит эти пошлости. Наконец… почем вы знаете… может быть, я настолько беден, что не могу купить другой шляпы… Да куда вам думать о бедности? Не правда ли? Ведь это fi donc, унизительно.</p><p> </p><p>Он махнул еще раз своей шляпой и выбежал из класса.</p><p> Мы были так ошеломлены, что даже не двинулись с места.</p><p> </p><p>— Это и есть новый инжектор? — спрашивали мы в изумлении друг друга.</p><p> </p><p>Не успел появиться — и уже осмеливается орать на нас, взрослых девушек, как на базарных мужиков!</p><p> </p><p>— Наконец, даже не мы это сделали! Вероятно, кто-нибудь из другого отделения.</p><p> — А если бы и мы? _Неужели это такое преступление — облить шляпу духами? Мы всегда так делали, и порядочные мужчины были только польщены этим.</p><p> — Какой-то невоспитанный, некомильфотный!..</p><p> — И как неприличны эти разговоры о бедности! Так рассуждали мы, стоя посреди класса, пока не раздался звонок, призывавший нас на урок немецкого языка.</p><p></p><p> За толстым медлительным немцем в класс снова вошел нервной и быстрой походкой новый инспектор. Он поклонился и, не дав немцу раскрыть рта, попросил институтку, сидевшую на последней скамейке, подойти к его столу. Раскрыв перед нею немецкий учебник, но не на том месте, где был задан урок, он попросил ее переводить.</p><p> </p><p>— Мы этого еще не проходили, — сказала ученица.</p><p> </p><p>Ни одна, ни другая, ни третья из вызванных Ушинским институток не сумела хоть сколько-нибудь сносно перевести не выученную заранее строчку.</p><p> </p><p>Смущенный немец наш кряхтел, ворочаясь на своем стуле, и оправдывался тем, что в институте все внимание обращено на французский и что сами воспитанницы терпеть не могут немецкий язык.</p><p> </p><p>Но Ушинский не удовлетворился таким объяснением. Он сказал немцу, что для того, чтобы заставить нас полюбить его предмет, он, учитель, должен был читать нам и рассказывать содержание лучших произведений Гете и Шиллера.</p><p> </p><p>— О, господин инспектор! — с добродушной усмешкой отвечал немец. — Уверяю вас, они решительно ничего не поймут в сочинениях этих величайших писателей и не заинтересуются ими.</p><p> </p><p>На это Ушинский уже с раздражением заметил, что только идиота может не заинтересовать гениальное произведение.</p><p> </p><p>Во время урока немецкого языка произошел еще один случай, который произвел на нас огромное впечатление.</p><p> </p><p>Дежурная дама, мадемуазель Тюфяева, следившая за порядком в классе, внезапно с шумом отодвинула стул, встала с места, подошла к скамейке и начала вырывать что-то из рук одной воспитанницы. Подобные сцены бывали у нас частенько. Но на этот раз, как только она скрипнула стулом, Ушинский быстро поднял голову и недовольно поглядел на нее, точно не понимая, зачем его отвлекли от дела. Когда же у Тюфяевой завязалась борьба с ученицей, он привстал с своего места и резко прикрикнул:</p><p> </p><p>— Перестаньте же, наконец, шуметь! Кто вас просит сидеть в классе? Учитель сам обязан поддерживать порядок.</p><p> </p><p>И сейчас же уселся как ни в чем не бывало, продолжая заниматься.</p><p> </p><p>Тюфяева побледнела, но промолчала, — может быть, от неожиданности. Урок возобновился. Вызвав еще несколько учениц и убедившись в нашей полной неграмотности, Ушинский недовольно дернул плечами, встал, поклонился и направился к двери, чтобы выйти из класса. Но Тюфяева, сидевшая около самой двери, вскочила с своего места:</p><p> </p><p>— Позвольте вам заметить, милостивый государь, что мы дежурим в классе по воле нашего начальства… что мы… что я… высоко чту мое начальство, — торопилась она высказаться, боясь, что Ушинский ее перебьет.</p><p> — Если уж вы обязаны здесь сидеть неизвестно зачем, — спокойно отвечал тот, — то по крайней мере должны сидеть тихо, не вырывать бумаги у воспитанницы, не отвлекать ее от урока.</p><p> — Я, милостивый государь, служу здесь тридцать шесть лет… Мне, милостивый государь… седьмой десяток… Я не привыкла к такому обращению, — говорила Тюфяева, вся дрожа от волнения и злобы. — Это все будет доложено кому следует.</p><p> — Если вы дежурите с этой именно целью, то и исполняйте ваши священные обязанности, — усмехнулся Ушинский и вышел, прикрыв за собой двери.</p><p> </p><p>Тюфяева села на свой стул, но была так взволнована, что не брала даже в руки свое обычное вязанье. Затем вдруг вся покраснела, стала усиленно сморкаться и, наконец, снова поднялась и вышла из класса.</p><p> </p><p>Мы в первый раз остались с глазу на глаз с учителем. Все молчали. Наш немец что-то крепко призадумался, но это был один момент. Он вдруг встрепенулся и по заведенному порядку начал вызывать учениц одну за другой.</p><p> </p><p>Ратманова, пользуясь отсутствием классной дамы, встала со своего места и, прижав к лицу платок, будто у нее идет кровь носом, также вышла из класса.</p><p> </p><p>Мы поняли, что она отправилась на "разведки".</p><p> Нам тоже не сиделось. То и дело мы оборачивались по сторонам. Одна показывала другой на свою голову и вертела над нею рукой, выражая этим, что она у нее идет кругом от всего происшедшего. Другая била себя в грудь и закатывала глаза, — это означало, что у нее разрывается сердце оттого, что приходится так долго молчать.</p><p> </p><p>Но вот раздался долгожданный звонок. Без классной дамы спустились мы в столовую. Когда мы шли парами, Ратманова незаметно присоединилась к нам. За столом она загадочно улыбалась. Подруги подталкивали ее соседок, умоляя их выспросить у нее все, что она успела узнать.</p><p> </p><p>— Удалось ли что-нибудь? — спрашивали ее со всех сторон.</p><p> — Неудачи бывают только у идиоток да трусих, — отвечала Маша, гордо подняв голову.</p><p> </p><p>Больше во время обеда мы ничего не смогли вытянуть из нее и страдали от неудовлетворенного любопытства.</p><p> </p><p>Когда мы возвратились из столовой в класс, Тюфяева, на наше счастье, ушла к себе в комнату заливать горе кофеем. Сбившись в кучу, мы кричали, перебивая друг друга:</p><p> </p><p>— Это какой-то ужасающий злец!</p><p> — Просто невежа!</p><p> — Не конфузится сознаться, что у него нет денег даже на шляпу!</p><p> — Неправда! — смело выскочила Ивановская. — Ушинский — человек неземной красоты.</p><p> — Не ты ли облила его шляпу духами?</p><p> — Я, — созналась Ивановская. — Я не могла этого не сделать… Спускаюсь утром в нижний коридор и вдруг вижу: входит… Меня точно стрела пронзила. Я так была поражена его красотой. Дала ему пройти и сейчас же бросилась к вешалкам, облила его шляпу духами, вылила духи в карманы его пальто, — одним словом, весь флакончик опорожнила, благо он у меня с собой был в переднике.</p><p></p><p> Никто не одобрил поступка Ивановской: институтки нашли, что Ушинский не стоит такого внимания.</p><p> </p><p>Мы судили и рядили о нем без конца, но никто из нас не мог сообразить, почему он так обозлился за то, что его вещи облили духами. Нашим учителям обыкновенно это нравилось: при встрече после этого они улыбались нам лишний раз. Кроме того, нас возмущало, что он не по-рыцарски относился к дамам. Даже то, как он разговаривал с ненавистной нам Тюфяевой, не понравилось нам. Ведь хотя она и классная дама и гнусное существо, но все же — дама, рассуждали мы.</p><p> </p><p> — Он, наверное, прогонит нашего немца! — кричали некоторые.</p><p> — Ого, руки-то коротки! Не сегодня-завтра Леонтьева его самого вытурит отсюда.</p><p> — Много вы понимаете! — вдруг вмешалась Ратманова, и все моментально стихли. — Он сам может вышвырнуть с дюжину таких начальниц, как наша. Ушинский — это такая силища!.. Такая… Это просто что-то невероятное!</p><p> — Какая там силища! Наглый человек — вот и все тут, — возражали некоторые.</p><p> — Разве вы можете оценить смелость, дерзость, силу, с которыми человек говорит правду в глаза? </p><p></p><p>Классные дамы вам втемяшили в голову, что это дурно, вы презираете их, а сами повторяете за ними… Жалкие вы созданья — просто стадо баранов, — отрезала Ратманова.</p><p> </p><p>Страшная буря негодования поднялась против нее. Однако, понимая, что Маша Ратманова может рассказать нам что-то новое об инспекторе, мы после короткой перебранки стали умолять свою оскорбительницу передать нам все, что она узнала.</p><p> </p><p>В другое время Маша не упустила бы случая "поломаться", но тут ей самой не терпелось поделиться с нами своими новостями. Она рассказала, что, выйдя из класса, застала в коридоре Ушинского, беседовавшего с инспектрисой. Спрятавшись за углом, она подслушала весь разговор. Ушинский как раз рассказывал о своем столкновении с Тюфяевой. </p><p></p><p>Не зная ее фамилии, он говорил о ней так: "Знаете, такая дряблая старушонка… хвастала тем, что высоко чтит начальство, что тридцать шесть лет служит здесь, что очень долго живет на свете… Я хотел было сообщить ей, что слоны живут еще дольше, что продолжительность жизни ценна только тогда, когда она полезна, да не стоило терять времени с ней". Как всегда, наша maman в примирительном тоне стала просить инспектора снисходительно отнестись к классным дамам. "Где же взять образованных?" — говорила она, вздыхая. Но Ушинский отвечал, что надо бояться особ, умеющих только кадить всякой пошлости, что при старании, конечно, можно бы найти подходящих.</p><p> </p><p> — "Кадить всякой пошлости"! Какое чудесное выражение! — подхватили мы, ошеломленные столь новой для нас фразой.</p><p> — А что он еще сказал! — продолжала Ратманова. — "Нужно, — говорит, — скорее создать другие условия для приема воспитательниц и выбросить весь старый хлам".</p><p> — Какой он умный! — всплеснули мы руками.</p><p> — Не мешайте же слушать! — взывали другие, боясь пропустить хоть одно слово Ратмановой, продолжавшей свой рассказ.</p><p> — Выбросить старый хлам необходимо уже потому, сказал он, что теперешние классные дамы притупляют умственные способности воспитанниц и озлобляют их сердца.</p><p> — "Притупляют способности"!</p><p> — "Озлобляют сердца"! — повторяли мы за Ратмановой. В первый раз в институтских стенах раздавались такие слова, и мы с жадностью ловили их, стараясь вникнуть в их смысл.</p><p> — Инспектриса стала объяснять Ушинскому, почему классные дамы необходимы во время уроков. Учитель, говорила она, занят своим делом, а классная дама обязана наблюдать, чтобы воспитанницы не отвлекались посторонним.</p><p> — О, когда начнут занятия новые учителя, — отвечал Ушинский, — они сумеют так заинтересовать воспитанниц, что те сами не будут заниматься ничем посторонним во время урока.</p><p> — Вы, Константин Дмитриевич, кажется, твердо верите в то, что вам удастся создать идеальный институт? — спросила maman.</p><p> — На идеальный не рассчитываю, но если б я не верил, что мне удастся оздоровить это стоячее болото…"</p><p> — Ах ты, боже мой! — восклицали мы. — Душка Маша, неужели он так и сказал: стоячее болото? </p><p></p><p>Вот-то дерзкий! Ведь этими словами он унизил наш институт. Maman должна была оборвать его тотчас же. Ну, говори, говори, что же инспектриса на это?</p><p> </p><p>— Ни гу-гу. Да разве он только это говорил!</p><p> </p><p>Но тут нашу беседу прервал колокол, призывающий нас к чаю. Пришлось стать в пары и спуститься в столовую. До сих пор ничто и никогда не волновало нас так, как это первое появление у нас Ушинского. Так же горячо болтали мы и после чая, когда пришли в дортуар, чтобы ложиться спать. Мы быстро разделись и, закутавшись в одеяла, разместились группами на нескольких кроватях. Нас всех охватил какой-то вихрь вопросов, глаза у всех блестели, щеки горели, сердца трепетали. Мы сидели и рассуждали далеко за полночь, бросаясь по своим кроватям при малейшем шуме или скрипе дверей.</p><p> </p><p>— Он просто отчаянный какой-то, — говорили мы об Ушинском.</p><p> — И вы подумайте, сейчас же раскусил, что Тюфяева — дрянь, а немец — плохой учитель.</p><p> — Он и начальницу раскусит и даже maman. Но не все соглашались с тем, что Ушинский хороший. </p><p></p><p>Хорошие люди, утверждали многие, должны быть благовоспитанными, а его насмешки над нами и разговор с Тюфяевой показывают его невоспитанность. Другим не нравилось, что он назвал наш институт "стоячим болотом", а "всем известно", что это первоклассное заведение. "Всем известно" и "все говорят" были у нас самыми ходкими выражениями. Никто из нас не сомневался в том, о чем можно было сказать: "все говорят".</p></blockquote><p></p>
[QUOTE="Маруся, post: 386542, member: 1"] Я вышла в коридор, чтобы встретить дядю. От волнения я так дрожала, что у меня зуб на зуб не попадал, в висках у меня стучало, а в горле совсем пересохло. Я понимала, что в этот час решается моя судьба. По моим расчетам, дядя уже сидел у Леонтьевой. Разгуливая взад и вперед по пустому коридору, я считала минуты, которые никогда прежде не казались такими мучительно длинными. Наконец на лестнице раздались тяжелые шаги дяди. Я бросилась ему навстречу. — Это что еще за грязная история? — строго спросил он меня. — Дядюшка, дорогой, пожалуйста, тише… Нас могут услышать. И я быстро рассказала ему, как все произошло. Дядя, нахмурившись, слушал меня. — Нет, — этого я им не спущу, — медленно проговорил он и, нагибаясь к моему уху, прибавил: — Твоей начальнице я уже наступил на хвост… повизжит. Просто идол какой-то!.. Эту египетскую мумию в музей надо, а не институтом управлять… И он начал вдруг так хохотать, что все его грузное тело сотрясалось. Дядюшкин смех услышала инспектриса и послала горничную просить нас к себе. Когда мы вошли, maman поднялась и, протягивая руку дяде, заговорила о том, как она рада, что он поторопился приехать. — Вероятно, — сказала она, — теперь выяснится этот прискорбный случай, который… Но дядя не дал ей договорить. Он больше привык командовать полком, кричать, распоряжаться, чем разговаривать с дамами, и сразу приступил к делу. — Это не прискорбный случай, сударыня, а прямо, можно сказать… грязь! Я уже предупредил начальницу Леонтьеву, а теперь честь имею доложить вам, что буду считать своим долгом… да именно долгом довести все это до государя императора. Моя жена — почтенная мать семейства, самое миролюбивое существо, и та пришла в негодование, когда прочла письмо племянницы. Она говорит, что порядочная воспитательница, заподозрив девочку в таком преступлении, не должна была обмолвиться ей об этом ни единым словом, даже виду не показать, а обязана была моментально написать мне, дяде, сообщить о своих подозрениях и требовать у меня объяснений по поводу молодых людей, посетивших девочку. Но госпожа Тюфяева поступила как раз наоборот. Она сразу набросилась на мою племянницу и начала уличать ее в гнусном преступлении. А знаете ли, сударыня, какие бы последствия могло иметь это дельце? Оно наделало бы много шуму в городе, обрызгало бы меня грязью, а ее женская честь была бы навек загублена. В царствование императрицы Елизаветы Петровны — мудрейшая была женщина — такой особе, как госпожа Тюфяева, отрезали бы язык… — Генерал, генерал, ваше превосходительство! — всплеснула руками maman. — У нас не принято при воспитанницах так отзываться об их воспитательницах. Вдруг дядюшка быстро и сердито повернулся ко мне и закричал во все горло: — Как ты смеешь, постреленок, тут торчать? Ты только посмей у меня не уважать начальство! Я, как ошпаренная, выскочила в другую комнату, но осталась за дверью. Голос дядюшки раздавался на всю квартиру, и я не пропустила ни одного слова из их разговора. — Но чем же я виновата в этой истории? — оправдывалась слабым голосом maman. — Я умоляла мадемуазель Тюфяеву не докладывать начальнице, подождать хоть немного, но все было напрасно… — Вы, сударыня, могу вас уверить, вы во всем виноваты! — гремел дядюшка. — Разве можно держать таких недостойных воспитательниц! Вы — начальница этого заведения, и вдруг позволяете подчиненной сесть себе на голову. Вы должны держать подчиненных в ежовых рукавицах, чтобы они и пикнуть не смели, а вы их распустили. Это большое преступление. Вы извините меня, сударыня, я простой русский солдат, много раз бывал под градом неприятельских пуль, верой и правдой служу царю и отечеству и правду-матку привык резать в глаза… Конечно, я человек горячего характера, но ведь эта история может взорвать хоть кого! Постепенно он начал смягчаться и подробно рассказал, как сегодня приехал мой старший брат, как он дал ему карету, чтобы тот вместе с младшим братом навестил меня, и т. д. — Верьте, сударыня, я отношусь к вам с чувством глубокого уважения и обвиняю вас только в излишней слабости и попустительстве… Для меня ясно, что все это произошло от вашей ангельской доброты. Как только инспектрисе удалось прервать поток дядюшкиных речей, она заявила, что вполне понимает справедливость его гнева и по тому, как он горячо принял к сердцу интересы своей племянницы, она видит, какая у него возвышенная и благородная душа. От этих слов дядюшка, всегда чувствительный к лести, совсем размяк. — Как же иначе, — произнес он с чувством. — Моя племянница, дочь моей родной сестры — сирота, я ее единственный защитник и покровитель. Но вы сами, сударыня, как я уже тысячу раз говорил племяннице — чудная, святая женщина… а вот начальница Леонтьева… того… н-да… Но тут инспектриса, до смерти испугавшись, что мой дядя может и начальнице высказать что-нибудь такое, чего даже стены не должны были здесь слышать, живо перебила его: — Я вас прошу, генерал, самый великодушный, самый лучший из всех генералов… дайте мне честное слово, что вся эта история останется между нами. — Мне самому приятнее покончить миром это дело, — отвечал дядя. — Но я дам вам честное слово только тогда, если вы пообещаете мне, что госпожа Тюфяева за свою же вину не устроит ада бедной девочке. — О, это я беру уже на себя! — воскликнула инспектриса. Затаив дыхание, слушала я этот разговор. Я ждала, что инспектриса вот-вот скажет что-нибудь о моем дурном поведении. Но она ни словом не упомянула о моей "отчаянности". Наконец дядя попросил ее позвать меня. Я вмиг прошмыгнула через коридорчик на площадку к окну и сделала вид, что смотрю на двор. Меня ввели к инспектрисе. Дядя встал со стула, подошел ко мне и, грозно размахивая перед моим носом двумя пальцами, произнес суровым тоном целую речь: — Я требую от тебя прежде всего полного, беспрекословного повиновения начальству. Ты должна любить его, уважать всем сердцем, молиться ежедневно за него богу, точно так же, конечно, и за мадемуазель Тюфяеву. Как ты думаешь, зачем она все это делала? Приятно ей было, что ли, поднимать всю эту историю? Сделала она это, милый друг, для того, чтобы блюсти твою нравственность. Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила мадемуазель Тюфяева, потому что у тебя чортики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О, нет! Я не допущу до этого… Понимаешь ли ты?.. Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… Да!.. Все это дядя говорил с кровожадным и свирепым выражением лица. Глаза его расширились, и он шевелил пальцами, наглядно показывая, как он свернет мне шею. Когда мы выходили с ним от инспектрисы, я заметила, как через коридорчик быстро прошмыгнула чья-то фигура. Я догадалась, что это была Ратманова подслушивавшая и подглядывавшая за всем, что происходило у инспектрисы. Я вошла в дортуар. Все уже были в постелях. Ратманова с хохотом выскочила из-под одеяла, совершенно одетая, и забросала меня вопросами. Остальные приподнялись с постелей и тоже торопили меня рассказать им подробно и по порядку все, что было. Но мне не хотелось говорить, и я отвечала вяло и неохотно. Это удивило подруг, считавших, что я должна была торжествовать. Однако страх, мучивший меня весь день, и сознание, что только счастливый случай спас меня от беды, так подействовали на мои издерганные нервы, что я бросилась в постель и, уткнувшись в подушку, зарыдала. Подруги умолкли. Очевидно, и им пришли в голову грустные мысли. Через несколько минут среди тишины в разных концах нашей спальни послышались всхлипыванья, откашливанья и сморканья. Только Маша Ратманова, не любившая "сентиментов", громко сыпала самую отборную брань по адресу нашего начальства. На другой день инспектриса отправилась к начальнице. Как и что они обсуждали, нам осталось неизвестным. Не узнали мы и того, о чем разговаривала инспектриса с Тюфяевой, которую продержала у себя очень долго. Несколько дней после этого события физиономия Тюфяевой имела самоё кислое и пришибленное выражение. Она сидела в классе совсем тихо, не поднимая глаз от своего чулка, и не делала нам никаких замечаний, даже если мы начинали шуметь и возиться. Ко мне она совсем не придиралась больше, не произносила даже моего имени. Что же касается инспектрисы, то она стала относиться ко мне особенно заботливо, и даже пригласила меня заходить к ней в послеобеденное, свободное от уроков время. В такие вечера она заставляла меня читать вслух Вальтера Скотта во французском переводе, объясняла все, что непонятно, и часто расспрашивала меня о моей семье. [SIZE=5][/SIZE] [B][B][SIZE=4]БОЛЕЗНЬ[/SIZE][/B][/B] Однажды, когда я возвратилась в дортуар от инспектрисы, Ратманова подлетела ко мне и начала язвить: — Ничего, что отчаянная, а ловко обделываешь свои делишки — любимица инспектрисы. Я была поражена и растерянно смотрела то на одну подругу, то на другую. — Хотя maman и начальство, но она чудная, святая женщина, — проговорила я наконец. — Я не считаю подлостью ходить к ней. Она не из тех, кто выспрашивает о том, что делается в классе. Я, кажется, еще никому из вас не навредила. — Никто этого и не говорит, — возразила мне другая подруга, — но не все считают ее святой женщиной… Пожалуй, все, кого бы она ни пригласила к себе, стали бы к ней бегать, но едва ли это следует делать. Эти слова смутили меня еще больше, чем обвинение Ратмановой. — Но почему же, почему? — спрашивала я растерянно. — А потому, что чем дальше от начальства, тем лучше. — "Чудная, святая женщина", — передразнила меня Ратманова. — Мы голодаем, а эта чудная, святая женщина не может и слова сказать эконому, чтобы он не обкрадывал нас… Классные дамы жалуются на нас, а она всегда принимает их сторону, а не нашу… Давно ли она советовала тебе стать на колени перед Тюфяевой, зная прекрасно, что та тебя оклеветала? Я стояла, пораженная новыми мыслями. Но тут какая-то из подруг вбежала к нам из коридора и закричала: — Чего же вы не спускаетесь в столовую? Уже давно звонили. Будут попрекать, что без классной дамы мы и шагу ступить не умеем. Все бросились в пары, и мы понеслись по лестнице. Я машинально бежала за другими, не глядя под ноги, думая про то, что сказали девочки. "Да, они правы, тысячу раз правы, — твердила я себе. — Что сделала maman полезного для нас? Только, что не груба. А я уж и в восторг пришла от ее святости". Вдруг я оступилась и полетела вниз с лестницы. На одном из ее поворотов я было задержалась, но спускавшиеся бегом подруги подтолкнули меня, и я снова покатилась вниз. Пересчитав все ступени, я с грохотом ударилась о двери столовой. Когда подруги подняли меня, я была в сознании, только сноп кровавых точек мелькал перед моими глазами. Я постояла с минуту и, не чувствуя никакой боли, вошла в столовую. Скоро я совсем успокоилась, а по возвращении в дортуар улеглась и уснула вместе со всеми. Ночью я проснулась от боли в груди и от лихорадки, укрылась салопом и снова уснула. Но утром, когда прозвонил колокол и нам надо было вставать, я почувствовала, что не могу поднять головы от подушки. Наконец мне удалось привстать, но голова так кружилась, а руки и ноги так дрожали от слабости, что я снова упала на постель. Мне помогли встать подруги. — Да что с тобой? Да ты вся в синяках и кровоподтеках! — И шея и грудь опухли! — восклицали они. Потолковав между собой, все единодушно решили, что меня в таком состоянии нельзя отправить в лазарет. Ведь перед доктором я должна была бы обнажить грудь, а этим я опозорила бы не только себя, но и весь класс. Я, конечно, сама разделяла эту точку зрения, а потому решила, что мне ничего другого не остается, как, преодолевая боль и слабость, встать и пойти в класс как ни в чем не бывало. Помогая мне одеваться, подруги все время спрашивали, хватит ли у меня мужества вынести боль. Проливая поток слез не то от обиды, что они могут во мне сомневаться, не то от усиливающейся боли в груди, я давала торжественные клятвы. Подруги смочили мне виски одеколоном и, заботливо поддерживая меня с двух сторон, спустились со мною в столовую. Когда после завтрака мы вошли в класс, они, посоветовавшись друг с другом, попросили дежурную даму позволить мне сидеть во время уроков в пелеринке (на уроках, по институтским правилам, полагалось снимать пелеринки). — У Цевловской кашель, — сказала Ольхина, — но она не желает из-за таких пустяков итти в лазарет и пропускать урок. Классная дама уважила просьбу, но полотняная пелеринка мало защищала от холода, и я вся тряслась от начавшегося у меня озноба. Тогда воспитанницы собрали платки, укутали ими мои ноги и даже обмотали мне руки, советуя не поднимать их из-под парты. Я сидела и ходила, как автомат. Иногда от боли у меня вырывался стон, и подруги шаркали ногами и кашляли, чтобы заглушить его, умоляя меня удержаться от стонов. За обедом я уже не могла есть, и они дружно раз делили между собой мою порцию. На другой день, после бессонной ночи, я еле встала с постели, а опухоль на шее и на груди сделалась еще больше. Подруги решили, что это произошло оттого, что я ничего не ела, и во время завтрака и обеда заставляли меня есть через силу. Однако, когда мы пришли в класс после обеда, меня стало так тошнить, что они едва успели стащить меня в коридор, к крану, где можно было скрыть последствия тошноты, а затем принялись обливать холодной водой мою горевшую как в огне голову. Всю следующую ночь то одна, то другая подруга подбегали к моей постели, укрывали меня, клали намоченное полотенце на мой горячий лоб. Но мне становилось все хуже и хуже. На третий день утром я уже совсем не могла подняться с кровати. Институтки в тревоге обступили меня. — У нее еще больше посинела грудь! — вскрикивала одна. — И шея опухла сильнее, — говорила другая. — Но встать совершенно необходимо, — решили все и общими усилиями начали одевать и обувать меня в постели, уговаривая не терять мужества и до конца выдержать характер. Наконец меня подняли на ноги, но тут все убедились, что вести меня вниз по лестнице невозможно. Поэтому было решено спрятать меня на время, пока все будут в столовой, оставив при мне одну из подруг. У нас не было обычая делать перекличку, к тому же во время чая на стол не ставили приборов, так что отсутствие одной или двух девочек было совсем незаметно. Когда наши вернулись в класс, находившийся на том же этаже, что и наша спальня, моя сторожиха стащила меня туда и усадила на скамейку. С трудом удерживая стоны и делая усилие, чтобы не упасть со скамейки, я с мрачным отчаянием смотрела на подруг. Как и все эти дни, несколько девочек отправились к классной даме, прося разрешить мне не снимать с себя пелеринки. На этот раз дежурной дамой была та же самая, что и день тому назад. Вспомнив о том, что третьего дня девочки уже просили ее об этом, она отвечала отказом. — Должно быть, это какой-нибудь фокус, — решила она и приказала мне подойти к ней. В классе послышался испуганный шопот. Подруги наперебой подсказывали мне, что говорить о моих синяках и опухоли. Но я не слушала их. Собрав все силы, чтобы подняться, я медленно встала, и, шатаясь, сделала несколько шагов. Классная дама, доска и аккуратные ряды наших скамеек вдруг закачались, из-под ног незаметно выскользнул пол, и я грохнулась, не успев произнести ни единого звука. Я пришла в себя в отдельной комнате институтского лазарета, в которой помещались обычно только тяжело больные. В эту минуту в ней толпилось несколько человек: инспектриса, лазаретная дама, сиделка и трое мужчин, из которых я знала только одного — нашего доктора. Один из незнакомых мужчин, с черной окладистой бородой, наклонился ко мне и попросил меня назвать мое имя, отчество и фамилию. — Цевловская, Елизавета Николаевна, — отвечала, и собственный голос показался мне каким-то глухим и далеким. — Умственные способности в порядке, — сказал тихо бородач, обернувшись к инспектрисе. — Слава богу, — пролепетала maman, прижав к глазам кружевной платочек. Я с изумлением поглядывала по сторонам. Теперь ко мне подошел наш доктор и, взяв за руку, спросил меня, сколько времени я лежу в лазарете. — Часа два или три, — сказала я, удивившись. — Вы лежите здесь одиннадцать дней, пролежали все время в бреду, и вам только что сделали операцию. Старайтесь побольше спать и есть. Два месяца пролежала я в лазарете, но все еще была так слаба, что не могла сидеть в постели. О том, каково было мое состояние, можно судить уже по тому, что мне даже не приходила в голову мысль о "позоре", которому я подвергала себя каждый день при перевязках. Но вот однажды, когда я почувствовала себя бодрее, профессор, делавший мне операцию, присел у моей кровати и спросил, почему я не сразу, после того как упала с лестницы, пришла в лазарет. Я не отвечала. Профессор продолжал настаивать. — Просто так, — сказала я наконец. — Но ведь это немыслимо, чтобы вы без серьезных причин решились выносить такие страдания, — возразил он. Я молчала. — Я вам отвечу за нее, профессор, — сказал наш доктор. — Я ведь знаю все их секреты. Хотя никто не сообщал мне этого, но я уверен, что ее подруги и она сама считают позором обнажить грудь перед доктором. Вот милые подруженьки, вероятно, и уговорили ее не ходить в лазарет. — Однако этот институт — зловреднейшее учреждение, — сказал профессор и, обращаясь ко мне, добавил: — Понимаете ли вы, девочка, что из-за вашей конфузливости вы были на краю могилы? Я вспыхнула, но промолчала. Когда же наш доктор, проводив профессора, вернулся к моей постели, я со злостью сказала ему: — Передайте вашему профессоришке, что несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы так же, как я. Скажите, пожалуйста, ему еще, чтобы он не смел меня называть девочкой… А также предупредите, что перевязок я больше не позволю делать… Вы могли их делать до сих пор только потому, что я отупела во время болезни. Как ни уговаривала меня инспектриса, которой сообщили о моем намерении, я осталась тверда и непоколебима. На другой день к моей кровати подошли наш доктор и профессор. В ту же минуту я приподнялась, натянув одеяло до самой шеи. Но один из них схватил меня за руки, а другой, быстро сдернув одеяло, спустил с плеч рубашку и стал разбинтовывать рану. Все это было сделано так быстро и ловко, а перевязка раны причиняла такую боль, что у меня сразу вылетели из головы все мои протесты. Больше я протестовать и не пыталась. Незадолго до моего выздоровления распространился слух, что Смольный институт хочет навестить государь. В день его прибытия наше начальство совсем потеряло голову. Из своих покоев выплыла старуха Леонтьева и, как тень, появлялась то в одном, то в другом конце помещения. О том, что творилось в этот день в институте, мне рассказывали лазаретная горничная и сиделка. На кухне был заказан такой обед, какой институтки не получали даже по праздникам. Накануне с раннего утра в коридорах раздавалось шарканье ног и щеток. Даже у нас, в лазарете, несмотря на идеальную чистоту, все торопливо вытирали и подчищали. Ко мне вошла инспектриса, нарядно одетая и раздушенная, и предупредила, что государь, вероятно, зайдет и сюда. И при этом она учила меня, как я должна его приветствовать. Она приказала мне отвечать на вопросы государя, как можно лучше обдумывая каждое слово. Затем вместе с доктором она стала придумывать за меня ответы на все вопросы, которые он мог мне задать. После этого меня переодели во все чистое и накрыли новым ватным одеялом. И вот император Александр II вошел в мою комнату в сопровождении начальства, доктора и всего лазаретного персонала. Высокий и прямой, он остановился в нескольких шагах от моей постели. Дрожащим голосом я произнесла свое приветствие на французском языке. В ответ он чуть-чуть наклонил голову. — Вы и теперь еще сильно страдаете? — спросил он после минуты молчания. — Теперь мне лучше, ваше императорское величество, — ответила я бойко, так как этот вопрос был предусмотрен инспектрисой. — Что нужно, по мнению врачей, чтобы ускорить ее выздоровление? — спросил государь, повернув голову в сторону доктора. — Деревенский воздух, ваше императорское величество, мог бы укрепить ее слабое здоровье. — Мадемуазель, — обратился ко мне государь, — есть ли у вас родственники в Петербурге? Я отвечала, что здесь живет мой дядя генерал Иван Степанович Гокецкий. — Вы можете отправиться к нему, когда врачи найдут это возможным, и оставаться у него, пока совсем не поправитесь, а затем возвратитесь в институт и кончите ваше образование. Все это государь проговорил ровным и холодным голосом, устремив свои стеклянные глаза в одну точку. — А пока вы здесь, вы, может быть, хотели бы чего-нибудь сладкого? — добавил он тем же тоном. Такой вопрос не был предвиден maman, и я в смущении искала подходящего ответа. — Благодарю вас от всего сердца, ваше императорское величество, — сказала я наконец, — ко мне здесь, в лазарете, все очень добры… Я нарочно сделала ударение на слове "здесь" в надежде, что государь поймет, что это относится только к лазарету. Но он не обратил на это никакой внимания. — Когда вы захотите что-нибудь сладкое, — повторил он, — вы можете об этом заявить доктору. Вы все получите, что не повредит вашему здоровью. С этими словами государь медленно повернулся и вышел. Радостный, веселый, вбежал ко мне доктор после обхода всего лазарета. Он стал говорить о том, как милостив был ко мне государь, какой длинной беседой меня удостоил, сколькими благодеяниями меня осыпал… Теперь меня будут раскармливать: цыплята, вино, все будет к моим услугам. — Да вы и стоите этого, — говорил он, улыбаясь. — Как мило вы о нас отозвались… Конечно, вы нас выделили, чтобы сделать маленькую неприятность кое-кому, — он хитро подмигнул мне, — но ведь этого никто, кроме инспектрисы, не понял. Вошла и инспектриса. Несмотря на ее обычный ласковый тон, я заметила, что она мною очень недовольна. Мне было ясно, что инспектрису раздосадовало то, что я упомянула о хорошем отношении ко мне только лазаретных служащих. [SIZE=6][/SIZE] [B][B][SIZE=4]Глава шестая НОВЫЙ ИНСПЕКТОР ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО[/SIZE][/B][/B] С грустью и неохотой покидала я лазарет. За время моей болезни я уже успела отвыкнуть от холода дортуаров, от тощих обедов, от окриков классных дам. Меня утешала только мысль, что в институтских стенах мне оставалось провести всего один год. Как только мы перешли в выпускной класс, с начала года разнесся слух, что в институт назначен новый инспектор классов. Кроме начальницы и инспектрисы, у нас был специальный инспектор, который должен был наблюдать за преподаванием наших учителей и замещать их новыми, если кто-нибудь из них умирал или заболевал надолго. Инспектора классов мы почти никогда не видали. Два-три раза в год он появлялся на уроках да весной приходил на экзамены. Этим и ограничивались его обязанности. Наша всесильная начальница давно забрала власть в свои руки и действовала так, как хотела. Ни один учитель не мог проникнуть к нам или оставаться у нас, если он ей не нравился. Как монарх, не ограниченный никакими законами, управляла Леонтьева Смольным. Зная, как мало значит у нас инспектор, мы равнодушно относились к слуху о назначении другого. В то время мы и не подозревали даже, что новый пришелец перевернет всю нашу жизнь и пошатнет устои закоснелой институтской системы. Прежде, при вступлении нового инспектора в институт (это случалось крайне редко), он обыкновенно торжественно входил в класс в сопровождении инспектрисы. При этом она произносила по-французски: "Моnsieur, рекомендую: воспитанницы такого-то класса", а обращаясь к нам: "Demoiselles, ваш новый инспектор". Мы чинно приподнимались со скамеек, кланялись и выслушивали несколько любезных фраз инспектора. После урока, во время которого учитель вызывал только лучших учениц, инспектор, желая сделать приятное начальству, со сладкой улыбкой говорил, что он удивлен нашими успехами и хорошей подготовкой. Не так встретились мы с новым инспектором Константином Дмитриевичем Ушинскнм. Однажды, когда у нас только что кончился какой-то урок и мы уже направились к двери, чтобы выйти из класса, к нам навстречу вбежал среднего роста, худощавый брюнет. Не обращая внимания на наши реверансы, он размахивал своей шляпой и выкрикивал: — Ведь вы же здесь специально изучаете правила поведения. А не знаете, что портить чужую вещь духами или другой дрянью — неделикатно… Не каждый выносит эти пошлости. Наконец… почем вы знаете… может быть, я настолько беден, что не могу купить другой шляпы… Да куда вам думать о бедности? Не правда ли? Ведь это fi donc, унизительно. Он махнул еще раз своей шляпой и выбежал из класса. Мы были так ошеломлены, что даже не двинулись с места. — Это и есть новый инжектор? — спрашивали мы в изумлении друг друга. Не успел появиться — и уже осмеливается орать на нас, взрослых девушек, как на базарных мужиков! — Наконец, даже не мы это сделали! Вероятно, кто-нибудь из другого отделения. — А если бы и мы? _Неужели это такое преступление — облить шляпу духами? Мы всегда так делали, и порядочные мужчины были только польщены этим. — Какой-то невоспитанный, некомильфотный!.. — И как неприличны эти разговоры о бедности! Так рассуждали мы, стоя посреди класса, пока не раздался звонок, призывавший нас на урок немецкого языка. За толстым медлительным немцем в класс снова вошел нервной и быстрой походкой новый инспектор. Он поклонился и, не дав немцу раскрыть рта, попросил институтку, сидевшую на последней скамейке, подойти к его столу. Раскрыв перед нею немецкий учебник, но не на том месте, где был задан урок, он попросил ее переводить. — Мы этого еще не проходили, — сказала ученица. Ни одна, ни другая, ни третья из вызванных Ушинским институток не сумела хоть сколько-нибудь сносно перевести не выученную заранее строчку. Смущенный немец наш кряхтел, ворочаясь на своем стуле, и оправдывался тем, что в институте все внимание обращено на французский и что сами воспитанницы терпеть не могут немецкий язык. Но Ушинский не удовлетворился таким объяснением. Он сказал немцу, что для того, чтобы заставить нас полюбить его предмет, он, учитель, должен был читать нам и рассказывать содержание лучших произведений Гете и Шиллера. — О, господин инспектор! — с добродушной усмешкой отвечал немец. — Уверяю вас, они решительно ничего не поймут в сочинениях этих величайших писателей и не заинтересуются ими. На это Ушинский уже с раздражением заметил, что только идиота может не заинтересовать гениальное произведение. Во время урока немецкого языка произошел еще один случай, который произвел на нас огромное впечатление. Дежурная дама, мадемуазель Тюфяева, следившая за порядком в классе, внезапно с шумом отодвинула стул, встала с места, подошла к скамейке и начала вырывать что-то из рук одной воспитанницы. Подобные сцены бывали у нас частенько. Но на этот раз, как только она скрипнула стулом, Ушинский быстро поднял голову и недовольно поглядел на нее, точно не понимая, зачем его отвлекли от дела. Когда же у Тюфяевой завязалась борьба с ученицей, он привстал с своего места и резко прикрикнул: — Перестаньте же, наконец, шуметь! Кто вас просит сидеть в классе? Учитель сам обязан поддерживать порядок. И сейчас же уселся как ни в чем не бывало, продолжая заниматься. Тюфяева побледнела, но промолчала, — может быть, от неожиданности. Урок возобновился. Вызвав еще несколько учениц и убедившись в нашей полной неграмотности, Ушинский недовольно дернул плечами, встал, поклонился и направился к двери, чтобы выйти из класса. Но Тюфяева, сидевшая около самой двери, вскочила с своего места: — Позвольте вам заметить, милостивый государь, что мы дежурим в классе по воле нашего начальства… что мы… что я… высоко чту мое начальство, — торопилась она высказаться, боясь, что Ушинский ее перебьет. — Если уж вы обязаны здесь сидеть неизвестно зачем, — спокойно отвечал тот, — то по крайней мере должны сидеть тихо, не вырывать бумаги у воспитанницы, не отвлекать ее от урока. — Я, милостивый государь, служу здесь тридцать шесть лет… Мне, милостивый государь… седьмой десяток… Я не привыкла к такому обращению, — говорила Тюфяева, вся дрожа от волнения и злобы. — Это все будет доложено кому следует. — Если вы дежурите с этой именно целью, то и исполняйте ваши священные обязанности, — усмехнулся Ушинский и вышел, прикрыв за собой двери. Тюфяева села на свой стул, но была так взволнована, что не брала даже в руки свое обычное вязанье. Затем вдруг вся покраснела, стала усиленно сморкаться и, наконец, снова поднялась и вышла из класса. Мы в первый раз остались с глазу на глаз с учителем. Все молчали. Наш немец что-то крепко призадумался, но это был один момент. Он вдруг встрепенулся и по заведенному порядку начал вызывать учениц одну за другой. Ратманова, пользуясь отсутствием классной дамы, встала со своего места и, прижав к лицу платок, будто у нее идет кровь носом, также вышла из класса. Мы поняли, что она отправилась на "разведки". Нам тоже не сиделось. То и дело мы оборачивались по сторонам. Одна показывала другой на свою голову и вертела над нею рукой, выражая этим, что она у нее идет кругом от всего происшедшего. Другая била себя в грудь и закатывала глаза, — это означало, что у нее разрывается сердце оттого, что приходится так долго молчать. Но вот раздался долгожданный звонок. Без классной дамы спустились мы в столовую. Когда мы шли парами, Ратманова незаметно присоединилась к нам. За столом она загадочно улыбалась. Подруги подталкивали ее соседок, умоляя их выспросить у нее все, что она успела узнать. — Удалось ли что-нибудь? — спрашивали ее со всех сторон. — Неудачи бывают только у идиоток да трусих, — отвечала Маша, гордо подняв голову. Больше во время обеда мы ничего не смогли вытянуть из нее и страдали от неудовлетворенного любопытства. Когда мы возвратились из столовой в класс, Тюфяева, на наше счастье, ушла к себе в комнату заливать горе кофеем. Сбившись в кучу, мы кричали, перебивая друг друга: — Это какой-то ужасающий злец! — Просто невежа! — Не конфузится сознаться, что у него нет денег даже на шляпу! — Неправда! — смело выскочила Ивановская. — Ушинский — человек неземной красоты. — Не ты ли облила его шляпу духами? — Я, — созналась Ивановская. — Я не могла этого не сделать… Спускаюсь утром в нижний коридор и вдруг вижу: входит… Меня точно стрела пронзила. Я так была поражена его красотой. Дала ему пройти и сейчас же бросилась к вешалкам, облила его шляпу духами, вылила духи в карманы его пальто, — одним словом, весь флакончик опорожнила, благо он у меня с собой был в переднике. Никто не одобрил поступка Ивановской: институтки нашли, что Ушинский не стоит такого внимания. Мы судили и рядили о нем без конца, но никто из нас не мог сообразить, почему он так обозлился за то, что его вещи облили духами. Нашим учителям обыкновенно это нравилось: при встрече после этого они улыбались нам лишний раз. Кроме того, нас возмущало, что он не по-рыцарски относился к дамам. Даже то, как он разговаривал с ненавистной нам Тюфяевой, не понравилось нам. Ведь хотя она и классная дама и гнусное существо, но все же — дама, рассуждали мы. — Он, наверное, прогонит нашего немца! — кричали некоторые. — Ого, руки-то коротки! Не сегодня-завтра Леонтьева его самого вытурит отсюда. — Много вы понимаете! — вдруг вмешалась Ратманова, и все моментально стихли. — Он сам может вышвырнуть с дюжину таких начальниц, как наша. Ушинский — это такая силища!.. Такая… Это просто что-то невероятное! — Какая там силища! Наглый человек — вот и все тут, — возражали некоторые. — Разве вы можете оценить смелость, дерзость, силу, с которыми человек говорит правду в глаза? Классные дамы вам втемяшили в голову, что это дурно, вы презираете их, а сами повторяете за ними… Жалкие вы созданья — просто стадо баранов, — отрезала Ратманова. Страшная буря негодования поднялась против нее. Однако, понимая, что Маша Ратманова может рассказать нам что-то новое об инспекторе, мы после короткой перебранки стали умолять свою оскорбительницу передать нам все, что она узнала. В другое время Маша не упустила бы случая "поломаться", но тут ей самой не терпелось поделиться с нами своими новостями. Она рассказала, что, выйдя из класса, застала в коридоре Ушинского, беседовавшего с инспектрисой. Спрятавшись за углом, она подслушала весь разговор. Ушинский как раз рассказывал о своем столкновении с Тюфяевой. Не зная ее фамилии, он говорил о ней так: "Знаете, такая дряблая старушонка… хвастала тем, что высоко чтит начальство, что тридцать шесть лет служит здесь, что очень долго живет на свете… Я хотел было сообщить ей, что слоны живут еще дольше, что продолжительность жизни ценна только тогда, когда она полезна, да не стоило терять времени с ней". Как всегда, наша maman в примирительном тоне стала просить инспектора снисходительно отнестись к классным дамам. "Где же взять образованных?" — говорила она, вздыхая. Но Ушинский отвечал, что надо бояться особ, умеющих только кадить всякой пошлости, что при старании, конечно, можно бы найти подходящих. — "Кадить всякой пошлости"! Какое чудесное выражение! — подхватили мы, ошеломленные столь новой для нас фразой. — А что он еще сказал! — продолжала Ратманова. — "Нужно, — говорит, — скорее создать другие условия для приема воспитательниц и выбросить весь старый хлам". — Какой он умный! — всплеснули мы руками. — Не мешайте же слушать! — взывали другие, боясь пропустить хоть одно слово Ратмановой, продолжавшей свой рассказ. — Выбросить старый хлам необходимо уже потому, сказал он, что теперешние классные дамы притупляют умственные способности воспитанниц и озлобляют их сердца. — "Притупляют способности"! — "Озлобляют сердца"! — повторяли мы за Ратмановой. В первый раз в институтских стенах раздавались такие слова, и мы с жадностью ловили их, стараясь вникнуть в их смысл. — Инспектриса стала объяснять Ушинскому, почему классные дамы необходимы во время уроков. Учитель, говорила она, занят своим делом, а классная дама обязана наблюдать, чтобы воспитанницы не отвлекались посторонним. — О, когда начнут занятия новые учителя, — отвечал Ушинский, — они сумеют так заинтересовать воспитанниц, что те сами не будут заниматься ничем посторонним во время урока. — Вы, Константин Дмитриевич, кажется, твердо верите в то, что вам удастся создать идеальный институт? — спросила maman. — На идеальный не рассчитываю, но если б я не верил, что мне удастся оздоровить это стоячее болото…" — Ах ты, боже мой! — восклицали мы. — Душка Маша, неужели он так и сказал: стоячее болото? Вот-то дерзкий! Ведь этими словами он унизил наш институт. Maman должна была оборвать его тотчас же. Ну, говори, говори, что же инспектриса на это? — Ни гу-гу. Да разве он только это говорил! Но тут нашу беседу прервал колокол, призывающий нас к чаю. Пришлось стать в пары и спуститься в столовую. До сих пор ничто и никогда не волновало нас так, как это первое появление у нас Ушинского. Так же горячо болтали мы и после чая, когда пришли в дортуар, чтобы ложиться спать. Мы быстро разделись и, закутавшись в одеяла, разместились группами на нескольких кроватях. Нас всех охватил какой-то вихрь вопросов, глаза у всех блестели, щеки горели, сердца трепетали. Мы сидели и рассуждали далеко за полночь, бросаясь по своим кроватям при малейшем шуме или скрипе дверей. — Он просто отчаянный какой-то, — говорили мы об Ушинском. — И вы подумайте, сейчас же раскусил, что Тюфяева — дрянь, а немец — плохой учитель. — Он и начальницу раскусит и даже maman. Но не все соглашались с тем, что Ушинский хороший. Хорошие люди, утверждали многие, должны быть благовоспитанными, а его насмешки над нами и разговор с Тюфяевой показывают его невоспитанность. Другим не нравилось, что он назвал наш институт "стоячим болотом", а "всем известно", что это первоклассное заведение. "Всем известно" и "все говорят" были у нас самыми ходкими выражениями. Никто из нас не сомневался в том, о чем можно было сказать: "все говорят". [/QUOTE]
Вставить цитаты…
Ответить
Главная
Форумы
РАЗДЕЛ ДОСУГА С БАНЕЙ
Библиотека
Водовозова "История одного детства"