Д. Тонер "Бесславие: Преступный Древний Рим"

  • Последние ответы
  • Новые темы

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ПРЕСТУПНЫЕ РОДСТВЕННИКИ

Одним из главных финансовых вопросов в жизни римлян было получение наследства. Простейший и, вероятно, самый распространенный в ту пору способ разжиться деньгами. Кое-кому, конечно, удавалось сколотить состояние предпринимательством или за счет военных трофеев, но в большинстве знатных и состоятельных родов богатство тщательно собиралось и бережно передавалось из поколения в поколение. Однако в отлаженный процесс наследования зачастую грубо вмешивался прискорбный фактор — крайне низкая продолжительность жизни среднего римлянина. В «Оракулах Астрампсиха» мы видим десять вариантов ответа на вопрос: «Получу ли я наследство от матери?» Три ответа без обиняков начинаются со слов: «Нет, она тебя раньше похоронит». Как следствие, находились люди, посвящавшие жизнь охоте за наследством, прежде всего бездетных или лишившихся детей стариков, и всячески обхаживавшие их в надежде на щедрое завещание. Другой вопрос к оракулу гласит: «Получу ли я наследство от кого-нибудь?» И вот как раз на него 80% вариантов ответа положительные. Но столь высокая значимость наследства подразумевала и всяческие препоны на пути вступления во владение оным: на это весьма прозрачно намекают формулировки ответов, предрекающие разного рода юридические осложнения: «Будут и другие наследники»; «Получишь, но только часть»; «Понесешь большие денежные потери»; «Не с первого раза, но отсудишь». Наследование крупных сумм всегда было сопряжено с риском стать жертвой мошенничества. В египетском тексте, датированном 24 января 211 года, зафиксирована жалоба некоего Таномия на имя центуриона Кренулия Квинтилиана по поводу того, что его дети должны были по завещанию стать сонаследниками всего имущества его бездетной сестры, но душеприказчик часть ее имения продал на сторону, а деньги присвоил (BGU 1.98). За десять лет до этого в Тебтунисе некая Гераклия подала жалобу на беглого мужа с весьма символичным именем Гермес, который умыкнул все завещанные ей покойными родителями деньги (P. Tebt. 334).

Распространенной формой мошенничества было тайное вскрытие и подделка завещаний с последующим скреплением документа настоящей или подложной печатью. Иногда это проделывалось даже при жизни завещателя, но чаще всё-таки сразу после его или ее смерти, поскольку так было безопаснее. Еще божественный Клавдий издал императорский эдикт против тех, кто самовольно вписывал легаты [30] в свою пользу в составляемые под диктовку завещания или кодициллы [31] — как собственноручно, так и подучив раба или сына, которому поручено исполнять роль писца (Дигесты, XLVIII.X.15). Казалось бы, неслыханная наглость; даже не верится, что такие вещи срабатывали. Однако в мире с крайне низким уровнем грамотности просьбы записать завещание под диктовку, обращенные к людям малознакомым и даже вовсе посторонним, были, надо полагать, весьма распространенным явлением. К тому же даже и грамотным пожилым людям со слабым зрением за неимением в ту эпоху очков приходилось диктовать завещания кому придется, а вычитать документ на предмет отсутствия приписок они также физически не могли. Даже обращение к нотариусу не защищало от обмана.

Другой противоправный метод «исправления» нежелательной воли покойного состоял в утаивании, похищении или уничтожении письменного завещания. Впрочем, завещаниями злонамеренные манипуляции с официальными документами не ограничивались. Законы запрещали подделывать счета, акты, расписки, свидетельские показания, письменные удостоверения сделки, собственноручные подписи, письма и прочие публичные записи (Юлий Павел, Сентенции, V.XXV). Кроме того, были, вероятно, весьма распространены, а потому и объявлялись вне закона практики «вероломной выдачи» доверенными представителями потерпевших их документов противоположным сторонам в судебных процессах или конкурентам по бизнесу. Надо полагать, без взяток таких утечек не случалось бы.

Невозможно дать даже приблизительную оценку частоты подобных случаев, однако их явно было вполне достаточно, чтобы вынудить императора Нерона ввести дополнительные меры защиты для официальных документов, имеющих юридическую силу. Их стали составлять на внутренних сторонах двух табличек, скрепленных в диптих, или чаще на второй и третьей страницах триптиха, заверять подписями свидетелей, а затем в три прохода сшивать шнурком, пропущенным через отверстия, пробуравленные на полях, и скреплять сургучными печатями поверх шнуровки, после чего добраться до текста документа, не оставив следов взлома, становилось невозможно, а документы со следами взлома признавались недействительными. Что касается завещаний, то для их защиты были введены еще и следующие дополнительные меры предосторожности: первые две таблички завещания предлагались свидетелям чистыми: на них завещатель вписывал имена наследников, которых свидетели не должны были знать. А человек, писавший чужое завещание, не мог приписывать себе подарков (Светоний, Нерон, 17). Заодно тем же указом адвокатам «тяжущихся» была установлена стабильная плата, — вероятно, чтобы умерить их аппетиты в плане запрашиваемых с подзащитных гонораров, — а места на скамьях в суде стали бесплатными для всех желающих (plus ça change [32]).

Сложно судить, как подобные запретительно-ограничительные меры сказывались на том, что происходило на нижних ступенях социальной лестницы. Составление завещаний по определению всегда было прерогативой людей состоятельных. Однако до наших дней дошли и кое-какие документы, касающиеся посмертного распоряжения весьма скромными капиталами, и даже весьма забавная пародия на последнюю волю и завещание, записанные якобы со слов обладающего даром речи поросенка перед его отправкой на убой. Вот текст, получивший широкую известность в позднем Риме и ранней Византии под названием «Завещание поросенка»:

Родителю моему Свиносалию-Пожиралию отказываю и завещаю желудей тридцать модиев, и родительнице моей Хавронии-Хрюшке отказываю и завещаю лакедемонского жита сорок модиев, и сестрице моей, при чьем заклании мне уже не придется присутствовать, отказываю и завещаю ячменя тридцать модиев. А из останков моих оставляю и завещаю: башмачникам — щетину, задирам — макушку, глухим — ушки, стряпчим и болтунам — язык, колбасникам — кишки, мясникам — окорока, женщинам — ляжки, мальчишкам — пузырь [33], девчонкам — хвостик, кинедам — мышцы, скороходам и охотникам — бабки, разбойникам — копытца [34].

Документ был заверен, как положено, семью свидетелями, в данном случае свиньями с «говорящими» фамилиями и именами (которые можно бы вольно перевести как Беконов, Окорочков, Сальный и т. п.). Нам шутка не кажется остроумной, но зато у святого Иеронима находим свидетельство о том, что народ буквально покатывается со смеху всякий раз, как ее заслышит. Не исключено, что бурные приступы веселья были вызваны самим фактом принадлежности завещаний к некоему совершенно иному и непостижимому миру — миру богатых. Но, как считает автор этих строк, куда вероятнее, что комический эффект на публику производила, напротив, узнаваемость передернутых казенных формулировок из юридических документов, с которыми людям время от времени доводилось сталкиваться лично.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ПРОДАЖНОСТЬ И БЕСПРИНЦИПНОСТЬ ЧИНОВНИКОВ

Плутоватость, похоже, была органически присуща в равной мере бедным и богатым, простым и знатным римлянам. В одной из басен Эзопа рассказано, как «Зевс приказал Гермесу отсыпать всем ремесленникам волшебное снадобье лжи». Тот исправно выполнил поручение, а оставшийся изрядный излишек целиком всыпал сапожнику. И с тех пор «все ремесленники — лжецы, а сапожники — больше всех» (Басня 103) [35]. Мораль другой басни гласит, что «многие ради своей выгоды готовы любые небылицы подтвердить ложной клятвою» (Басня 166). Во время игр на трибунах находились любители урвать себе вина больше, чем полагалось на одного (Марциал, Эпиграммы, I.11, I.26). Уличные попрошайки использовали иную стратегию: били на жалость, притворяясь калеками или слепыми (Марциал, Эпиграммы, XII.57; Флавий Филострат, Жизнь Аполлония Тианского, IV.10).

Но и сливки римского общества не имели прививки от патологической лживости и алчности. Судьи устраивали чуть ли не заочные торги между знакомыми, пытавшимися повлиять на их решение в пользу одной или другой из состязающихся сторон. Нам это представляется откровенной коррупцией, но практика патронажа в древнеримской реальности являлась едва ли не главной движущей силой в самых различных отраслях человеческой деятельности и не считалась ни безнравственной, ни предосудительной, и было бы странно, если бы она не пропитала насквозь и судебно-правовую систему. О чем тут можно говорить, если в первой половине IV века Юлий Фирмик Матерн, переквалифицировавшись из адвокатов в астрологи, объяснял читателям своего фундаментального трактата смену профессии нежеланием «оставаться соучастником серийных разбойных ограблений под видом судопроизводства». Ниже приведено данное Фирмиком (между прочим, в своде знаний по астрологии) обоснование причин, побудивших его оставить юриспруденцию.

Те, кто, подобно мне, работал защитниками в суде, оказались поголовно вовлечены в склочные прения и грызлись, как собаки, не на жизнь, а на с.мерть. И от всех этих препирательств лично я не приобретал ничего, кроме сгущающегося день ото дня ощущения грозящей мне опасности и неимоверно гнетущей злонамеренности вокруг. Мне постоянно приходилось противостоять агрессивным типам — как из тех, кто баламутит воду просто ради развлечения, так и из тех, кто пытается заставить незнакомых людей работать на себя из алчности или запугивает бедолаг ужасами, творящимися в судах.

В заключение Фирмик честно признаёт, что «дезертировал с правового поля во избежание перспективы окончательно запутаться в усугубляющихся день ото дня хитросплетениях заговоров и опасностей» и «бросил заниматься этим узаконенным воровством, точнее даже — бандитизмом» (Познание в восьми книгах, предисловие к книге IV).

Губернаторы призваны были служить гарантами того, чтобы судебная система не становилась игрушкой в руках местных богачей и авторитетов. Императорским эдиктом устанавливалось, что «к обязанностям, лежащим на совести презида, относится следить за тем, чтобы могущественные люди не чинили обид низшим» (Дигесты, I.XVIII.6). Но из других законоположений, в буквальном смысле соседствующих с процитированным, явствует: судебная система оказывалась настолько несовершенной, что многие просто не могли не злоупотреблять этим обстоятельством. Стороны имели возможность безнаказанно выставлять лжесвидетелей или предъявлять поддельные документы в доказательство своей правоты (Дигесты, I.XVIII.6). Понятно, что в такой ситуации можно было подкупать и судей и свидетелей, тем более что последних достаточно было просто «убедить» не являться в суд.

Дошло до нас множество свидетельств и о злоупотреблении своим служебным положением всяческих сановников и военачальников, включая самозванцев, и о превышении ими своих полномочий. Такие могли и выдать себя, в том числе и в суде, за лиц более высокого сословия или звания, чем были на самом деле (Павел, Сентенции, V.XXV), и причинить малоимущим обиду, забрав последнее под предлогом, например, нужд армии (Дигесты, I.XVIII.6). Ну а в провинции даже самые мелкие чиновники регулярно творили произвол и самосуд, убивали, пытали, секли и бросали в тюрьмы римских граждан без оглядки на закон (Павел, Сентенции, V.XXVI). На самом деле должность провинциального наместника, похоже, прочно ассоциировалась с безнравственностью и продажностью — и чуть ли не символизировала предел морального падения. Ювенал, к примеру, едко советует амбициозному политику:

В день, когда ты правителем станешь желанных провинций,

Нрав свой крутой сумей обуздать, умерь раздраженье,

Алчность свою сократи и жалей союзников бедных:

Нет ведь у них ничего — только кости, даже без мяса.

(Сатиры, VIII.87–90) [36]

Иногда плохое правление оказывалось скорее следствием банальной некомпетентности наместника и неэффективности административной системы, нежели результатом злого умысла. Плиний Младший, прибыв по назначению императора Траяна в Вифинию и Понт на пост наместника этой провинции, обнаружил, что во многих городах люди, присужденные к работе в рудниках или к арене, несут обязанности городских рабов (Письма, X.31–32). Сами формулировки ряда римских законов свидетельствуют об уровне компетентности судей на местах. Один гласит, что если из-за неопытности судьи человека приговорили к рудникам на неопределенный срок, то следует считать это сроком в десять лет (Дигесты, XLVIII.XIX.23). Другой обосновывает необходимость широчайшего применения процедуры апелляции тем, что это служит справедливости и заставляет судей набираться опыта (XLIX.I.1). Судьями назначались люди без юридического образования и даже безо всякой предварительной подготовки, хотя при судах числились и штатные советники, включая, вероятно, профессиональных юристов, к которым судьи могли (при желании) обращаться за консультациями. Поэтому, будучи любителями, они и допускали простейшие юридические ляпы и в толковании законов, и в определении меры наказания.

Интересный пример находим у Авла Геллия: он рассказывает о том, как сам однажды оказался в роли некомпетентного судьи. Истец требовал возврата денег, начисленных и выплаченных ответчику якобы по ошибке. Ни убедительного документального подтверждения, ни свидетелей факта выплаты он при этом представить не мог. «Но было про него известно, — вспоминает Геллий, — что человеком он был весьма достойным, отличавшимся известной и испытанной надежностью, и жизнь его совершенно ничем не была запятнана». Ответчик же, напротив, «не пользовался хорошей репутацией; жизнь его была постыдной и низкой: было известно, что его открыто уличали во лжи и он славится вероломством и обманом. Тем не менее вместе со своими многочисленными адвокатами он громко кричал, что [истец] должен доказать факт возвращения денег привычными способами, как то: записью расходов, банковскими счетами, предъявлением расписки, печатью на табличках, поручительством свидетелей». Однако репутацию к судебному решению в качестве обоснования не подошьешь, и Геллий обратился за советом к друзьям, более опытным «в деле судебной защиты». Те заявили, что адвокаты ответчика правы и иск следует оставить без удовлетворения, а ответчика полностью оправдать за недоказанностью вины. «Однако же, — продолжает Геллий, — когда я смотрел на обоих людей, один из которых был отмечен честностью, а другой — позором и крайне отвратительным, постыдным образом жизни, то никак не мог решиться на оправдательный приговор». И тогда, отложив продолжение слушания дела, Геллий отправился за советом к знакомому философу. Тот похвалил его за добросовестность, выражающуюся в желании изыскать возможность для вынесения судебного решения в пользу по всем признакам честного человека, и посоветовал за неимением свидетелей и документов судить по совести: «Итак, иди и окажи доверие истцу и осуди ответчика, ибо, как ты говоришь, они не равно достойны». Однако Геллий после немалых колебаний решил, что «вынести решение сообразно личным качествам, а не на основании имеющихся в деле доказательств» не вправе в силу молодости, и, по-прежнему не желая оправдывать общеизвестного лжеца, взял самоотвод, поклявшись под присягой, что дело ему не ясно (Аттические ночи, XIV.2.4-11) [37].

Описанный Геллием случай замечателен тем, что допускает разные толкования. Можно интерпретировать его как показательный пример того, что римских судей личные моральные качества и репутация тяжущихся интересовали больше сухих фактов и объективных обстоятельств дела. Такой подход неизбежно приводил бы к фаворитизму в пользу тех, у кого социальный статус выше, а личных связей больше. Сам Геллий, правда, честно пытается отрешиться от личных симпатий и строго придерживаться фактов, но не затем ли он вообще описывает этот случай, чтобы подчеркнуть собственное превосходство над типичными судьями? Но ведь можно трактовать данный пример и прямо противоположным образом. Все фигуранты — и тяжущиеся, и адвокаты, и судья — полностью отдают себе отчет в том, что любое решение должно быть основано на неопровержимой доказательной базе. Субъективное мнение судьи о личных качествах сторон могло слегка поколебать чашу весов Фемиды в сторону более симпатичного с человеческой точки зрения персонажа (такое и в наши дни не редкость), но римское право само по себе никаких формальных поводов к этому не давало и предписывало судьям принципиально заботиться исключительно об установлении истины на основе фактов.

Дискреционные полномочия судей были весьма широки, что делало исход любого дела труднопредсказуемым, а личностный характер судопроизводства приводил к тому, что участники разбирательства всячески старались предугадать, чем оно для них обернется в итоге. Интересным документом, проливающим свет на восприятие людьми того времени судебных властей, является «Сонник» Артемидора Далдианского, датируемый II веком и предназначенный для истолкования тысяч возможных сновидений. В нем представлены самые разнообразные персонажи, события и явления из разных сфер римской жизни, а интерпретации снов построены по принципу уподобления друг другу различных лиц и предметов, — и судьям с правителями здесь достается изрядно. «Реки чистые, прозрачные и спокойно текущие к добру для рабов, для тех, кто под судом, и для отправляющихся в путешествие: они подобны хозяевам и судьям, так как делают, что им угодно, безнаказанно и по своему усмотрению, так как вода в них не стоит, а течет. Если же вода в них мутная и взволнованная, то это сулит недовольство хозяев и судей, а также препятствия к путешествию. <…> Реки бурно текущие означают неразумных судей, несносных хозяев и давку в толпе, потому что они шумливы и насильничают» (II.27). Артемидор, похоже, имел зуб на судебную систему. Если приснилось, что оказался гладиатором, бьющимся на арене, то это верный знак, что скоро предстанешь перед судом, и хорошо, если ты во сне был вооружен, поскольку оружие — бумаги и документы, которыми можно защититься (II.32). Ну а уж пригрезившиеся во сне «суды, судьи, судейские и законники предвещают всем тревоги, неприятности, безуспешные затраты и выявление скрытого» (II.29). А вот «ходить по поверхности моря» — добрый знак не только для того, кто мечтает безопасно покинуть морем родные места, но «и для того, кто ведет тяжбу, потому что он будет вышестоящим лицом над судьей и, естественно, выиграет дело; ведь море сходно с судьей тем, что с одними лицами оно обходится хорошо, а с другими — плохо» (III.16). Также иногда снится, что мочишься на окружающих. Как правило, это дурной знак, свидетельствующий о презрительном отношении сновидца и к законам общества и к людям, и ничего хорошего такие сновидения не сулят. Исключение же из этого правила гласит: «Однако ничто не препятствует людям, стоящим у власти, видеть во сне, что они относятся с пренебрежением к подчиненным» (IV.44) [38].

Аналогичные взгляды на злоупотребление властью и наплевательское отношение к местному населению со стороны наместников находим и во множестве рассказов о разнообразнейших проявлениях коррупции в высоких кругах. У Светония читаем, что будущий император Гальба в бытность свою в 60–68 годах прокуратором Тарраконской Испании управлял провинцией «непостоянно и по-разному». Поначалу он был весьма энергичен и склонен к чрезмерной строгости. Одному нечестному меняле он приказал отрубить руки, которые затем велел прибить к столу, за которым тот работал на форуме. Мужчину, отравившего ребенка, который должен был ему наследовать, он велел распять. Когда осужденный заявил, что он римский гражданин, то Гальба, словно облегчая ему наказание, велел «ради утешения и почета» перенести его на более высокий, побеленный крест (Светоний, Гальба, 8–9). Понимать ли это как доподлинное описание реальных событий, типичных для провинциальной жизни? Конечно, нет. Значит, это исторический анекдот, утрированно передающий некие особенности характера Гальбы, которые хотел подчеркнуть Светоний? Возможно. Однако главное, что остается в сознании по прочтении описания этого эпизода, — ощущение всевластия римского наместника в любой провинции.

Можно с определенностью утверждать, что случаи самодурства, подобные вышеописанному, не являлись чем-то уникальным. Ярчайший пример того, как наместник всячески злоупотребляет своим положением, находим в произнесенной в 70 году до н. э. обвинительной речи Цицерона против Гая Верреса, отозванного с должности пропретора Сицилии и привлеченного к суду за неподобающее управление этой островной провинцией. Со свойственной ему желчностью Цицерон расписывает, как разнузданный Гай Веррес совершил много преступлений против людей и богов. Кроме того, в Сицилии он стяжал 400 тысяч сестерциев (Против Верреса, I.56). Хуже того, для вымогательства денег у богатых Веррес весьма циничным образом использовал их же рабов. Ловко сориентировавшись в текущей военно-политической ситуации, Веррес, по версии обвинения, использовал в корыстных целях сумятицу, вызванную на Апеннинском полуострове восстанием Спартака. Арестовав некоторых ценных рабов богатейших землевладельцев по обвинению в заговоре с целью присоединения к восстанию Спартака и приговорив их к смерти, Веррес затем намекал их владельцам, что готов объявить и о помиловании, но, естественно, за щедрую мзду. Вменялись в вину Верресу и вовсе вопиющие эпизоды, когда он якобы обвинял в причастности к заговору с целью бунта несуществующих рабов, а затем инкриминировал их мнимым владельцам укрывательство беглых преступников. Поскольку выдавать обвиненным в укрывательстве было, естественно, некого, Веррес приговаривал людей к чудовищным штрафам и держал в тюрьме до их уплаты.

Всё это происходило еще на закате республики, когда от «слуг народа», надо полагать, требовалось соблюдение хотя бы внешнего соответствия высоким меркам. А с установлением, по сути, единовластного императорского правления прокураторы провинций получили, как им показалось, полную свободу творить на местах всё, что им заблагорассудится. У историка Кассия Диона рассказано, как в правление первого императора, Августа, жители Галлии страдали от поборов прокуратора провинции по имени Лицин. Кассий сообщает, что эти несчастья были предсказаны появлением шестидесятифутового морского чудовища, которое выбросилось на берег: всем своим внешним видом, за исключением головы, оно напоминало женщину. Когда всё в природе идет наперекосяк и женщины покидают привычное место, сообщает историк, можно ожидать крутых перемен. Так, галл по имени Лицин, бывший раб Цезаря, получил свободу и однажды был назначен прокуратором Галлии. Чтобы обеспечить приток средств в казну, он ввел четырнадцатимесячный год. Люди жаловались Августу, но тот не верил этому или делал вид, что не верит. Лицин был настороже, пригласил императора к себе в дом и показал ему множество сокровищ. Он объявил государю, что всё это копил лишь ради государя и римского народа, чтобы галлы, имея такие богатства, не замыслили мятежа. Так Лицин избежал нависшей над ним угрозы, представив дело таким образом, будто он истощал силы варваров ради блага Августа (Кассий Дион, Римская история, LIV.21).

В каком-то смысле это, что называется, «картина маслом», передающая всю многоликость неконтролируемой коррупции на местах. Но, с другой стороны, рассказ Диона свидетельствует и о том, что жертвы поборов имели смелость и возможность огрызаться хотя бы жалобами на имя императора. В данном случае, если бы Лицин не упредил его щедрым подкупом, Август, вероятно, предпринял бы жесткие меры, чтобы пресечь его злоупотребления. При Августе же укоренилась совершенно коррупционная по нынешним представлениям практика щедрого одаривания преданных людей из имперской казны. Понятно, что деньги раздавал не лично император (как гласит известная шутка, у королевы Англии нет денег), а чиновники от его имени и по его поручению. На свою беду, чиновники повадились присваивать львиную долю даров. Прознав об этом, Тиберий, преемник Августа, стал строго следить за тем, чтобы все выделенные из казны деньги немедленно и напрямую выплачивались получателям. Особой похвалы от историка Тиберий удостоился за то, что он распоряжался таким образом государственными деньгами, ради денег никого не казнил и ни у кого не отбирал имущество (Кассий Дион, Римская история, LVII.10). В общем, в очередной раз мы наблюдаем режим, при котором чиновникам на местах проще простого разживаться поборами, но лишь до тех пор, пока это не всплывет, — и тогда их немедленно схватят за руку, выведут на чистую воду и публично покарают за злоупотребления. Другой вопрос, зачем самому Диону понадобилось пересказывать эту старую сказку. Хотел ли он тем самым указать на непредсказуемость имперского правления? Едва ли. Вероятнее, что историк намеренно подчеркивал изначально присущую императору Тиберию честность и скрупулезность в качестве фона для бесславного окончания его правления. Именно Тиберию, отметим, принадлежит ставшее крылатым выражение «хороший пастух стрижет овец, а не сдирает с них шкуры» [39]. Слова взяты из письма Эмилию Ректу, наместнику в Египте, обложившему население непомерными податями (Дион, Римская история, LVII.10.5; Светоний, Тиберий, 32). Императоры делегировали наместникам и чиновникам весьма значительные полномочия, и все понимали, что последние могут их использовать и в корыстных целях, но в меру и не в ущерб интересам империи. Правительство, однако, практически не предпринимало системных мер по искоренению коррупции и злоупотреблений на местах, а просто эпизодически реагировало на всплывающие вопиющие случаи показательными процессами над особо зарвавшимися чиновниками. В общем, римская власть не горела желанием преследовать своих назначенцев, видя в них главный оплот империи в провинциях, но за серьезные проступки могла демонстративно их растоптать.

И теперь мы должны быть очень осторожны. Все вышеприведенные цветистые анекдоты были выбраны римскими историками с единственной целью — привнести живость в сухое изложение череды малоприметных фактов и событий (ровно с той же целью использую их и я); следовательно, их нельзя считать показательными или типичными примерами характера римского административного управления империей. По правде говоря, чем больше набирал силу имперский строй, тем сильнее ограничивались полномочия наместников и тем меньше произвола им дозволялось творить, — то ли по причине широкого распространения римского гражданства на местные элиты, то ли из-за усилившегося императорского надзора за деятельностью представителей римской власти на местах. Письма Плиния Младшего (императору Траяну), относящиеся ко времени, когда он занимал должность императорского легата в одной из провинций, рисуют, однако, совершенно иную картину. Перед нами предстает добросовестный и вдумчивый чиновник, остро озабоченный тем, чтобы ни в чем не выйти за пределы своей юрисдикции и не дать повода усомниться в собственной честности и порядочности. «Прошу тебя, владыка, — обращается он к Траяну в одном из писем, — разреши мои колебания: следует ли держать на страже у тюрьмы городских рабов, как это до сих пор и делалось, или же поставить к ней солдат. Я боюсь, что городские рабы — стража не очень верная, но страшно и оттянуть на эту охрану много солдат. Пока что я добавил к городским рабам несколько солдат». Плиний, впрочем, не хочет, чтобы это привело к проблемам: если случится неприятность, одни будут пытаться переложить вину на других. Траян отвечает Плинию, что не следует превращать солдат в тюремных стражей (Письма Плиния Младшего, X.19–20). Чувствуется, что Плиний стремится всячески подчеркнуть и свое здравомыслие, и полнейшую лояльность императору, а Траян, в свою очередь, даже в мыслях не держит такой возможности, что легат не прислушается к его совету или пойдет на малейший неоправданный риск. Но, опять же, следует помнить и о том, что Плиний, готовя свою переписку с императором к публикации, вполне мог специально отредактировать ее таким образом, чтобы предстать в глазах современников и потомков образцово-показательным правителем на голову выше среднего уровня. Однако же есть все основания полагать, что и среднестатистический провинциальный наместник был, вероятно, в свою очередь на голову выше тупых, жестоких и продажных чиновников из исторических анекдотов.

То же самое относится и к худшим образчикам судопроизводства в исполнении отдельных провинциальных правителей и судей. Откроем римские судебники: так и слышится свист хлыста и хруст костей за каждой страницей. В «Дигестах» даже есть целый раздел, начинающийся со слов: «При раскрытии преступлений обычно применяется допрос под пыткой». А уж при подозрении на особо тяжкие, а тем паче государственные преступления пытки и вовсе становились обязательной частью дознания: «Но [при расследовании] преступления, [связанного с оскорблением] величия, которое касается личности императоров, вообще все подвергаются пытке, если они привлекаются к даче свидетельских показаний, и дело того требует» (XLVIII.XVIII). Не говоря уже о том, как за любые провинности суды с легкостью карали простолюдинов отправкой на рудники, где их заставляли трудиться в тяжелейших условиях, или на арену амфитеатра — на растерзание диким зверям. Глядя на эти каталоги жестоких кар, поначалу невольно усматриваешь за ними систему, дающую судьям чуть ли ни эксклюзивную лицензию на зверские расправы над беззащитными подсудимыми. Однако на самом деле римское право — при всей жесткости его карательных аспектов — отнюдь не наделяло судей полномочиями творить произвол по собственному хотению. Вчитавшись в законы, мы находим в них и строго прописанные нормы и правила вынесения приговоров. В разделе «О наказаниях» четко прописано, что им подвергают «либо за содеянное, например за кражи и убийства, либо за сказанное, например за оскорбления и вероломную судебную защиту, или за написанное, например за подлоги и пасквили, или за советы, например за сговор и пособничество разбойникам» (Дигесты, XLVIII.XIX.16). Далее прописана строгая процедура судебного рассмотрения всех обстоятельств дела на предмет наличия одного из четырех поименованных оснований для вынесения обвинительного приговора: эти четыре рода правонарушений следует рассматривать в семи аспектах — в отношении мотива, личности, места, времени, характера и объема содеянного, последствий. Мотив принимается во внимание, например, при побоях, нанесенных хозяином рабу (но не чужому рабу). Личность зависит от статуса преступника и пострадавшего: вдруг в деле фигурируют вольноотпущенник, женщина или несовершеннолетний? Место имеет значение, ведь преступное деяние может являться обычной кражей, а может — святотатством, которое должно караться сурово, ведь речь идет об оскорблении богов. Время: здесь проводится различие между рабом, находящимся в самовольной отлучке, и беглым рабом, а также между взломщиком, действующим днем, и ночным вором. Характер преступления — оценка, насколько ужасным оно является. Так, есть разница между явными кражами и неявными, между драками и разбойными нападениями, между грабежами и кражами, между дерзостью и насилием. Объем: речь идет о масштабе преступления. Тот, кто украдет одну овцу, будет наказан мягче, чем тот, кто украдет стадо. Далее приводятся еще и инструкции судьям, требующие учитывать и местную специфику (например, строже карать за поджог собранного урожая зерна в Африке или за фальшивомонетничество вблизи от золотых и серебряных копей), считать групповое преступление отягчающим обстоятельством и т. п. Понятно, что далеко не каждый судья скрупулезно следовал этим инструкциям, но, как показывает Геллий, находились и по-настоящему ответственные судьи, не выносившие приговоров без веских оснований.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
НЕДОСЯГАЕМЫЙ ИДЕАЛ И ГНЕТУЩИЕ РЕАЛИИ

Ничего удивительного в недосягаемости заявляемых императорами высоких идеалов торжества законности и справедливости ограниченными средствами, имевшимися в распоряжении судебно-правовой и административно-исполнительной систем, нет и быть не может. Идеалы выражались в протокольных клише, с которых непременно начинались прошения, обращенные к властям. Вот пример: «Поскольку присущее Вам от природы чувство справедливости, Ваша честь, господин мой префект, простирается на всех людей, то осмеливаюсь и я, невинно претерпевший от кривды, нижайше молить о возможности прибегнуть к Вашей защите, дабы Вы удовлетворили мой иск о взыскании понесенного мною ущерба» (P. Oxy. 17.2131, 207 год). В реальности же для возбуждения дела, а тем более удовлетворения иска требовались вещи куда более прозаичные, нежели умение красиво и с должным пиететом составить прошение, а именно — время, деньги, связи и знакомство с порядком судопроизводства и работой судебной системы как таковой. Последняя же, мягко говоря, оставляла желать лучшего, поскольку страдала тяжелейшими хроническими заболеваниями в самой запущенной форме, включая непрофессионализм судей вследствие отсутствия у них должного юридического образования и кадровый дефицит, что должно быть умножено на огромное число ожидающих рассмотрения дел и ходатайств. Добиться проведения слушаний само по себе являлось сверхзадачей, для решения которой требовалась прямо-таки собачья нахрапистость.

Однако и в случае доведения дела до суда перспективы истцов оказывались более чем сомнительными, поскольку тут уже в полной мере могла проявиться некомпетентность судей, проистекающая от их юридической безграмотности. В ряде случаев создается полное впечатление, будто никто из участников процесса понятия не имеет, что именно предписывают делать в подобных обстоятельствах законы, и приговоры выносятся исключительно по усмотрению судьи, который исходит из собственных понятий о справедливости. Однако и трактовка закона, даже если судья знал его текст, была делом не столь уж простым, как это может показаться. Многочисленные римские законы начали сводить в систематизированные кодексы лишь на закате империи, когда, как мы увидим, у константинопольских правителей созрел замысел упрочить свою власть на местах посредством насаждения жестко управляемой централизованной бюрократии, что требовало повышения эффективности исполнения законов судами. До этого законодательство в Римской империи представляло собой разбухающее год от года собрание императорских эдиктов и рескриптов, коллизий и прецедентов, заключений и толкований авторитетных юристов. Просто взять и запросить что-либо из этих документов, тем более пребывая в провинции, было невозможно. А потому и судьи, и адвокаты, и истцы с ответчиками довольствовались тем немногим, что можно было отыскать по месту слушаний. Зачастую найденные в архивах законы противоречили друг другу, и судье приходилось решать, которым из них руководствоваться в том или ином деле. Но при этом чем добросовестнее судья пытался разобраться в букве закона в каждом отдельно взятом случае, тем медленнее шли слушания и тем меньше дел он успевал рассмотреть. Как следствие, объективно и скрупулезно разбираться в одних делах означало бы, по сути, ограничить время рассмотрения всех следующих в очереди исковых заявлений.

Другой источник проблем в судебной практике — благосклонность судей к знакомым или известным им людям и предвзятость ко всем прочим. Как лаконично сформулировал персонаж романа Петрония, взвешивая шансы отсудить похищенную тунику у местного торговца краденым, «кому мы в этих местах известны, кто поверит нашим речам?» (Сатирикон, 14) [40]. Вполне представимо, что магистраты знали всех влиятельных людей в округе и вовсе не горели желанием возбуждать против них дела. Больше того, римское общество умело жить по закону джунглей, а закон использовать в качестве оружия. В «Дигестах» детально прописано, как быть с теми, кто дает провинциальным судьям взятки, чтобы откупиться от суда или подкупить суд с целью склонить его к решению в свою пользу, или подкупает свидетелей, или нанимает лжесвидетелей или даже профессиональных наветчиков, которые оговаривают ни в чем не повинных людей, по каким-либо причинам вставших поперек дороги заказчику (111.6–8). Упоминания о клеветнических обвинениях сохранились в изобилии, и нам остается только предположить, что немало римлян с готовностью лгали в судах. Дело это было, конечно, рискованное, поскольку судья ведь мог, уличив клеветника во лжи, обрушить на него свой праведный гнев, — но в условиях, когда многое зависело от репутации свидетеля, нетрудно понять, почему часто это сходило с рук. Уверен, всем нам приходит на ум параллель с современными политиками, на голубом глазу лгущими под присягой, — так что в этом смысле римляне не столь уж и сильно отличались от нас. Состоятельные римские граждане всегда имели больше возможностей в спорах юридического характера. В общем, как передает Плутарх упрек мудреца Анахарсиса, адресованный законодателю Солону, писаные законы «ничем не отличаются от паутины: как паутина, так и законы, — когда попадаются слабые и бедные, их удержат, а сильные и богатые вырвутся» (Плутарх, Солон, 5) [41]. К тому же судебные решения порой были продиктованы соображениями политической конъюнктуры. Так, эпидемия чумы, разразившаяся в правление Марка Аврелия, повлекла дефицит живой силы для зрелищ на аренах, и для пополнения запаса приговоренных к отправке на растерзание зверям были резко интенсифицированы гонения на христиан.

Откуда такая пропасть между идеалом юстиции как торжества справедливости и реалиями отправления правосудия? Прежде всего, чистый идеал в любом деле недостижим, и правосудие тут не исключение: на практике всегда ожидаемо имеются недостатки. Проза жизни римской правовой системы заключалась в том, что от судей всегда ожидали толики здравомыслия в интерпретации законов, — отсюда и впечатление, что они произвольно толковали законы. Однако в этом смысле система отправления правосудия, существовавшая в Римской империи, едва ли была хуже, чем в других доиндустриальных культурах. На практике соответствовать высоким целям римской юстиции более всего мешала скудость ресурсов. А вот с первоочередной — поддержанием общественного порядка — система справлялась вполне успешно за счет, во-первых, наказания отъявленных негодяев, а во-вторых, обеспечения механизма урегулирования гражданских споров между частными лицами. Государство было прежде всего заинтересовано в благополучии самых ценных для общества граждан, а именно — богатых и влиятельных. Предоставить им возможность улаживать разногласия между собой мирным и законным путем считалось первоочередной задачей Фемиды еще и потому, что в противном случае богачи своими распрями вполне могли дестабилизировать общественный уклад. Ходя по казенным судебным инстанциям, они по крайней мере не выносили свои личные конфликты за рамки порядка, установленного государством. Альтернативой, в случае оставления разрешения споров на частное усмотрение сторон, легко могла стать неуправляемая вендетта.

Надежды на общедоступность судов не было и быть не могло: их бы просто завалили нескончаемыми потоками исков и жалоб. Сложность и дороговизна процедуры рассмотрения обращений позволяла системе радикально сокращать очереди заявителей и одновременно обеспечивать режим наибольшего благоприятствования для богатых деньгами и/или связями истцов. Таким образом правительство, опять же, всячески заботилось об удовлетворении высших сословий, а с мнением остальных особо не считалось. Именно так обстояло дело в реальности, если судить по документам, уцелевшим в египетских архивах времен римского владычества. В суды обращались в основном люди богатые или, как минимум, весьма состоятельные, и подавляющее большинство слушаний проводилось по поводу споров, касающихся исключительно дорогостоящих сделок, преимущественно с земельной собственностью и недвижимостью.

Так зачем императорам понадобилось задавать столь высокую планку недостижимого идеала? Неужели только для того, чтобы публике резали глаз все несоответствия между идеалом и приземленной действительностью? Ответ зависит от нашего взгляда на роль закона в жизни общества. Если считать, что закон существует исключительно для отправления правосудия, то, конечно, несоответствие колоссально. Но ведь закон отвечал и другим требованиям. Превыше всего ставилась культовая роль закона как цементирующего раствора в кладке незыблемой пирамиды власти — подчинения, единственно мыслимой конструкции социальных отношений в римском обществе. Закон являлся неотъемлемой частью парадного декора на фасаде публичного образа империи. Закон помогал внедрять в сознание граждан образ идеальной власти — величественной, рациональной и благостной. Закон легитимизировал социальное неравенство и возносил императора на недосягаемую высоту над подданными. Сами интерьеры римских судов — с их иерархически организованным пространством вкупе со строго установленным ритуалом прохождения инстанций и нарочито заумным языком юридических формулировок — призваны были создавать вокруг судопроизводства ореол незыблемости и непреложности закона, данного императорами. Вернемся к тому, с чего начинали: первейшей задачей судов было ревностно охранять жестокое социальное неравенство, на котором зиждилось всё строение Римской империи. И во исполнение этой миссии судьи успешно внушали людям, что исполняемые ими законы суть отражение общепринятых норм поведения в понятии большинства.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ПРАВОСУДИЕ ДЛЯ НАРОДА

Какие чувства испытывали рядовые римляне из-за столь вопиющей оторванности красивой риторики от грубой действительности? Цицерон, прибыв в 51 году до н. э. в качестве наместника в Киликию, римскую провинцию на юго-востоке современной Турции, пишет, что его приезда там заждались, ибо провинция оказалась полностью разорена возмутительным правлением его предшественников: казна разграблена, и местным городам нечем платить подати. Побывав в нескольких из них, пишет Цицерон, «мы услыхали только одно: внести указанные подушные они не могут, продажное всеми продано; стоны городов, плач, чудовищные поступки не человека, но какого-то огромного дикого зверя. Что еще нужно? Им вообще в тягость жизнь». В общем, народу оставалось уповать лишь на нового наместника в надежде, что он наведет порядок и восстановит доброе правление. И Цицерон, как он сам считает, не обманул их ожиданий. Чтобы дать городам оправиться, он полностью освободил их от поборов, включая даже и расходы на собственное пребывание со свитой, не брал у людей даже сено для своих лошадей. «Клянусь, — пишет он, — они [местные жители] оживают даже от нашего приезда; справедливость, воздержанность и мягкость твоего Цицерона, таким образом, превзошли всеобщее ожидание» (Письма к Аттику, V.16).

Цицерон в своем рассказе не упускает возможности похвалить себя и своих спутников, но нам интереснее то, что в своих действиях он без тени колебания руководствуется чувством верховенства естественного права, вступаясь за вверенных его заботе подданных. То же понимание примата естественного права над законом находим мы и в римских присказках наподобие «чем Аттий хуже Теттия», утверждающих, по сути, всеобщее (римских граждан мужского пола, конечно же) равноправие, и в народных баснях — таких как, например, «Пахарь и волк», где первый попрекает случайно впрягшегося в плуг хищника: «Зловредная ты тварь! вот кабы ты на самом деле забросил разбой и грабеж и взялся бы вместо этого за землепашество!..» (Басня 38).

Но если большинство римских граждан разделяло это чувство естественного права, то каково им было день за днем видеть попрание имперской системой провозглашаемых ею же высоких идеалов? Не подрывало ли столь очевидное несоответствие слова и дела остатки их веры в систему и законность общественного строя? Или же уровень ожиданий был настолько низок, что люди вовсе не задумывались над тем, что творится вокруг? А может быть, удобнее было полагать, что раз власть имущие потеряли всякое уважение к закону, то ничего уже с этим не поделаешь? Многие историки почему-то придерживаются расплывчато-оптимистичного мнения об отношении римского народа к законодательству и почти утверждают, что отсутствие серьезных протестов против тех или иных законов и римской судебно-правовой системы в целом свидетельствует об удовлетворенности населения своей жизнью. Однако отсутствие или слабость народного сопротивления не обязательно проистекают от чувства всеобщего удовлетворения сложившимися социально-экономическими и общественно-политическими условиями, а могут с равным успехом свидетельствовать о выученной покорности и вынужденном законопослушании угнетенных из чувства самосохранения или страха. Остается добавить только, что само понятие «удовлетворенность» — довольно обтекаемое. Когда люди не ждут ничего хорошего от жизни, им проще и спокойнее довольствоваться тем малым, что имеют.

По-моему, у нас есть все основания слегка развеять излишне оптимистичные представления о благополучии Римского мира. Ни законы, ни лично император не вызывали безоговорочного всенародного благоговения. Другое дело, что открытые нападки на эти и другие устои имперского строя были чреваты самыми тяжелыми последствиями, а потому люди и облекали свое неоднозначное или даже резко враждебное отношение к институтам власти в обезличенную и завуалированную форму, предпочитая изъясняться эзоповым языком. В басне «Ласточка и змея» рассказано как доверчивая ласточка свила себе гнездо под крышей суда, вывела птенцов, отлучилась за кормом, а вернувшись, обнаружила, что ее птенцы сожраны подкравшейся змеей. Горько расплакалась ласточка, а на утешения других ласточек, что «не ей одной довелось лишиться детенышей», ответила с горечью: «Не столько о детях я плачу, сколько о том, что стала я жертвой насилия в таком месте, где другие жертвы насилия находят помощь» (Басня 227). В другой басне волк, завидев у реки пьющего ягненка, решает под любым благовидным предлогом его сожрать — и быстро приводит свой замысел в исполнение. Мораль: «кто заранее решился на злое дело, того и самые честные оправдания не остановят» (Басня 155). Популярность подобных историй говорит сама за себя и указывает, что простые люди жили с тягостным ощущением недосягаемости правды, поскольку силы закона, призванные ее охранять, где-то высоко и далеко — в отличие от местных властей, которые помыкают прочими как хотят. Впрочем, чувство юмора не изменяло народу и в те времена. В единственном сохранившемся античном сборнике анекдотов, название которого можно перевести с древнегреческого как «Любо смеяться», читаем: «Дурак, у которого была тяжба, услышал, что на том свете творится праведный суд, и удавился» (Филогелос, 109) [42].

Случались, однако, и враждебные демарши со стороны местного населения. Сохранившиеся в позднейших папирусных списках так называемые «Дела языческих мучеников» [43] представляют собой подборку документов, свидетельствующих об открытом сопротивлении греческой общины Александрии Египетской римскому владычеству в I–II веках. Документы весьма разрознены и, вероятно, целостной подборки никогда собой и не представляли, да и «мучениками» александрийских страстотерпцев прозвали условно, исключительно ввиду сходства этих текстов с рассказами о преследованиях ранних христиан. Но здесь-то мы и находим драматические примеры бесстрашного противостояния римским угнетателям. Один из героев предъявляет префекту Максиму, слушающему его дело, встречную претензию: «Да если нищий в лохмотьях обратится к вам с прошением, вы и последнее имущество конфискуете не только у него, но и у его жены и близких» (P. Oxy. 3.471).

Время от времени народ свое недовольство императорами выражал и открытыми бунтами, иногда сопровождавшимися даже целенаправленным сокрушением имперской символики. При налоговых бунтах толпа осыпала бранью и проклятьями портреты императоров, низвергала с пьедесталов и сокрушала или обмазывала испражнениями их статуи. А после убийства заговорщиками императора Домициана народ, по свидетельству Светония, остался равнодушен к его гибели, зато сенаторы, напротив, ликовали, сбежались в курию и уничтожали изображения императора с такой страстью, словно перед ними был он сам (Светоний, Домициан, 23). Статуя императора также служила неприкосновенным убежищем беглым рабам, надеющимся на избавление от мучений, причиняемых особо жестокими хозяевами (магистрат обязан был заслушивать такие жалобы и, в случае признания их обоснованными, выносить решения о перепродаже рабов другим хозяевам). Сохранился рассказ о том, как одна женщина, ловко воспользовавшись неприкосновенностью, гарантированной пребыванием под защитой изображения императора, прямо на Римском Форуме осыпала руганью и угрозами сенатора, по иску которого ее ранее признали виновной в мошенничестве (Тацит, Анналы, III.36).

Таким образом, источники свидетельствуют о способности народа роптать на вышестоящих. Не столь уж доверчивыми и безответными были простые римляне. Причина же, по которой дошедшие до нас сведения о проявлениях народного недовольства столь скудны и предвзяты, проста: большинство текстов, которыми мы располагаем, принадлежит перу высокообразованных представителей правящего класса, сторонников сохранения status quo. Высказать правду в лицо диктатору — задача не из легких, а потому большинство людей или помалкивали, или подобострастно лгали, притворяясь облагодетельствованными и довольными жизнью. Печальная участь, постигшая изваяния Домициана, наводит на мысль о его крайне низкой популярности. Однако не осталось ни единого прижизненного свидетельства нелюбви граждан к этому императору. И знать, и простонародье привычно пели ему хвалу, дабы не выделяться из общего ряда.

Большинство простых людей по понятным причинам опасались всех, кто наделен властью. Некоторые, как зайцы из басни, тешили себя мыслью, что «незачем нам искать смерти», пока «есть еще слабее нас звери» (Бабрий, Зайцы и лягушки) [44]. Являть недовольство римским игом в провинциях не решались, ибо это было чревато тяжкими карами. Недаром же Эпиктет, как истинный философ-стоик из числа недавних вольноотпущенников, призывает новоявленных сограждан к абсолютному непротивлению власти в ее посягательствах даже и на их имущество, например «навьюченного ослика»: «А если будет принудительное изъятие и воин заберет его, оставь, не противься и не ропщи. Иначе получишь побои и тем не менее и ослика лишишься» (Беседы, IV.1.79). Ну и не будем забывать, что большей части «населения» империи оставалось только терпеть ее иго. Любые серьезные попытки противостояния жестоко подавлялись всей мощью римской военной машины. Даже евреи, к слову, куда больше озаботились своей мирской участью после поражения в восстаниях первого и начала второго веков: «Выйдешь в поле — там пристав; сунешься в город — там мытарь; так и вернешься домой ни с чем к оголодавшим сынам и дщерям» (Simeon ben Laish, B Sanhedrin 98,6). В частных беседах между собой раввины даже окрестили Рим «империей зла».

Но имеем ли мы моральное право складывать из всей этой мозаики разрозненных свидетельств общую оценочную картину нравов Древнего Рима? Можно ли говорить о римском правлении как о безнравственном? Ведь мы читаем свидетельства о прямо противоположном, об искренней вере людей в имперскую систему. В конце II века группа простых земледельцев с казенных земель в Северной Африке, устав от постоянного привлечения к бесплатной работе расквартированными по соседству войсками, обратилась с письменной жалобой лично к императору Коммоду: «Помоги нам, Владыка! Мы слабые селяне и живы лишь тем, что пропитание себе добываем тяжким ручным трудом, а супротив нас теперь еще и твои посланцы лютуют» (CIL 8.10570). Далее земледельцы сетуют, что местные чиновники их жалобы игнорируют, поскольку, судя по всему, подкуплены воинами. Вероятно, народная смекалка подсказала жалобщикам, что обвинения в продажности — вернейший способ навлечь императорский гнев на супостатов. Они не ошиблись: Коммод ответил на жалобу грамотой с подтверждением их прав на свободное землепользование, и это событие они отметили, начертав на стене в публичном месте славословие в его честь. Конечно, в самом послании земледельцев императору содержался искусный подвох. Они запросили у цезаря подтверждения права на свободное землепользование, которым и без того обладали, и всем, кого касалась сложившаяся на месте ситуация, это было доподлинно известно. Но далее из их прошения следовало, что в случае неполучения от Коммода охранной грамоты им будет нечем и незачем и дальше платить подати — и они вынуждены будут «податься в бега и оставить твою императорскую землю невозделываемой». Также из прошения явствовало, что писала его отнюдь не кучка разгоряченных смутьянов, а потомственные уроженцы тех мест, чьи предки поколениями добросовестно трудились на своего землевладельца и «исправно вели учет причитающегося императору». Проще говоря, эти честные бедняки долго мирились с пусть и большими, но законными поборами в имперскую казну, но однажды их терпение лопнуло. И если бы император не исправил ситуацию, они просто перестали бы платить, разуверившись в системе.

К какому же выводу нас подводит всё вышесказанное? Уже в византийскую эпоху историк Агафий Миринейский так описывал ситуацию, сложившуюся в Константинополе после серии разрушительных землетрясений 557–558 годов:

Однако никого не было в то время, кто бы не был сильно охвачен страхом и смятением. Поэтому ежедневно давались обеты и совершались моления, причем все собирались в одно место. И то, что на словах легко восхвалялось, а делами редко подкреплялось, тогда делалось с большой готовностью. Все вообще стали справедливыми во взаимных обязательствах. Начальники, отказавшись от наживы, судили по законам, и прочие динаты [45], живя скромно и тихо, придерживались правды и справедливости и воздерживались от позорных деяний.

(О царствовании Юстиниана, 5.5) [46]

Увы, всеобщее благонравие сохранялось совсем недолго — лишь до тех пор, «пока страх был еще свеж и силен».

Может, историк и преувеличивает степень контраста с целью подчеркнуть упадок империи, но атмосфера всеобщей безвольной апатии за его словами чувствуется отчетливо. Под сенью закона находили себе прибежище по большей части люди богатые, и то в основном лишь с целью разрешения имущественных споров. Следовательно, мы не вправе усматривать в нем универсальный источник пользы и предмет уважения для всех римлян. Нет у нас также и оснований полагать, что римское законодательство действовало и соблюдалось повсеместно. Закону однозначно отводилась важная роль в деле убеждения простонародья в справедливости, предопределенности свыше и естественном характере общественного устройства и порядков для внушения смиренной покорности. Однако бедняки и середняки были не столь простодушны, чтобы слепо верить и повиноваться… и чтобы открыто возмущаться или противиться. Отношение римлян к закону можно, вероятно, уподобить отношению британцев к погоде: жить можно — и ладно.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ГЛАВА 4. ПОЛИТИКА ТЕРРОРА

СЕНАТОР ПОШАРИЛ ЗА СКЛАДКАМИ ТОГИ: «Сколько просишь?» — Из сумрака, скрывавшего его собеседника, также из-под тоги высунулась рука со свитком: «Не скупись, сенатор. Вещица огонь». — Мешочек с золотыми перекочевал из рук в руки, и мужчины поспешили разойтись. Сенатор быстрым шагом проследовал по тускло освещенным, путаным римским закоулкам, брезгливо отталкивая тянущиеся к нему из темноты загребущие руки попрошаек, к своей вилле на склоне Эсквилинского холма, где сразу же и уединился в личном кабинете. Тяжело переводя дух, он извлек свиток и положил его на рабочий стол. Пот тяжелыми каплями падал со лба на столешницу, пока дрожащей рукой возился сенатор с сургучной печатью, стараясь поддеть ее из-под кромки листа так, чтобы не повредить драгоценный документ. Наконец печать тихо хрустнула, и, развернув свиток во весь стол, сенатор жадно склонился над ним, чуть ли не носом утыкаясь в папирус, чтобы разобрать буквы в тусклом свете свечи. О да! Это была не подделка, а самый что ни на есть подлинный, самый настоящий Вейентон!

При Нероне сенатор Фабриций Вейентон опубликовал сборник памфлетов и анекдотов про других сенаторов и жрецов, скромно озаглавив его «Завещание». Император не понял юмора и изгнал Вейентона из Италии, а все найденные экземпляры книги повелел сжечь. Как водится, запретный плод оказался сладок, и книгу старательно разыскивали и читали, «пока доставать ее было небезопасно; в дальнейшем возможность открыто иметь ее у себя быстро принесла ей забвение» (Тацит, Анналы, XIV.50). Увы, ни единого фрагмента из этой сатиры до наших дней не дошло, а потому и судить о достоинствах и недостатках книги затруднительно. Для нас важнее понять: жизнь под властью императора подразумевала жесткую цензуру и ограничения на распространение негативных новостей, из-за чего люди имели весьма слабое представление о том, что в действительности происходит. А тут такой шанс — целый сборник всякой всячины о тайных преступлениях и пороках аристократии. Но Нерона устранили, а Вейентона вернули из ссылки, так что при Веспасиане, Тите и Домициане он уже ходил в записных фаворитах, — и о его скандальной книге очень быстро все забыли. Кому интересно читать россказни преуспевающего политика?

Слухами полнилась вся имперская земля. Анонимные сплетни были для людей единственным способом распространить какие-либо неофициальные сведения и просто высказать свое подлинное мнение об императоре; ну и, конечно же, только в изустной передаче можно было хоть как-то обсуждать доступные средства изменения режима. Но и в частных беседах людям приходилось соблюдать крайнюю осторожность, поскольку о любых подслушанных разговорах с малейшими признаками выражения недовольства могло быть донесено властям. Предельной конспирации, разумеется, требовали реальные заговоры. Любое покушение на установленный порядок трактовалось как измена, которая, как мы увидим далее в этой главе, воспринималась римскими императорами как самое серьезное из всех мыслимых и немыслимых преступлений. Да иначе и быть не могло, поскольку дни императора, не сумевшего раскрыть и пресечь заговор, были сочтены. Когда-то сами Ромул с Ремом передрались из-за верховенства в деле основании Рима; так и повелось, что высокая политика в римском государстве всегда сводилась к битве не на жизнь, а на с.мерть. Римляне, как зачарованные, следили за непрекращающейся политической борьбой в верхах. Летописцы имперской эпохи, такие как Светоний и Тацит, следили за развитием событий скорее как хроникеры, а не историки. Они насыщали свои повествования детальными пересказами всех перипетий интриг, разворачивавшихся в правление каждого из императоров, и описаниями страшных судеб, постигших их преступных врагов. Но и сами императоры предстают небезгрешными. Тот же Калигула, к примеру, явил граду и миру наихудшие образцы жестокости римских властителей. Он не гнушался ничем, придумывая самые дикие наказания для преследуемых: не подвезут мяса диким зверям, так распорядится скормить им преступников, да еще и лично отберет из выстроенных в ряд осужденных самых откормленных; а за обедом, рассказывали, для поднятия аппетита он любовался исполнением любимой из изобретенных им экзекуций — распиливанием приговоренных пополам.

Понятие преступной измены было встроено в самую сердцевину политической системы Римской империи, ибо без постоянной борьбы против внутренних врагов она оказывалась, по сути, неработоспособной. Устрашение и террор являлись для римских императоров важнейшими орудиями в арсенале тактических средств обеспечения покорности подданных, а жестокое подавление — единственным ответом на любые поползновения к оппозиции или подозрения в заговоре против них. Тайная слежка и фабрикация обвинений также во все времена входили в арсенал императоров. Однако по прочтении страшных сюжетов, которыми полнятся страницы трудов римских историков, остается стойкое впечатление, что произвол и беззаконие в исполнении императоров были прямым и естественным следствием неограниченной автократии, а отнюдь не оправданной реакцией на угрозу их политической власти. Тацит объясняет, что к написанию «Истории» его побудило то, что весь освещаемый в ней период, начиная с гражданской войны после смерти Нерона и заканчивая убийством Домициана, характеризовался тиранией и произволом. При скверных императорах, пишет он, всё что угодно может быть объявлено преступлением: происхождение, богатство, вступление в должность или отказ от оной. Дела настолько плохи, что добродетель ведет к верной гибели. Императоры выплачивают огромные денежные премии доносчикам, которые следят за теми, кого боятся государи. Некоторые из доносчиков, предававшие своих ближних и сеявшие хаос, получают жреческие и консульские должности, обретают влияние при дворе. Все одинаково ненавидели и боялись этих шпионов (I.2).

Итак, Тацит рисует нам правление скверного императора как царство необузданного террора. При таком режиме правомерность определяется лишь обладанием властными полномочиями. Во многих отношениях римское право можно считать представляющим интересы верхушки общества, то есть класса имущих. Но, обращая взор на политические преследования по обвинению в измене, мы видим, что мысленное объединение всей римской аристократии в некую аморфную и однородную массу не позволяет нам дать сколь бы то ни было удовлетворительное объяснение порою невероятной по интенсивности конкуренции внутри этой социальной группы. Даже если римский нобилитет и обладал некой широкой общностью классовых интересов, каждый знатный римлянин по отдельности параллельно с их защитой старался еще и оттеснить соперников в борьбе за высочайшую из доступных ему позиций в иерархии.

Действия императора в таком контексте можно уподобить вполне разумным реакциям возницы, правящего колесницей, в которую впряжена свора грызущихся между собой аристократов. Должно быть, тяжело жилось императору, вынужденному не спускать глаз с окружения, дабы вовремя усмотреть потенциального убийцу или изменника во вчерашнем преданном слуге. Вот почему политика террора оказалась эффективным средством управления. Отчасти такая политика должна была искоренять заговоры — реальные и мнимые; отчасти позволяла императору являть приближенным показное сумасбродство, дабы никто не мог предугадывать желания государя и просчитывать его ходы наперед. Наконец, в какой-то мере политика террора должна была отбивать у кого бы то ни было охоту плести интриги и заговоры в силу крайне малой вероятности успеха. Зато все понимали, какие ужасы неминуемо обрушатся на всех причастных в случае раскрытия интриг. В общем, в условиях непрестанной политической борьбы как образа жизни римской элиты такая стратегия позволяла императору более или менее контролировать ситуацию.

Императоры обоснованно опасались тайных заговоров. Калигула, Нерон, Домициан, Коммод — лишь первые приходящие на ум имена из длинного списка императоров, погибших от рук или якобы от рук заговорщиков. Вероятно, не стоит особенно удивляться, что дошедшие до нас исторические источники в основном муссируют перипетии судьбы именно этих далеких от идеала правителей. Интересно, что предъявление реальным или мнимым противникам обвинений в измене открывало перед императорами еще и великолепную возможность проявить милосердие, даровав врагам помилование. Ни один император не мог всецело полагаться лишь на репрессии и террор как на залог своего преуспеяния: требовалось заботиться еще и о выработке у подданных толики искренней лояльности. Также император должен был умело демонстрировать свою способность чутко и компетентно реагировать на происходящее, особо подчеркивая тем самым свое недосягаемо высокое положение арбитра над всякой политической схваткой. Так чем не лучший способ снискать себе подобную славу — дарованной тебе высшей властью помиловать тех, кто плел против тебя заговор? Правда, сами эти помилования, на наш сегодняшний вкус, обставлялись весьма немилосердно. Зачастую обвиняемому предлагалось покончить с собой, вскрыв вены или заколовшись мечом, в обмен на сохранение статуса и богатства его семьей. Но в Римском мире, где семейные деньги являлись краеугольным камнем успеха, предоставление подобной возможности действительно являлось актом великой щедрости.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ТИПОЛОГИЯ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ИЗМЕНЫ

Любой римский император, вероятно, с готовностью подписался бы под словами короля Франции Людовика XIV, заявившего Парижскому парламенту: «L’état, c’est moi» [47]. Формально, однако, первый римский самодержец Октавиан Август довольствовался весьма скромным титулом princeps civitatis, то есть «первенствующий среди граждан». Публичный образ Августа, в пропаганде которого активно участвовали он сам и его сподвижники, подразумевал, что император — обычный гражданин Рима. Государю волей-неволей приходилось более или менее придерживаться этого публичного образа даже после того, как он окончательно перестал соответствовать реальности: Август прибрал к рукам практически всю полноту власти и над Римом, и над провинциями. Святая простота, с которой всё это было проделано, конечно, оказалась изрядно дискредитирована последующим обожествлением и культом Августа (впрочем, посмертными). Нам важнее понять, что именно при Августе и по воле Августа высшему классу удалось сформулировать ключевое обоснование легитимности императорской власти, которого свято придерживались и все его преемники, а именно: власть императора зиждется не на силе, а на авторитете (auctoritas). Иными словами, император потому и император, что заслуживает быть императором. Ведь сам Август вознесся к вершинам исключительно благодаря своей высокой нравственности и безупречной репутации, вследствие чего сенат и народ Рима и передали всю полноту власти в руки самого достойного.

Засим легитимность правления любого императора стала оцениваться по критерию его соответствия образу «всеблагого»; всё, что угрожало подорвать иллюзию этого соответствия, императоры постановили считать тяжким преступлением. Так и случилось, что государственной изменой стало считаться любое «преступление против [императорского] величия» (crimen laesae maiestatis), и столь широкая трактовка позволяла инкриминировать измену не только участникам заговоров против императора и лицам, якобы замышляющим покушение на его жизнь. Абсолютно любые действия или высказывания, которые можно было истолковать как неуважение к императорской власти, отныне легко квалифицировались как преступление против величия, то есть измена — со всеми вытекающими последствиями для обвиняемых. А решение о том, что именно считать неуважением, конечно же, оставалось за самим императором и его сановниками. В итоге трактовка состава преступления под названием «измена» сделалась настолько вольной, что под это определение можно было подвести что угодно, а императоры получили полную свободу изничтожать любую реальную или мнимую оппозицию, чем и пользовались весьма широко. Во всяком случае, часть обвинений в измене, по которым были вынесены приговоры, современные историки считают полностью сфабрикованными.

Раздел «Дигест», посвященный толкованию понятия «преступление против величия», содержит исчерпывающий перечень всевозможных изменнических действий, относящихся к этой категории (XLVIII.IV). Для начала подчеркивается, что «преступление против величия», во-первых, «весьма близко к святотатству», а во-вторых, совершается «против римского народа или против его безопасности». Что до императора, то считалось излишним даже поминать его имя всуе, поскольку он стоял надо всем и являл собою олицетворение всего римского народа и воплощение его воли и чаяний, а потому всё, что было направлено против принцепса, было направлено и против народа, и наоборот. Далее, передача сведений врагам, поднятие оружия против государства или подстрекательство войск к мятежу — это, естественно, измена; здесь определения вопросов не вызывают. Угроза государственной безопасности со стороны людей, «вооруженных боевым оружием или камнями» и захватывающих публичные места либо храмы, — тоже не вызывает вопросов. Случаи, когда «происходит сходка или собрание, или люди призывались к восстанию», казалось бы, тоже на своем месте, вот только по этому пункту можно было с легкостью инкриминировать государственную измену любой группе лиц, собравшихся где бы то ни было по какому угодно случаю вне всякой зависимости от предмета и характера обсуждения. Следовательно, совершенно любая — как публичная, так и приватная — встреча даже весьма ограниченного круга лиц была чревата риском ее интерпретации властями как политического мероприятия и угрозы государственной безопасности. Всё-таки силен был страх властей перед любыми проявлениями самоорганизации людей. Раз уж люди собрались в группу, значит, по мнению властей, жди насилия и пожаров; кроме того, эти люди нападают на чиновников, мешают захоронению мертвых (Дигесты, XLVIII.VI). Отчасти подобные гипертрофированные страхи являлись оборотной стороной желания властей регламентировать общественную активность и контролировать ее во имя поддержания общественного порядка и спокойствия. Но в то же время такая опасливая подозрительность отражала также и крайне слабый уровень охраны правопорядка на большей части территории империи. Малочисленные солдатские патрули были способны кое-как пресекать лишь насильственные преступления в исполнении одиночек, но никак не подавлять сколь бы то ни было серьезные вспышки массовых беспорядков или силовых разборок между общинами. Любая смута угрожала быстро выйти из-под контроля и перерасти в мятеж; поэтому, если бунтовщики не утихомиривались сами по себе, приходилось вводить войска и безжалостно затаптывать очаг сопротивления режиму.

О высочайшей степени значимости образа императора и символов императорской власти для правящего режима свидетельствует уже то, что даже оскорбление любой из его многочисленных статуй могло быть квалифицировано как измена. Закон скрупулезно оговаривает исключения, согласно которым не совершает преступления против величия тот, кто случайно толкнул статую или бросил в нее камень. Можно представить всю степень ужаса, который испытал человек, застигнутый за чем-то подобным. Людей, вероятно, довели до такой паранойи на почве обращения с образом императора, что во II веке власти даже специально оговорили: можно продавать статую цезаря, пока она не освящена в храме (XLVIII.IV.1.5). Тацит описывает случай, когда некто был оправдан за переплавку серебряной статуэтки императора (Анналы, III.70). Каракалла требовал судить тех, кто мочился возле статуй, усматривая за подобными жестами личное оскорбление. И подозрения Каракаллы были вполне оправданны, поскольку его статуи по всей империи римляне с большой радостью уничтожали, получив известия о гибели государя (Жизнеописания августов, XIII.V.7). Статуями дело не ограничивалось. Любые повреждения изображения императора также могли быть сочтены актами государственный измены, равно как и любые словесные нападки на императорскую особу. Позднейший, уже византийский закон 392 года разъясняет, что императоры могли милостиво даровать прощение тому, кто допустит хулу в их адрес по причине опьянения или безумия, но при этом закон столь же недвусмысленно дает понять: императоры должны доподлинно знать, что именно было о них произнесено, прежде чем принимать решение о помиловании (Codex Iustiniani, IX.VII.1).

Отдельную проблему представляло острое нежелание магистратов проходить мимо малейшей возможности подчеркнуть свою преданность режиму суровыми приговорами любому обвиняемому в покушении на оскорбление императорского образа. Был даже принят закон, предписывавший судьям принимать во внимание репутацию обвиняемого. Не являлось ли высказанное уважение императору лишь оговоркой? Безрассудных людей следует порой извинять, как принято извинять сумасшедших. Действительно, кто в здравом уме осмелился бы прилюдно поносить замечательного и мудрого императора (Дигесты, XLVIII.IV.7.3)? Гораздо полезнее выяснить, не было ли у подозреваемого соучастников, не состоял ли он в преступном сговоре с целью государственной измены (Павел, Сентенции, V.XXIX.2). Ради обеспечения законной возможности для неукоснительного соблюдения последнего правила еще божественный Август предусмотрел хитрый маневр в обход действовавшего во все времена запрета на применение к рабам пыток ради получения показаний против их хозяев: сначала следовало заставить этих последних продавать рабов государю, а затем допрашивать, ведь рабы перестанут принадлежать подсудимому (Кассий Дион, Римская история, LV.5). Так императоры получили полную свободу в свое удовольствие выпытывать из выкупленных рабов подозреваемых всю подноготную об истинных планах и замыслах их бывших хозяев.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ДАМОКЛОВ МЕЧ

Когда Цицерону понадобилось красочно описать все тяготы единоличной власти, он поведал историю об угодливом льстеце по имени Дамокл при дворе сицилийского тирана Дионисия II Сиракузского. Раболепствуя перед правителем, Дамокл воскликнул: «Как, должно быть, повезло Дионисию, ведь тот обладает такими богатством и властью!» В ответ тиран предложил Дамоклу испытать все прелести царской жизни на себе, а когда тот согласился, усадил его на трон. Но едва лишь Дамоклу почудилось, будто он на верху блаженства, выяснилось, что прямо над троном Дионисий приказал подвесить к потолку блестящий меч; орудие держалось лишь на конском волосе. Очень скоро Дамокл взмолился, чтобы его освободили, ибо осознал, что власть приносит также страх и опасность (Цицерон, Тускуланские беседы, V.21).

Неудивительно, что жизнь в атмосфере неотступного страха делала императоров крайне мнительными и подозрительными, хотя, по правде говоря, у них действительно не было никаких оснований верить в надежность их личной охраны. Поэтому прежде и превыше всего императоры опасались убийц. Как-то раз в конце 182 или в начале 183 года император Коммод находился в Колизее и наблюдал представление. В императорскую ложу прокрался его друг Клавдий Помпеян. Этот мужчина был помолвлен с племянницей императора, дочерью его сестры Луциллы, причем, по слухам, состоял в связи и с девушкой, и с ее матерью. Возможно, так он и стал приятелем Коммода, часто пировал вместе с ним и сопровождал в «юношеских забавах». Но на сей раз вместо дружеского приветствия императору Клавдий Помпеян занес меч и объявил: «Смотри, вот что послал тебе сенат!» Потратив драгоценные секунды на эти эффектные слова, несостоявшийся у.бийца дал время телохранителям, и Коммод на первый раз отделался испугом. Многих после этого казнили или сослали по обвинению в причастности к заговору. Некоторые источники, относящиеся непосредственно ко времени событий, указывают на причастность к событиям кое-кого из членов семьи Коммода, а идею и план устранения государя приписывают Луцилле; ее впоследствии сослали, а в ссылке убили, пощадив, впрочем, двух ее детей (Кассий Дион, Римская история, LXXIII.4–6). Вопрос о том, правду ли сказал Помпеян и действительно ли покушение готовилось при широкой поддержке сенаторов, остается открытым. Но в том, что сам Коммод принял его слова за чистую монету, нет ничего удивительного, как и в том, что его отношения с сенатом после этого становились всё хуже и хуже. За время своего правления Коммод столкнулся с целым рядом заговоров, и, как следствие, чем уязвимее он себя ощущал, тем жестче становился его диктат по отношению к враждебному окружению. В итоге преисполненный страха и никому, включая близких, не доверяющий Коммод самоустранился от публичных дел. Он однозначно был не первым и не последним римским императором, отреагировавшим на тревожные перипетии пребывания в роли первого лица подобным образом. Еще Тиберий, всего лишь второй по счету император, за полтора века до Коммода проторил эту дорогу и долгие годы правил дистанционно, уединившись на собственной вилле на острове Капри.

История покушения Помпеяна на Коммода также вскрывает, насколько часто в заговоры оказывались вовлечены родные и близкие императоров. Впрочем, это и не удивительно, учитывая, что потенциальные соперники в борьбе за верховный титул в системе династического правления не могли не входить в круг семьи действующего императора; отсюда и страх перед ними, а от страха недалеко и до обвинений ближайших родственников в измене, которые и случались с незавидной регулярностью. Нерон, к примеру, казнил Антонию, дочь Клавдия, за то, что та отказалась выйти за него замуж, обвинив ее в попытке переворота. Так рассказывает историк Светоний, добавляя, что «за ней последовали остальные его родственники и свойственники», включая молодого фаворита матери Нерона по имени Авл Палатий. Император считал, что его мать Агриппина «любила этого юношу и внушала ему надежду на власть». Поэтому Нерон якобы даже изнасиловал его, прежде чем казнить, со словами: «Пусть теперь моя мать придет поцеловать моего преемника!» Был у Нерона еще и пасынок Руфрий Криспин, рожденный его второй женой Поппеей от ее первого мужа. После ее смерти (как считается, по вине самого Нерона, который якобы ударил беременную Поппею ногой в живот) государь приказал, чтобы мальчика утопили его рабы, пока тот будет ловить рыбу. Нерона настораживали забавы ребенка: тот позволял себе играть в императора. Нерон также отправил в изгнание Тускуса, сына своей няни, который, находясь в служебной поездке в Египте, пользовался банями, построенными специально для государя (Светоний, Нерон, 35).

Хотя Светоний и обвиняет в насилии над близкими лично Нерона, следует отметить, что любые родственные и дружеские отношения с императором были, скажем так, изначально скомпрометированы самим соприкосновением с его неограниченной властью. Невозможно было, являясь императором, не испытывать подозрений ни к ближайшим советникам, ни к членам семьи. Другое дело, что у Нерона, судя по всему, в отличие от большинства других правителей подозрительность либо развилась до паранойи, либо имела весьма веские основания в силу множества угроз, с которыми ему довелось столкнуться. Так или иначе, всем без исключения римским императорам приходилось считаться с вероятностью внезапного и предательского покушения на их жизнь со стороны кого-либо из родных или близких.

Но императоры могли использовать обвинения в измене еще и для пополнения оскудевшей казны. Историки инкриминируют Нерону и такого рода злоупотребления. Светоний сообщает: император, издержавшись до нищеты, задерживал жалованье солдатам и ветеранам, что было очень опасно. Поэтому, помимо изобретательного финансового законотворчества (взять хотя бы постановление, согласно которому ему в наследство причиталось пять шестых имущества вольноотпущенников, безосновательно приписанных к его родственникам [48]), Нерон постановил, чтобы наказанию по закону об оскорблении величества подлежали любые подозрительные слова и поступки, — тем самым прямо провоцируя доносы, чтобы затем конфисковать имущество приговоренных (Светоний, Нерон, 32). Ровно то же вменяется в вину и Домициану, который истощил казну, а затем велел конфисковывать имущество в результате самых разных обвинений, в том числе против императорского величия (Светоний, Домициан, 12). Согласно Плинию Младшему, казна обогащалась не столько от действия законов, «сколько от исключительных и единственных в своем роде преступлений против величества, и притом приписывавшихся людям, чистым от каких-либо преступлений» (Панегирик императору Траяну, 42) [49].

Адресат панегирика Траян пришел к власти вскоре после убийства Домициана и недолгого переходного правления престарелого реформатора Нервы. Плиний восхваляет Траяна за то, что тот перестал полагаться на доносы рабов и тем восстановил доверие в обществе. Верить нам этому свидетельству или воспринимать его как циничное славословие придворного с целью снискать благосклонность императора? Или просто и честно сказать, что ничего, кроме подобной лести, Плиний произнести и не мог? Ведь перед нами, собственно говоря, панегирик в классическом смысле, то есть заранее заготовленная речь для публичного восхваления императора в его присутствии. Впрочем, я полагаю, что на основании сообщений Плиния, Светония и Тацита, относящихся к одному и тому же времени, можно заключить, что на рубеже I и II веков действительно произошел если и не перелом, то, как минимум, мощный сдвиг акцентов в образе и стиле императорского правления. Нерон и Домициан, войдя в клинч с сенаторским сословием, пытались использовать закон в качестве кнута и с его помощью приструнить и поставить под свой контроль влиятельных и потенциально опасных представителей высшего класса. Конфликт, естественно, вошел в историю; одно из его следствий — отталкивающие портреты этих государей, созданные ангажированными родовитыми историками. Восторженные излияния Плиния в адрес Траяна, возможно, и содержат преувеличения, однако Траян в анналах римской истории повсюду предстает в образе доброго правителя, да и сенат, вероятно, недаром официально присвоил ему почетный титул optimus princeps («наилучший государь»). Траян умел править параллельно с аристократией, а не поверх ее голов. Возьмем, к примеру, его реакцию на обвинения клеветников, утверждавших, будто ближайший друг Траяна по имени Лициний Сура строит против него козни, намереваясь его умертвить и захватить власть. Император доказал их неправоту тем, что как-то раз без приглашения пришел в гости к Суре, отослав свою стражу. Также он попросил цирюльника Суры побрить его (Кассий Дион, Римская история, LXVIII.15).

Всякий раз в период разлада отношений между императором и сенатом у сторон возникали взаимные опасения и подозрения. Классический пример — случай с императором Коммодом. Тот в облачении гладиатора выступал на арене Колизея, где охотился на зверей. В какой-то момент он отстрелил голову страусу. Затем, подойдя к ложам сенаторов, встал перед ними и поднял в одной руке голову птицы, а в другой — окровавленный меч. Дион сообщает: сенаторам очень хотелось смеяться, а потому они стали жевать лавровые листья со своих венков, чтобы движением челюстей скрыть признаки смеха.

Впрочем, Дион явно лукавит. Едва ли сенаторам было до смеха, ведь Коммод незадолго до этого казнил многих высокопоставленных людей. Не делая исключений ни для близких, ни для выдающихся деятелей, Коммод казнил шесть бывших консулов вместе с семьями, многих действующих консулов и проконсулов и бессчетное множество граждан рангом пониже. Если кому-то интересно мое личное мнение — сенаторы были запуганы.

В ситуации общей паранойи люди переставали доверять друг другу. Многоопытный придворный вольноотпущенник Грапт ловко сыграл на нелепых подозрениях Нерона в отношении Корнелия Суллы. Внешняя беззаботность Суллы казалась Нерону притворной, а за его простотой он усматривал хитроумие коварного заговорщика. В ту пору Нерон имел обыкновение развратничать в тавернах среди проституток за чертой города — в районе Мульвиева моста. Грапт утверждал, что Сулла устроил засаду на Фламиниевой дороге — то есть на пути обратно в город. Доказательств не имелось; обвиняемый был слишком глуп, чтобы придумать подобный план, не говоря уже о том, чтобы привести его в исполнение. Но Нерон на всякий случай приговорил Суллу к полагавшемуся за подобное преступление пожизненному изгнанию и сослал в Массилию (современный Марсель), за пределы родины (Тацит, Анналы, XIII.47). Подобные проявления произвола и несправедливости задевали сановников за живое. Сам Тацит служил сенатором, а со временем возвысился до консула, как и его друг Плиний Младший, и оба успели на старости лет побывать еще и наместниками в провинциях. Светоний, протеже Плиния, заведовал императорской канцелярией при Траяне и Адриане. Государственные мужи такого уровня первыми и пострадали бы самым непосредственным образом от любого серьезного раздрая между элитой и императором. Именно поэтому в своих произведениях они уделяли так много внимания взаимоотношениям августейших особ с сенатом и властями провинций.

Насколько сильно взгляды этих позднеантичных авторов окрашивают наше восприятие событий той эпохи? Исторические труды Тацита и Светония лежат в основе почти всей современной литературы о Древнем Риме, и их влияние неизбежно присутствует в любом произведении. Биографический роман Роберта Грейвза «Я, Клавдий» был основан на текстах двух означенных древних авторов. Благодаря этой книге императорский дом стал ассоциироваться со змеиным гнездом, кишащим грызущимися между собой ядовитыми тварями. С тех пор этот образ раз за разом воспроизводится и пропагандируется практически во всех новейших произведениях популярных жанров, касающихся римской политической жизни: можно вспомнить, как Коммода выставляют отцеубийцей в кинофильме «Гладиатор», смакуют бесконечные интриги в императорской семье в телесериале «Рим» производства HBO. Но почему бы нам не отрешиться от этих навязчивых клише и не дать собственную, объективную и беспристрастную оценку римской политической жизни, вместо того чтобы и дальше обреченно взирать на события давно минувших дней глазами политически искушенных и ангажированных летописцев — современников той эпохи?
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
БОРЦЫ ЗА СВОБОДУ?

До сих пор мы обсуждали изменнические деяния элиты. Однако мы располагаем и свидетельствами противостояния правящему классу со стороны простых людей. В Египте имелась многовековая традиция народного сопротивления иноземному владычеству, сложившаяся еще в эпоху завоевания страны Александром Македонским и последующего оккупационного правления греческой династии Птолемеев. В одном папирусе III века содержится пророчество: «Рано или поздно несдобровать богачам: высокомерие их будет попрано, а добро изъято и передано другим. <…> Бедные возвысятся, а богатые унижены будут» (P. Oxy. 31.2554). В настоящих «Оракулах Сивилл» (не путать с официально опубликованными позже «Книгами Сивилл», использовавшимися для гаданий в периоды кризисов) с нескрываемой надеждой предсказывается наступление времени, когда «нечистый» и «жалкий» город разврата Рим будет стерт с лица земли теми, над кем простер до поры свое владычество. Город будет «испепелен», а молодые римляне и римлянки проданы в рабство, дабы почувствовали, каково жилось тем, кого они сами поработили (см.: V. 386–433; V.155–78; III.356) [50]. В этих текстах, кстати, символом воплощенного зла и присущей Риму порочности служит образ Нерона [51]. Проще всего было бы отнести эти тексты к категории изредка случавшихся в провинциях выплесков недовольства центральной властью, однако они как минимум указывают на то, что не одна лишь римская элита задумывалась над вопросами справедливости и вообще адекватности имперского правления. Даже самые обычные люди вполне могли представить себе времена, когда общественное устройство полностью перевернется.

Мы не можем судить, насколько распространены были подобные настроения среди тех, кто находился под римским «игом». И в том, что текстов, свидетельствующих о недовольстве населения провинций, сохранилось так мало, нет ничего удивительного. Ведь для их написания требовалась не только отчаянная смелость, но еще и элементарная грамотность. Да и судить о наличии или отсутствии у народов империи сомнений в легитимности и эффективности режима проще по их делам, нежели по словам (тем более что изустная молва до нас не дошла). Вероятно, об этом мы можем судить только по случаям народных бунтов: о них, по крайней мере, до нас дошли хоть какие-то фактические свидетельства. Итак, мы установили, что любое массовое сборище было чревато обвинением в измене. Власти были заинтересованы в пресечении актов коллективного неповиновения в зародыше хотя бы по той причине, что они потенциально могли поколебать стабильность системы (пусть локально и временно), а кроме того, повлечь серьезные убытки вследствие недоимок в казну и непредвиденных расходов на подавление народных восстаний, если таковые вдруг действительно разгорятся. Источники обычно не уточняют, сколько бунтовщиков погибло и сколько было казнено в результате подавления того или иного мятежа: авторам хроник это ничуть не интересно. То же самое касается и деталей требований смутьянов, которые приводятся изредка — разве что для разъяснения политической подоплеки событий. Но, по крайней мере, мы получаем хоть какое-то представление о подробностях коллективных выступлений простых людей против правящего режима, которые грамотная и, как следствие, пишущая элита сочла заслуживающими упоминания в исторических хрониках.

Самой распространенной причиной недовольства и бунтов являлась нехватка продовольствия, вызывавшая, по свидетельству историка Аммиана Марцеллина, «постоянные» жалобы со стороны народа (Римская история, XXI.12.24). Зачастую народ взбудораживался даже не из-за реального дефицита, а всего лишь из-за слухов о грядущем голоде: например, вследствие неприбытия в срок кораблей с зерном из Северной Африки. Формально такие «хлебные бунты» можно было отнести и к категории мятежей изменников, но мы видим, что императоры относились к ним достаточно снисходительно. Причина проста: народные волнения подобного рода не преследовали каких-либо политических или подрывных целей, а были направлены на установление хоть какого-то диалога с властями. Да и действительно, что еще оставалось делать людям перед реальной или кажущейся угрозой голода, кроме как пытаться докричаться, а если не услышат, то и достучаться до властей? Не следует квалифицировать подобные мероприятия ни как восстание, ни как беспорядки. Устраивая хлебные бунты, народные толпы в целом не преследовали, как нам видится, никаких иных целей, кроме восстановления общественно-политического договора с властями, согласно которому правительство обязуется обеспечивать людей пищей по доступной цене в обмен на поддержку. Мы говорим, таким образом, о массовых выступлениях консервативных слоев простонародья за восстановление исконного порядка.

Однако то, что людям приходилось напрягать последние силы, просто чтобы быть услышанными, говорит о многом. Властям не было никакого дела до будничных проблем порабощенных народов, но они были весьма заинтересованы в недопущении проблем, способных вызвать дестабилизацию.

Но, конечно, есть у нас перед глазами и примеры беспорядков, происходивших вследствие того, что элита пренебрегала народными нуждами. Перестав соответствовать ожиданиям плебса, богачи порой спасались бегством из города, взбунтовавшегося из-за иссякших запасов зерна и масла (Симмах, Письма, VI.18). От этих историй смердит гнилостью людей, озабоченных лишь прикрытием собственных задниц, но никак не участью голодных граждан, что брошены ими на произвол судьбы. Императору, однако, было опасно прятать голову в песок. Ведь он считался благодетельным отцом народа, и самоустранение от народных бед в лихую годину означало бы подрыв его легитимности в глазах граждан. При бунтах в провинциях император нередко пытался принуждать местные элиты к умиротворению народа и за счет этого лишь укреплял свой авторитет в глазах простых людей в качестве пусть и далекого, но справедливого и всеблагого правителя.

Но не все бунты преследовали столь же аполитичные цели, как хлебные. Причем, как отмечает Аммиан, «самый пустой и ничтожный» инцидент мог дать «повод к бунту» против властей (Римская история, XV.7.2) [52]. Отдельным законоположением регулировалось, как быть с юношами, которые особенно громко шумят на зрелищах (Дигесты, XLVIII.XIX.28.3). В главе 1 мы уже рассматривали кровавое массовое побоище со множеством жертв, произошедшее между жителями Нуцерии и Помпей, начавшееся «с безделицы», а именно с обоюдных оскорбительных скандирований домашних и гостевых трибун во время представления гладиаторов (Тацит, Анналы, XIV.17). За такой бунт власти могли покарать провинившихся с особой жестокостью именно из-за того, что беспорядки не оправдывались никакой высшей целью. В итоге Помпеям выписали запрет на проведение любых публичных сборищ сроком на десять лет (впрочем, вскоре запрет был то ли снят, то ли забыт).

Цирковые игры также иногда служили для толпы удобным случаем докричаться до императора и высказать ему свою политическую позицию. В правление Септимия Севера зрители, зная о его присутствии в амфитеатре, решили высказать негодование по поводу продолжительной гражданской войны и стали хлопать в унисон и декламировать: «Доколе нам это терпеть? Сколько еще воевать нам друг с другом?» Вскоре им наскучило, они закричали: «Довольно!» — и снова обратили внимание на скачки (Кассий Дион, Римская история, LXXV.4.4).

Трудно сказать, сговаривалась публика или нет, но скандировать пацифистские лозунги прекратила явно вовремя, догадываясь, вероятно, о пределе императорского терпения и опасаясь переступать черту.

Игры до какой-то степени заместили фактически упраздненные Августом народные собрания времен республики: государи теперь встречались с подданными в непринужденной праздничной обстановке, что и делало возможным оглашение народом своего мнения. Однако выражение несогласия или недовольства, подобное вышеописанному, нормой всё же не считалось. Подобные случаи были единичными, а потому знатные мужи-историки и собирали их в качестве назидательных историй для знатных мужей-правителей. Однако народ фигурирует в них, скорее, в качестве декорации для придания колоритного антуража творящемуся в сферах высокой политики. Но и эти примеры указывают на способность людей занимать критическую позицию в отношении режима. Нет сомнения, что люди не рассчитывали на полное соответствие действительности красивым речам и имели запас терпения для того, чтобы принимать неминуемые недостатки. К тому же практически все понимали, что озвучивать или выказывать недовольство крайне рискованно, и предпочитали на людях и даже в кругу семьи благоразумно помалкивать и не сетовать на жизнь вслух, памятуя о том, что и у стен есть уши. Но вышесказанное правило действовало ровно до тех пор, пока император и/или его чиновники не начинали заведомо и злостно не выполнять принятые на себя базовые социальные обязательства, а именно: обеспечение граждан зерновым пайком и поддержание минимального уровня законности. Если это не соблюдалось, риск конфронтации с властями становился оправданным.

Интересным источником, позволяющим по-настоящему оценить политическую силу толпы (если взглянуть на этот текст под непривычным углом), служат «Деяния святых апостолов». Текст повествует о том, как двенадцать учеников и примкнувший к ним Павел проповедовали Евангелие по всем восточным землям, а затем и в Риме после смерти Иисуса. Слово Христово в передаче благовестников положило начало беспорядкам в шести различных местах. В Фессалониках «не уверовавшие [во Христа] иудеи», обратившись к градоначальникам, обвинили апостолов в том, что «эти всесветные возмутители <…> поступают против повелений кесаря, почитая другого царем, Иисуса» (17:6–7). А однажды Петра и Иоанна привели на допрос к первосвященникам и приказали им прекратить проповеди. В Эфесе уже сам Павел вызвал «мятеж против пути Господня» и себя лично, поскольку его проповедь сводила на нет значимость культа и местного храма Артемиды, угрожая лишить заработка местных ремесленников, в основном работавших при этом храме. Жители Эфеса стихийно собрались на площади у храма и около двух часов скандировали: «Велика Артемида Ефесская!» (19:23–41). В Филиппах Павел весьма опрометчиво изгнал духа прорицания из невольницы-служанки, приносившей ее господам большие доходы своими прогнозами. Лишившись дойной коровы, обиженные хозяева схватили Павла и его спутника Силу, «повлекли на площадь к начальникам», чтобы предъявить обвинение: «Сии люди, будучи Иудеями, возмущают наш город и проповедуют обычаи, которых нам, Римлянам, не следует ни принимать, ни исполнять». Воеводы, как сообщает Писание, велели сорвать с христиан одежды и бить их палками.

Павла, кстати, секли неоднократно — вопреки тому, что он, как римский гражданин, имел иммунитет от телесных наказаний… Впрочем, в Филиппах власти, узнав об этом, даже принесли ему извинения. Местное руководство в провинциях всегда страшилось волнений — прежде всего из-за риска навлечь на свою вотчину карательную военную экспедицию из Рима. В «Деяниях» описан, вероятно, не самый типичный и благополучный период жизни римских провинций, но сам этот текст помогает ощутить, как народные массы могли внезапно оказаться вовлеченными в круговерть политических событий и как местное руководство делало всё возможное для их усмирения. Что до политических воззрений народных масс, то они всегда и везде являли причудливую смесь радикализма и консерватизма. Если бы мы питали надежду обнаружить где-то на просторах Римской империи преобладание радикальных настроений, нас ждало бы горькое разочарование.

Нам трудно судить, насколько часто протесты выливались в насилие. Кажущаяся готовность римлян проявлять буйство в решении личных споров вроде бы подсказывает, что и сообща они вполне могли быть быстры на расправу. В летописях значительная часть народных протестов заканчивается бунтами, но историки, вероятно, фиксировали подобные события только в тех случаях, когда дело доходило до крайностей. Очевидно, в пору особых тягот народ мог без зазрения совести напасть хоть на самого императора. Светоний рассказывает, как во время волнений из-за нехватки зерна императору Клавдию пришлось пробираться к себе во дворец через черный ход (Божественный Клавдий, 18). Далее он описывает всесторонние усилия по обеспечению бесперебойного снабжения Рима, предпринятые Клавдием во исполнение наказа в грубой форме, полученного от населения. Впрочем, совершенно ясно, что собравшаяся толпа не намеревалась причинять вреда здоровью императора, — иначе в него полетели бы не хлебные корки, а камни или даже дротики со стрелами. То, что описывается здесь, аналогично забрасыванию политиков яйцами, которое практикуется сегодня. Швыряя в императора заплесневелыми объедками, народ указывал ему на постыдность невыполнения прямого императорского долга — кормить подданных. Похожим нападкам, согласно всё тому же Светонию, подвергались и Веспасиан, которого, в бытность его наместником в Африке, по каким-то причинам забросали репой, и Вителлий, в которого однажды и вовсе швыряли грязью и навозом.

Источники показывают также, насколько нетерпимыми к любой оппозиции бывали императоры. В Путеолах как-то раз столкнулись лбами городские чиновники и знать, с одной стороны, и местное население — с другой, так что обе стороны даже отправили посольства в сенат: первые жаловались на насилие, чинимое толпой, вторые — на жадность магистратов и влиятельных граждан. Тацит пишет, что волнения сопровождались «швырянием камней и угрозами поджога», а потому, дабы «не допустить кровопролития и вооруженной борьбы», в город — очевидно, по приказу императора — была отправлена когорта преторианцев, страх перед которыми, «а также казнь нескольких человек быстро восстановили согласие среди горожан» (Анналы, XIII.48). Сегодня подобные методы «восстановления согласия» принято квалифицировать как «вооруженное подавление гражданского протеста».

Естественно, вводя войска, императоры рисковали лишиться народной поддержки. Зачастую правителям приходилось искать баланс между поддержанием общественного порядка методами подавления и удовлетворением требований народа. Удобнее всего было обвинить во всех бедах местных чиновников. В середине IV века цезарь Констанций Галл отказался помогать страшившимся голода жителям Антиохии подвозом провианта из соседних провинций и просто указал на стоящего рядом консуляра Сирии Феофила, которого и забили до смерти (Аммиан Марцеллин, Римская история, XIV.7.5–6). А ведь зачастую римские наместники собственными силами ничего поделать не могли. Так, префект Рима Тертулл тоже как-то раз столкнулся с толпой, разгневанной перебоями в поставках продовольствия. Когда дошло до открытых угроз его жизни, префект выставил перед собой двух малолетних сыновей и сообщил толпе, что и они умрут с голоду, если ветер не переменится и корабли с зерном не причалят. И этот акт отчаяния неожиданно сработал. Толпа, разжалобившись, умолкла, осознав, что все здесь в одной лодке, а вскоре всеобщими молитвами море успокоилось, и корабли вошли в порт (XIX.10).
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
БОЯЗНЬ ТОЛПЫ

Включение описаний народных волнений в повествования римских историков свидетельствует о том, что они считались событиями высокой политической значимости. Также это отражает и неизбывный страх представителей элиты оказаться, подобно Клавдию, в окружении враждебно настроенной толпы. В разных формах и в разной степени боязнь толпы была присуща всем сенаторам, всадникам и прочим представителям правящих классов и привилегированных сословий, ведь их в империи было от силы 200 тысяч против 60–70 миллионов населения, изнывавшего под их гнетом. Необходимость сидеть на крышке такого котла с бурлящими массами не доставляла удовольствия. Отсюда и чувство глубочайшей тревоги, которым проникнуты все дошедшие до нас описания массовых народных сборищ. Власть имущие всегда имели основания опасаться, что те перерастут в нечто большее. И свирепые законы против подстрекателей к мятежу служат лишь подтверждением тому, насколько римские власти опасались любого давления снизу и стремились подавить его в зародыше: «инициаторы мятежей и беспорядков и подстрекатели народа» распинаются на кресте, отдаются на съедение зверям, высылаются на острова — в зависимости от социального положения (Юлий Павел, Сентенции, V.XXII) [53].

Не стоит переоценивать и способность римской армии подавлять восстания местного населения. Легионы были отнюдь не столь многочисленны, как мы, должно быть, часто себе представляем. Они были рассредоточены по внешним рубежам империи для сдерживания напора враждебных варваров извне, и никто не предполагал специально снимать их с позиций для усмирения народного недовольства в глубинке. Привлечение войск всегда оставалось крайней мерой. На все остальные случаи имелась политика государственного террора, смысл которой был четко сформулирован в речи консервативного сенатора Гая Кассия по случаю убийства Педания Секунда: «Этот сброд не обуздать иначе, как устрашением» (Тацит, Анналы, XIV.44).

Императоры полагали всенародную поддержку главным источником легитимности своей власти, но латентный страх перед явлением истинной народной силы создавал в головах правящих классов параллельную реальность. В законах неоднократно упоминается термин faex populi («подонки народа»), а в одном даже предписывается наказывать смертью плебеев, «доведенных нищетой до низости и грязи прилюдного испражнения» (Codex Theodosianus, IX.42.5). Вернемся к толкователю сновидений Артемидору: если приснилось, что возлежишь на навозной куче, то это к добру для богатого, ибо означает грядущее скорое продвижение по службе. Иными словами, править людьми считалось занятием пусть и прибыльным, но грязным и дурно пахнущим. Примечательно и то, что столь презрительное отношение чаще всего распространяется исключительно на городские массы. Еще на закате республики Цицерон употребляет всё тот же эпитет faex populi, предлагая «вычерпать городские подонки и заселить [ими] безлюдные области Италии» (Письма Аттику, I.19).

А вот Ювенал видит первоисточник исходящего от простонародья смрада в тлетворном влиянии Востока: «Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком…» (Сатиры, III.59–65). Далее сатирик долго перечисляет разнообразные пороки и недостатки грязных и плюгавых, зато шустрых и пронырливых греков и сирийцев, завезенных в Рим «со сливами вместе и смоквой» и нахраписто теснящих исконных римлян, попутно отравляя своим зловонием некогда упоительный авентинский воздух. Смею заверить, что с запахами Ювенал не утрирует: простые римляне не имели адекватного доступа к средствам личной гигиены, жили в страшной тесноте при примитивной системе городской канализации и занимались физическим трудом в жарком климате. В общем, эпитеты указывают на что угодно, кроме классовых вопросов.

Власти периодически предпринимали усилия по пресечению и/или постановке под контроль любых народных сборищ. Подобные меры касались не только политических митингов, но и вообще любых собраний людей по собственной инициативе: считалось, что они чреваты заговорами. Самыми красноречивыми свидетельствами отношения императоров к подобным мероприятиям служат исключения из правила. Август, например, разрешил евреям собираться в синагогах, ведь эти собрания, в отличие от многих других, имею цели благочестивые и не могут окончиться беспорядками (Филон Александрийский, О посольстве к Гаю, 40). С другой стороны, под запретом временами оказывались очень популярные в народе «коллегии», которые изначально формировались как сообщества взаимопомощи на случай похорон, но вместе с тем выполняли и определенные социальные функции. Например, они регулярно устраивали званые обеды. Сохранился устав такого клуба, существовавшего в Ланувие, пригороде Рима: в документе прописаны всевозможные правила вплоть до количества вина и закусок, организуемых председателем к каждому собранию. Регламент предусматривал даже систему штрафов (по тарифной сетке — в зависимости от тяжести нарушения) за проступки членов коллегии: например, если кто-то решил пересесть с места на место или устроил пьяный дебош (CIL 14.2112). При всем желании трудно усмотреть в таком клубе ширму для гнезда заговорщиков-революционеров, тем более что один только вступительный взнос там составлял сто сестерциев, на которые можно было пару месяцев безбедно жить целой семье. В общем, членство позволяли себе мужчины вполне обеспеченные. Но то, что нам представляется совершенно безобидным, у римских властей вызывало острое беспокойство. Происходящее на подобных клубных обедах было неподконтрольно правительству, а потому подвергалось жестким административным ограничениям. Отсюда запреты состоять в двух коллегиях одновременно и т. п. Рабов дозволялось принимать в «коллегию низших», и только с согласия их владельцев (Дигесты, XLVII.22).

Переписка между императором Траяном и Плинием Младшим, в бытность последнего наместником в Вифинии, раскрывает, насколько болезненным вопросом для августейших особ могли являться коллегии. Так, Плиний пишет своему руководителю, что Никомедию поразил масштабный пожар, причинивший огромный ущерб общественным и частным зданиям. Он находит причину быстрого распространения огня в «людской бездеятельности: зрители стояли, неподвижно и лениво». Чиновник также сообщает об отсутствии нормального противопожарного оборудования, предлагает организовать городскую пожарную команду наподобие римской, не более 150 человек. Плиний указывает: он лично позаботится о том, чтобы назначили людей толковых, и о том, чтобы новая организация имела узкую специализацию. Интересно, что провинциальный губернатор советуется с самим императором: он знает, как мнительны бывают владыки. И он поступил очень мудро, так как Траян тут же ответил твердым «нет» и даже потрудился объяснить свое решение: «Вспомним, однако, что этой провинции и особенно ее городам не давали покоя именно союзы подобного рода. Какое бы имя и по каким бы основаниям мы ни давали тем, кто будет вовлечен в такой союз, он в скором времени превратится в гетерию [54]». Пусть собственники, говорит государь, сами тушат свои пожары (Письма Плиния Младшего, X.33–34).

Несколько позже, правда, Траян пусть и с неохотой, но всё-таки позволяет Плинию санкционировать открытие кассы взаимопомощи в городе Амис, который как «свободный и союзный <…> управляется собственными законами», разрешающими это сделать, — однако лишь при условии, что «они станут употреблять подобные сборы не на смуты и недозволенные союзы, а на поддержку бедняков». И следом особо указывает на исключительный характер этого разрешения: «В остальных городах, подчиненных нашему праву, такие учреждения следует запрещать» (X.93–94). Траяна, как видим, беспокоил риск политического заговора. Он служил оправданием последовательного и плотного контроля любых поползновений к общественной деятельности на местах.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
КОНТРОЛЬ РАСПРОСТРАНЕНИЯ СЛУХОВ И СПЛЕТЕН И БОРЬБА С КРАМОЛОЙ

Измена, она же преступление против величия (maiestas), как мы видели, трактовалась гораздо шире, нежели просто насильственные действия, направленные против государства, или покушение на их совершение. В эту категорию включались также и любые слова или поступки, которые могли хоть как-то оскорбить или просто задеть самолюбие императора. У нас, однако, имеются отдельные примеры того, как люди не боялись высмеивать государей. Это и анекдоты с прямыми намеками на незаконнорожденность Августа (Макробий, Сатурналии, II.4.20), и скабрезная история о том, как Гай Юлий Цезарь в молодые годы состоял в любовных связях с мужчинами (Светоний, Божественный Юлий, 49). А вот и история о том, как Веспасиан объяснял сыну Титу, зачем он обложил налогами кувшины для мочи, которые ставились на улицах изготовителями шерсти. Именно тогда он сказал бессмертные слова: «Деньги не пахнут» (Светоний, Божественный Веспасиан, 23.3). Но дальше подобных подначек шутки в адрес императоров не заходили, а сами эти подначки служили придворным авторам лишним поводом подчеркнуть милостивый и незлобивый характер императора, терпеливо сносящего подобную фронду. Но сверх того эти же анекдоты высвечивают, сколь важную роль в обыденной жизни римлян играли сплетни и слухи. Ведь простой народ по большей части был безграмотен и полагался на изустные источники информации.

Особую популярность в пору хлебного дефицита обретали слухи о том, кто из богатых и где именно тайком хранит запасы продовольствия. Причем часть этих слухов могла в какой-то мере и соответствовать действительности: почему бы состоятельным гражданам и не запастись провиантом на случай очередных перебоев с поставками, если есть такая возможность? Но зачем голодающая беднота подобными россказнями сыпала себе соль на раны? Возможно, в расчете использовать слухи в качестве инструмента давления на сильных мира сего, чтобы заставить их выделить часть запасов из своих закромов на раздачу голодающему населению. Слухи множились «здесь и сейчас», в ситуациях на грани жизни и смерти. Во время Великого пожара римляне метались по городу с вопросами: «где горит?», «из-за чего?», «кто поджег?». И совсем другими вопросами будут впоследствии задним числом задаваться элитные историки, озабоченные в первую очередь размером ущерба казенному имуществу (см.: Кассий Дион, Римская история, LXII.16–18). Простым людям хотелось выяснить, кто именно повинен в пожаре, и установить причины бедствия. Люди также желали точно понимать, откуда и в какую сторону распространяется пламя, куда бежать. Что до молвы о причинах пожара, мы теперь уже никогда не узнаем версий, популярных в народе; думается, ими делились шепотом: на страницы официальных исторических хроник они точно не попали.

Большую популярность имели сплетни про императоров. Эта информация распространялась стремительно: августейшие особы занимали центральное место в политической жизни Рима. Как правило, сплетни были довольно безобидны, зато они позволяли рассуждать о разных версиях известных событий и развивать наиболее правдоподобные из них. Возможно, байки об императорах служили для того, чтобы «прощупать» собеседника, найти с ним точки соприкосновения и ощутить душевную близость вследствие разделяемого рассказчиком и слушателем мнения, насколько страшный изверг получил над ними неограниченную власть. Имели хождение истории, чрезвычайно преувеличивающие пороки и дурные качества правителей; эта часть фольклора полностью шла вразрез с официальным образом императора. Впрочем, со временем некоторые из этих сплетен попадали на страницы летописей вполне «официальных» историков — Тацита и Светония. У них мы и находим «откровения» о самодурстве и жестокости Калигулы, безумии Нерона и паранойе Домициана.

Главная проблема с подобными байками, вполне «тянувшими» на обвинение в измене при жизни очерняемых императоров, заключалась в невозможности отследить их источники и пути распространения имевшимися в распоряжении режима силами охраны правопорядка. В тех же «Делах языческих мучеников», о происхождении которых рассказано в предыдущей главе, имеется стенограмма допроса лично императором Коммодом некоего Аппиана, подозреваемого в распространении слухов о том, что императорская казна пополняется за счет спекуляции зерном:

Аппиан: Нашу пшеницу отправляют в другие города и наживаются, продавая в четыре раза дороже [закупочной] цены.

Коммод: И кому идут все эти деньги?

Аппиан: Самому императору, говорят, от этого выгода.

Коммод: Ты уверен?

Аппиан: Нет, но нам так рассказывали.

Коммод: Ты не смел распространять слухов, не будучи уверен. Палач, казнить его!

Осужденного уводят, но он успевает обратиться к явно сочувствующей публике.

Аппиан: Вам что, нечего сказать в мое оправдание, даже когда меня влекут на казнь?

Публика: Кому мы можем сказать, если некому на слушать?

Тут император останавливает стражников и еще раз подзывает Аппиана к себе.

Коммод: Теперь ты хоть понял, с кем говоришь?

Аппиан: Да, понял, с тираном.

Коммод: Нет, с императором!

Аппиан: Отец твой Марк Аврелий был хорошим императором, ибо славился мудростью, рачительностью и добронравием. А ты обладаешь ровно противоположными качествами — деспотичностью, криводушием и жестокосердием.

Занимательно, но едва ли подобные словесные дуэли были тогда в ходу, и уж тем более они не являлись нормой. Да и не может отдельный пример столь отчаянного фрондерства служить опровержением тезиса о том, что критика императора выражалась на практике главным образом в распространении слухов.

Но императоры действительно делали всё возможное для того, чтобы знать, что о них говорят, и даже рассылали с этой целью агентов и шпионов в провинции. В частности, Аммиан Марцеллин описывает, как «один имперский агент в Испании, будучи приглашен на пир» к местной знати, превратно «злостно истолковал» ритуальный возглас слуг, с наступлением темноты внесших свечи: «Да победим!» — Так принято было в тех местах всякий раз отдавать дань должного победе света над тьмой, но агент счел возможным расценить эту дежурную фразу как сигнал к восстанию против императора (Римская история, XVI.8.9). Понятно, что двигало им желание выслужиться перед императором, предъявив «результаты» своей работы в виде «раскрытого заговора», но сам факт, что представленная тайным агентом версия и интерпретация событий была принята, указывает, насколько чувствительными и подозрительными бывали императоры, в результате чего, надо полагать, было истреблено далеко не одно знатное семейство. Помимо сбора агентурных данных, в Риме, судя по рассказам, широко использовались и провокации против простодушных граждан: «Подсел к тебе воин в гражданском обличье и давай ругать цезаря, после этого ты, как бы получив от него в залог доверия то, что он первым начал поносить, говоришь и сам всё что думаешь, после этого тебя связывают и уводят» (Эпиктет, Беседы, IV.13.1–5).

Некоторые императоры, однако, больше полагались не на засланных агентов и не на провокаторов, а на delatores — «доносчиков», которые вынюхивали малейший намек на измену и немедленно сообщали куда следует. Домициан без стеснения использовал рабов из домашней прислуги для выведывания всего, что творится за закрытыми дверьми владений их господ. Это было весьма удобно, поскольку рабы в имениях богатых и влиятельных граждан были вездесущими, всевидящими и прекрасно заменяли современные системы видеонаблюдения. Ювенал сетует на болтливость слуг, разглашающих все секреты хозяев и вдобавок еще и распускающих о них самые нелепые слухи. «Разве секреты богатого человека могут сохраниться в тайне?» — саркастически вопрошает он. А поскольку сплетничают и наговаривают на хозяев рабы из чистой мстительности, то и поделать с этим ничего нельзя, разве что научиться «жить честно и прямо <…>, чтоб рабов болтовню презирать нам» (Сатиры, IX.102–119) [55].

Вероятно, все императоры в той или иной мере использовали тайных осведомителей и доносчиков, причем вознаграждения преуспевшим информаторам причитались весьма щедрые: они получали часть конфискованного имущества приговоренных на основании их доносов, — но такой подход, разумеется, вызывал проблемы. Во-первых, приводил к самым разным оговорам, а во-вторых, как в случае с рабами, несущими свечи, — к ложным обвинениям на основе превратного истолкования фактов. Помимо алчности мотивами ложных доносов нередко оказывались: сведение счетов на почве личной неприязни или застарелой вражды с человеком и его семьей; стремление выслужиться перед властями; сделать политическую карьеру. Вероятно, были среди осведомителей и искренние слуги императора, считавшие доносительство исполнением своего гражданского долга. Но чаще всего доносчиками двигали самые низменные мотивы.

Омерзительные повадки типичных клеветников-карьеристов описаны у Тацита. Так, Грания Марцелла, претора Вифинии, обвинил в оскорблении величия его квестор [56] Цепион Криспин. Это произошло в начале правления преемника Августа, Тиберия, который первым активно использовал информаторов. Цепион происходил из бедной и незнатной семьи, но был очень честолюбив. Он втерся в доверие к императору, предоставляя ему отчеты о действиях сенаторов за спиной государя. Таким путем он накопил огромное состояние. Дворяне поначалу презирали его, но вскоре начали бояться. Цепион выступил с обвинением перед сенатом: он утверждал, что Марцелл рассказывал истории о дурном характере императора. То, что рассказанные им истории соответствовали истине, делали обвинение вполне правдоподобным. Один из приближенных Цепиона добавил, что Марцелл поставил свою статую выше, чем статую императора, а статуе Августа и вовсе отрубили голову, чтобы заменить ее головой Тиберия. Император в гневе громко объявил, что проголосует за то, что Марцелл виновен. Сенаторы посчитали за лучшее последовать его примеру, но, как отмечает Тацит, в ту пору свобода еще не до конца умерла, и сенатор Гней Пизон спросил с притворной простотой: «Когда же, Цезарь, намерен ты высказаться? Если первым, я буду знать, чему следовать; если последним, то опасаюсь, как бы, помимо желания, я не разошелся с тобой во мнении». Тиберия удалось смутить, и император проголосовал за оправдание Марцелла (Тацит, Анналы, I.74).

За отсутствием государственной прокуратуры римская судебная система всецело полагалась на частных лиц в роли обвинителей, а сложные дела превращали доносительство в заманчивый бизнес. Императоры понимали свою уязвимость перед заговорами, а потому не пресекали эти потоки обвинений, и часто в окружении государей царила напряженная атмосфера. Сосредоточение всей полноты государственной и судебной власти в руках императора подразумевало, что такая ситуация непременно сложится, если сам император не будет ничего предпринимать для ее предотвращения. Позже при Тиберии один человек, обвиненный доносчиком в измене, «поспешил себя умертвить», не дожидаясь суда, «ибо полагал, что подвергнуться такому обвинению означало верную гибель», зато теперь он сохранит для семьи имущество и статус. В сенате предложили обвинителя в этом и последующих подобных случаях не награждать, поскольку приговор обвиняемому не вынесен. Однако в дело вмешался император, заявивший, что страна погрузится в хаос, если из общественной жизни будут устранены доносчики, «опора правопорядка». Таким образом, доносчиков — сообщество людей, придуманное на погибель государства, — продолжали поощрять наградами (Анналы, IV.30).

Но Тациту было легко говорить подобное: он прославился как успешный сенатор и испытывал благородное презрение к зарвавшимся карьеристам из низших классов. Вот только с позиции рядового императора отчетливо казалось, что аристократия плетет против него всяческие интриги и заговоры, которые нужно искоренять в зародыше. А значит, императору приходилось вести свою игру — по принципу «разделяй и властвуй». Прекрасный способ обезопасить себя от заговоров — держать подданных в таком страхе, чтобы они только и думали о том, чтобы исправно надзирать друг за другом и при первом же подозрении доносить государю! Но и здесь важно было знать меру и находить равновесие. Злоупотребление террором могло породить атмосферу всеобщего страха, и это привело бы к случаям шантажа доносительством. А приспускать вожжи становилось опасно из-за риска быть глупо умерщвленным в результате заговора, пропущенного по недосмотру. Траян достаточно четко прояснил грань допустимого для императора: он счел невозможным принимать во внимание анонимные доносы. Когда Плиний испросил у него в письме совета, правильно ли он поступил, отпустив без наказания тех из якобы христиан, числящихся в подметном списке без указания авторства, император одобрил его. Неумеренность, отвечал государь, «была бы дурным примером и не соответствует духу нашего времени» (Письма, X.96–97). Остается гадать, бывал ли Траян столь же объективен, изучая доносы о заговорах против него лично.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
МНОГОЛИКОЕ МИЛОСЕРДИЕ

Императоры не имели возможности организовать тотальную слежку за подданными и повсюду искоренять инакомыслие. Кроме того, от крайностей их удерживала опасность быть проклятыми и преданными забвению. Описывая ужасы правления предыдущих династий, Тацит и Светоний тем самым как бы превозносили справедливость императора Траяна. Если любой государь вел себя неподобающим образом и отступался от заявленных высоких идеалов, историки, свидетельствующие о его правлении, рисовали его весьма нелицеприятный портрет. Достаточно взглянуть на помпезную архитектуру парадных зданий Рима эпохи императоров, чтобы понять, насколько сильно они были озабочены увековечиванием своего царственного образа, выживанием династии, к которой принадлежали, и сохранением своего следа в истории. Повествуя о бурной деятельности доброй и недоброй памяти императоров прошлого, римские историки, будучи представителями элиты, в сущности, призвали к ответу собственных императоров. Да, слово — не самое сильное оружие, далеко не всегда оно имело эффект, однако сохранившиеся летописи являют собой примеры успешной борьбы римской элиты за свое достоинство и свои права.

Так не лучше ли было императору выдавать за благодеяния вынужденные уступки и всячески подчеркивать свое милосердие, предупреждая таким образом нападки? Требовалось для этого не так много — не насаждать то, что заведомо не приживется, и исполнять хотя бы часть обещанного, создавая благостную атмосферу достойного и ответственного правления. Аммиан Марцеллин описывает, как правивший в IV веке Юлиан II проявил мягкость, позволив виновному в изнасиловании отделаться ссылкой. Родители жертвы усмотрели оскорбление в том, что виновный в преступлении не подвергся смертной казни, и пытались обжаловать приговор, на что Юлиан коротко и ясно ответил: «Пусть право сделает мне упрек в мягкосердии, но законы милосердия императора должны стоять выше остальных» (Римская история, XVI.5.12). Таким образом, даже приговор к ссылке вместо смертной казни расценивался как проявление императором высочайшего милосердия.

Источаемый императором дух расчетливой милостивой снисходительности мог просочиться и на уровень его высокопоставленных чиновников. В середине II века Марк Семпроний Либерал, префект Египта, объявил об амнистии для всех простых людей, бежавших из дома из-за страха ареста за участие в бунтах или неуплату налогов: «Призываю вас всех: вернитесь в собственный дом, дабы вкусить от первого и величайшего плода процветания!» Далее в его эдикте следует инструкция властям на местах: «Если же вернутся, дайте им знать об этом, на себе испытают благосклонность и доброту императора, который запретил возбуждать против них любое судебное следствие». Конечно, это акт милосердия, но разве имелись альтернативы? Правительству нужно было собирать с людей причитающиеся налоги, но для отлова аграриев, снявшихся с обжитых мест в долине и дельте Нила и пустившихся в бега в прилегающие пустыни, сделать, как оказалось, можно не так уж и много. Император, вероятно, даже остался благодарен тем, кто внял увещеваниям, озвученным от его имени.

Эталоном милосердного императора, а также обладателем иных императорских достоинств считался божественный Август. Он не только прощал многим бывшим противникам выступления против него, но и назначал некоторых из них на высокие посты. Как-то раз на суд к нему привели двух плебеев, уличенных в оскорблении государя. При последующих императорах это гарантировало бы обвиняемым смертный приговор за преступление против величия. Здесь всё было решено проще: плебею Юнию Новату император назначил штраф, другого, Кассия Патавина, приговорил к изгнанию. Первый распространял злобное письмо об Августе, а второй публично заявлял, что полон желания заколоть государя (со вторым император, отметим, поступил весьма благоразумно, отослав его подальше — на случай, если этому человеку вздумается перейти от слов к делу). А когда будущий император Тиберий в письме Августу резко обрушился на людей, которые его поносят, император призывал приемного сына к спокойствию со словами: «Довольно и того, что никто не может нам сделать дурного» (Светоний, Божественный Август, 51). Впрочем, Тиберий не прислушался к этим словам. Зато последующим императорам заповеди Августа пришлись по душе, и они взяли за обыкновение объявлять амнистии и помилования по случаю праздников или торжеств, а также в ознаменование успехов (Дигесты, XLVIII.XVI.8–9). Не исключено, что из-за подобных поблажек соскакивали с крючка отдельные злостные и особо опасные преступники, но ведь мы помним, что наказания носили показательно-назидательный характер, так как удавалось ловить очень немногих из массы орудовавших по всей империи разбойников. А потому помилование являлось красивым жестом: вот, смотрите, отпущен злодей на все четыре стороны милостью всеблагого императора, но перед этим был пойман и осужден по всей строгости и справедливости закона. Излишне говорить, что единожды помилованные не рисковали полагаться на такое чудо во второй раз.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
КАК НА САМОМ ДЕЛЕ НАРОД ОТНОСИЛСЯ К ИМПЕРАТОРУ?

Но как нам вычислить и представить некое средневзвешенное для всех социальных слоев и разных частей империи мнение об императоре? За кого его больше почитали — за благодатного царя-батюшку или всё-таки (про себя и в кругу близких) за деспота и тирана? Если принимать дошедшие до нас свидетельства за чистую монету, то мы вслед за большинством историков сочтем, что народ в любом самодержце души не чаял. На празднествах и торжествах, шествиях и играх народ только и делал, что пел государю хвалебные оды. В любой лавке на самом видном месте красовался освященный портрет императора. Да и непросто было народу скрыться от августейшего лика и образа: тут и профили на монетах, и статуи на площадях (к IV веку на подвластной Риму территории насчитывалось около четырех тысяч одних только бронзовых фигур, а о несметном числе каменных изваяний даже и судить затруднительно), и «скверно писанные» портреты и картины с изображением императора, «восседающего и над столами менял, и в стойлах, и в лавках; вывешенного на всех карнизах, над парадными, в портиках, в окнах, да и просто повсюду» (Фронтон, Переписка с Марком Цезарем, IV.12) [57]. Приходилось даже принимать специальные законы, ограничивавшие «льстивое злоупотребление образом императора», в частности на играх (Кодекс Феодосия, XV.4.1). Доходило и до верноподданнических заявлений, согласно которым города отсылают дань императору с большой радостью (Элий Аристид, Похвала Риму, 65–67).

Думаю, нам следует относиться к подобным высказываниям с немалой долей скептицизма. Прежде всего, большинству населения империи было, вероятно, вовсе не до размышлений об императоре: все силы и мысли простых людей были заняты тяжелейшей борьбой за выживание. Видели мы и вполне достаточно критики в адрес императора лично и в отношении некоторых аспектов его правления. Мы располагаем свидетельствами о том, что императоры прекрасно знали о склонности народа к злословию в их адрес. Одним правителям хватало терпения, и они смотрели на критику сквозь пальцы; те государи, которых проще было разозлить, тщетно боролись с распространением недоброй молвы. Повсеместность образа императора напоминает происходящее в тоталитарных странах новейшей истории. Лично мне довелось побывать в Ливии при Каддафи. Портреты его висели повсюду, и никто не молвил о нем дурного слова. А затем в одночасье всё изменилось. То же самое, похоже, случалось и в Риме после ухода со сцены наиболее одиозных императоров, таких как Домициан и Коммод. Что до Коммода, на первом же заседании после его смерти сенат постановил уничтожить саму «память о злодее-гладиаторе». Имя Коммода было стерто с надписей, а золотые статуи его в тот же день были низвергнуты и вскоре заменены статуями свободы (Элий Лампридий, Коммод Антонин, XVIII–XIX). Хотя римские императоры не имели централизованной власти, сопоставимой с неограниченными полномочиями современных глав тоталитарных режимов, в их распоряжении имелось достаточно инструментов подавления практически любых публичных проявлений недовольства. Молчание римского народа не всегда означало согласие с властью, и римляне порой выходили на громкие протесты, особенно в тех случаях, когда император нарушал общественный договор и не выполнял заявленных обещаний.

Конечно, нельзя утверждать, что в римском обществе царило согласие относительно личности и роли императоров. У каждого из римлян наверняка имелся повод точить зуб на любого из них. Такие, как Тацит, критиковали правителей, злоупотреблявших властью, особенно тех, кто при этом еще и пытался диктовать свои условия сенаторам. Другие судили о благости государей исключительно по уровню цен на зерно. Кто-то видел в них защиту и опору, а кто-то, прикрываясь неприкосновенным изображением, сводил личные счеты с представителями высших классов, осыпая их бранью и угрозами (Тацит, Анналы, III.36). Были и такие, кто, подобно евангелисту Луке, относился к так называемому правосудию в исполнении императорских магистратов со смешанным чувством страха и презрения:

Когда ты идешь с соперником своим к начальству, то на дороге постарайся освободиться от него, чтобы он не привел тебя к судье, а судья не отдал тебя истязателю, а истязатель не вверг тебя в темницу. Сказываю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь и последней полушки (Лк. 12:58–59).

Для него, как, несомненно, и для множества других жителей провинций, насаждаемые Римом законы и суды были всего лишь одним из инструментов колониального владычества и угнетения порабощенных народов.

Но народное мнение гибко. Большую часть времени народ поддерживал режим, поддерживал искренне и даже ревностно. Время от времени массы могли озвучивать имеющиеся претензии к правлению — в рамках дозволенного: например, с трибун амфитеатров во время игр. Гораздо реже недовольство вызывало массовые беспорядки, бунты и иные всплески насилия, направленные по преимуществу против местных властей. И лишь в редчайших случаях падения режима и наступления смуты народным массам предоставлялся шанс спустить пары, открыто высказав свои чувства. Но междуцарствие — период с непрогнозируемым исходом, и никому не дано знать, что за человек в результате окажется у власти. К примеру, не прошло и трех лет после смерти того же Коммода, как победивший в гражданской войне и провозглашенный императором Септимий Север обосновывал свою легитимность фиктивным родством с предыдущей династией Антонинов. В связи с этим он раскритиковал сенат за лицемерные нападки на Коммода и повелел перенести его останки в мавзолей Адриана на берегу Тибра, более известный сегодня как Замок Святого Ангела, — в знак восстановления его в божественном статусе. Аналогичным образом и после смерти Августа все «принялись соперничать в изъявлении раболепия. <…> Чем кто был знатнее, тем больше он лицемерил и подыскивал подобающее выражение лица, чтобы не могло показаться, что он или обрадован кончиною принцепса, или, напротив, опечален началом нового принципата; так они перемешивали слезы и радость, скорбные сетования и лесть» (Тацит, Анналы, 1.7.1–2). Похоже, без совершенного владения искусством лицедейства в Риме было не выжить.

Говорить правду в лицо властям всегда непросто, но особенно трудно это дается, если имеешь дело с автократом, а потому и нет ничего удивительного в том, что представители всех социальных классов тщательно подбирали выражения, дабы император ненароком не услышал в их словах что-то такое, чего не желал бы слышать. В результате в адрес государя источали потоки льстивых приятностей. Не лишенные проницательности правители прекрасно понимали, что пребывают в окружении угодливых подхалимов. Особенно заметно, когда люди натужно изображают поддержку режима на публике. Если у кого-то это не получается, имеет место по крайней мере почтительное внимание к речам государя императора. Аудитории приходилось не только прислушиваться к императорской риторике, но и бдительно следить за перепадами в настроении августейшего, дабы реагировать на них подобающим образом. Усладишь императора — получишь пряник: деньги и продвижение в политике, если ты аристократ; хлеба и зрелищ, если плебей. А уж если прогневаешь, не избежать тебе кнута, кем бы ты ни был, — начиная с дополнительных поборов до казни по обвинению в измене. Открытое выражение несогласия считалось дерзким противопоставлением себя императору, а переход в оппозицию был смерти подобен. Но элиты и прочие социальные классы в обмен на публичное подхалимство неизменно требовали от императора публичного признания их заслуг и щедрого воздаяния. При чтении многих исторических документов, включая переписку императоров с подданными или подданных между собой, создается впечатление, будто в Римской империи царили гармония и порядок. Но до чего же иллюзорным оказывалось на поверку это спокойствие…
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ГЛАВА 5. ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПЕРЕД БОГАМИ

В ПРЕДЫДУЩЕЙ ГЛАВЕ Тиберий предстал не в лучшем свете: поставив на поток порочную практику вынесения приговоров «изменникам» по любым доносам, он преследовал цель не только и не столько подавить оппозицию, сколько разжиться конфискатом. Однако на заре своего правления он, по крайней мере внешне, следовал по стопам своего достославного дядюшки Августа.

Тацит подробно излагает, как Тиберий отверг первые предварительные обвинения, выдвинутые некоторыми доносчиками. Пробный шар, который позволил себе государь, — рассмотрение обвинений по наветам, предъявленных малозначимым римским всадникам Фаланию и Рубрию, и император, казалось бы, выступил на стороне справедливости, просто не дав делу ход.

Эти всадники обвинялись в том, что позволили лицедею-гомосексуалисту принимать участие в религиозных обрядах в честь божественного Августа, в осквернении памяти умершего императора лжесвидетельством, а еще в продаже статуи Августа. Тиберия, казалось, не беспокоило обвинение в неуважении к величию. Он написал консулам, расследовавшим дело, что, во-первых, сенат так пока и не предоставил Августу почетного места на небесах, а это может плохо отразиться на благосостоянии римлян; во-вторых, что его собственная мать регулярно позволяла актеру Кассию принимать участие в играх, посвященных памяти Августа; в-третьих, что статуи богов считаются собственностью при продаже дома, и, в-четвертых, что если и имело место лжесвидетельство и Рубрий поклялся именем Юпитера, то пусть сам Юпитер и вершит возмездие (Тацит, Анналы, I.73). Если бы Тиберий в том же духе продолжал судить и дальше, то вполне мог бы снискать себе в веках славу достойнейшего правителя.

Религия и преступность в современном западном праве — вещи как бы между собой не связанные. Законы о богохульстве если где-то еще и находят применение в правоохранительной и судебной практике, то непременно на фоне бурной полемики. Но в древнеримском мировосприятии религия была фундаментом отношения к преступности, ее профилактике и преследованиям за нее. Всякое деяние, оскорбительное для богов, считалось попранием Pax deorum — мирного договора с богами. Римляне считали, что, согласно этому договору, они пребывали под покровительством высших сил, позволивших им завоевать необъятные пространства для империи в обмен на должное поклонение и приношения. Хранителем и гарантом Pax deorum являлся римский император, и для любого, кто возносился на вершину власти, поддержание мира с богами становилось одним из приоритетов. Но, как изначально показал Ромул, римляне всегда были готовы использовать религию в политических целях и в совершенстве владели этим искусством.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ТИПОЛОГИЯ РЕЛИГИОЗНЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ

Борьба с преступностью в религиозной сфере считалась делом столь высокой важности, что предупреждение подобных правонарушений и суд над теми несчастными, кто в них обвинялся, относились к юрисдикции верховного жреца, именовавшегося Pontifex Maximus — Великим или Верховным понтификом. В его задачи входило выявлять и предавать суду всякого, кто допустил оскорбление весталки или клятвопреступление, поскольку именно эти два вида нечестивых актов считались nefas — абсолютно недопустимым попранием священного закона. Изначально жрецы отвечали также за поддержание в исправности деревянного моста через Тибр, отсюда и титул pontifex, в буквальном переводе — «мостостроитель». С наступлением имперского периода функции Великого понтифика окончательно отошли «божественным» правителям наряду с прочими атрибутами и регалиями абсолютной верховной власти, а их мостостроительная составляющая к тому времени и так уже трактовалась метафорически — будучи ближе всех к богам, служить связующим мостом между ними и людьми. Также Pontifex Maximus выступал в роли арбитра в спорах по вопросам, касающимся культа богов, и законодательно устанавливал правила проведения религиозных обрядов. Его же обязанностью было следить за соблюдением священного закона судьями и жрецами, поскольку те имели полномочия карать нарушителей сообразно тяжести их проступков, а сами не подлежали суду или наказанию и не обязаны были отчитываться ни перед сенатом, ни перед народом по вопросам религии.

Лично Pontifex Maximus отвечал и за выбор юных дев для посвящения в жрицы Весты, богини-покровительницы жертвенного и семейного очага. Призванные служить олицетворением чистоты и укреплять в римлянах дух благочестия, весталки могли принимать гостей в дневное время, но под покровом ночи никто не смел ступать за порог их храма. Весталка давала обет целомудрия на тридцать лет, в течение которых занималась почти исключительно отправлением религиозных обрядов. По истечении этого срока весталки были вольны выйти замуж, но многие предпочитали оставаться старыми девами и жить при храме до конца своих дней.

Но и при столь строгом надзоре за соблюдением правил отправления культа богов у нас имеется множество свидетельств распространенности в Римской империи самых разнообразных преступлений против официальной религии. Худшим считалось святотатство, то есть храмовое воровство. Мы уже выяснили, что за неимением банков богатые римляне сдавали свои ценности на хранение в храмы, под защиту богов. Сами храмы также были отнюдь не бедны пожертвованиями. В итоге в святая святых, под самым алтарем толстостенного каменного храма, да еще и под присмотром считавшихся всемогущими жрецов, богатства казались надежно защищенными… Увы, грабители — народ изобретательный. Вот лишь один эпизод из реальной судебной практики. Знатный юноша поместил в храм сундук, где спрятал подельника, который под покровом ночи похитил многое из храма, после чего опять возвратился в сундук. Юношу сослали на отдаленный остров (Дигесты, XLVIII.XIII.12).

Святотатство считалось преступлением не менее тяжким, чем убийство, и изобретательному молодому грабителю еще повезло, что благодаря знатному происхождению его всего лишь отправили на остров, а не кинули зверям: именно такова была обычная судьба ночных грабителей. За совершение того же самого в дневное время наказывали чуть полегче: высокородных — ссылкой, всех прочих — рудниками. Впрочем, в отношении святотатцев законы всё-таки предусматривали и возможность снисхождения по усмотрению судей: «Наказание за святотатство проконсул должен будет установить или строже, или мягче сообразно личным качествам и обстоятельствам дела, времени, возрасту и полу [правонарушителя]». И далее особо подчеркивается, что традиционные суровые кары, такие как отдание на растерзание зверям, сжигание заживо и повешение, следует применять лишь к тем, «кто толпой взломали храм и унесли дары Богу ночью. Однако, если кто-то днем что-то незначительное из храма вынес, его следует наказать присуждением к работе в рудниках или, если он знатного происхождения, следует подвергнуть ссылке на остров» (Дигесты, XLVIII.XIII.7).

Хищения храмового имущества вызывали бурю эмоций, поскольку покушения на святилища ставили под угрозу одновременно и накопления состоятельных римлян, и мирное сосуществование с богами римского народа в целом. Неудивительно поэтому, что наиболее одиозным императорам приписывались еще и самые богомерзкие акты святотатства. Про Нерона пишут, что у многих храмов он забрал дары и велел переплавить золотые и серебряные изваяния богов (Светоний, Нерон, 32). Также ославлен в веках и юный Элагабал, которому приписывается множество мерзостей, но худшим его преступлением в глазах римлян было то, что он обесчестил весталку и надругался над святынями (Жизнеописания августов, XVII; Антонин Гелиогабал, VI.5–9). Что из кощунств имело место, а что приписано ненавистным императорам, история умалчивает. Так или иначе, инкриминирование их императору служило основанием для снятия божественной неприкосновенности и низведения развенчанного правителя до статуса обычного злодея.

Осквернение гробниц также квалифицировалось как «бесчестье» и преследовалось (Дигесты, XLVII.12). При этом законы указывали на три типа подобных посягательств. Во-первых, возможны случаи разрушения гробницы. Дорогие захоронения вдоль главных дорог, таких как Аппиева дорога, оборудовались надгробными сооружениями из высококачественного строительного камня, облицованного мрамором, и могли пострадать от любителей разжиться элитными стройматериалами. Во-вторых, в своде законов говорится о похищении надгробных статуй. Мотивация, опять же, могла сводиться к использованию материала или продаже похищенных скульптур. Гробницы врагов Рима, говорилось в документах, не имели священного статуса, иски по поводу осквернения таких гробниц не рассматривались. Очевидно, что отдельные акты осквернения или разрушения гробниц могли быть мотивированы местью. В Помпеях, например, сохранилось немало надгробий с похабными рисунками и надписями, очевидно адресованными покойным их прижизненными врагами. Более тяжелым преступлением считалось осквернение погребенных останков, при этом наличие у преступника оружия считалось серьезным отягчающим обстоятельством. Но зачем осквернителям могил казалось нужным отправляться на это грязное дело вооруженными? Не исключено, что к богатым захоронениям родственники покойных приставляли охрану из рабов, а внутри усыпальницы могли находиться весьма ценные предметы.

Кстати, именно благодаря надписям на надгробиях мы имеем интересные свидетельства. Например, о том, что находились в древности отчаянные люди, пытавшиеся обманывать богов и не выполнять обещанного им в обмен на помощь свыше. При раскопках греческого захоронения во Фригии эпохи Лидийского царства (на западе современной Турции) найдена плита с надписью, из которой следует, что захороненный под нею Диоген дал Зевсу «зарок за быка», то есть клятвенно обещал некое приношение, если тот поможет ему, исцелив больное животное. Далее написано, что бык выздоровел, но Диоген решил, что Зевс обойдется и без обещанного приношения. Расплата за нарушение зарока оказалась устрашающей: кара громовержца обрушилась даже не на клятвопреступника, а на его дочь, «поплатившуюся зрением» (TAM 5.1.509).
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
РЕЛИГИЯ ПРОТИВ ПРЕСТУПНОСТИ

Многие из вопросов в книге гаданий «Оракулы Астрампсиха» прямо указывают на трудности взаимодействия людей с судебно-правовой системой: «Не грозит ли мне преследование?»; «Удовлетворят ли мое ходатайство?»; «Одолею ли я противника в суде?». Подобного рода вопросы прямо указывают на крайнюю встревоженность людей по поводу любого столкновения с римской юриспруденцией. Кажется, люди считали практику судопроизводства своего времени явлением настолько непредсказуемым, что обращались за советом и поддержкой не к юристам, а сразу к богам. Еще один вопрос — «Спасусь ли я, если оклевещут?» — тоже дает представление об уровне доверия к закону, а варианты ответов на него — о действовавших механизмах судопроизводства (по крайней мере в том виде, как их себе представляли люди). Среди вариантов, предполагающих, что правды всё-таки удастся добиться, обращают на себя внимание формулировки «только через друзей» и «после обжалования». Иными словами, иметь на руках доказательства своей правоты было еще недостаточно. Для успешного исхода тяжбы требовались еще и терпение, и настойчивость, и обширные связи для продвижения дела по судебным инстанциям.

Сложность удовлетворения судебного иска толкала многих потерпевших на всевозможные обходные пути возмездия или воздаяния, включая религиозные и оккультные. Особой популярностью пользовался общедоступный подход к решению проблем и отмщению обидчикам посредством магических обрядов. В египетских папирусах с греческими заклинаниями II–IV веков обворованному предлагается обрушить удары молота на какой-то предмет, представляя, что это глаз вора, с криком: «И да получит вор в глаз с той же силою, с какой я его молочу, дабы гноем вытек глаз его!» (Papyri Graecae Magicae 5.70–95). Понятно, что это неплохой способ выпустить пар, вскипевший в душе из-за приключившейся несправедливости. Но само хождение в народе подобных текстов отражает вполне реальную веру людей в действенность описываемых в них мероприятий. Это вполне авторитетно подтверждает Плиний Старший: «Ведь не существует таких, кто не опасается быть поражен проклятьем» (Естественная история, XXVIII.19). Для отваживания преступников использовались нательные амулеты. Всё тот же Плиний рекомендует носить на левом запястье правую заднюю лапку хамелеона на шнурке из кожи гиены как мощный оберег от грабителей и прочих ужасов ночи (XXVIII.115), а для защиты от придорожных разбойников — иссушенное сердце стервятника на груди, по возможности ближе к собственному сердцу (XXIX.77).

На территории бывшей империи до сих пор во множестве находят таблички с заклятиями (в общей сложности таких артефактов набралось уже свыше полутора тысяч). Они изготавливались из разных материалов, но до нас дошли в основном тексты, нацарапанные на свинцовых пластинах. Во-первых, свинец был дешев. Во-вторых, как следует из одного рецепта, свинец всегда можно было «занять у города», где безо всякого присмотра лежали свинцовые водопроводные трубы. Ну и, конечно же, свинец своей холодной тяжестью и тусклым отблеском навевал заманчивые ассоциации с подземным царством мертвых.

При всей их популярности эти defixiones (заклятия) находились под запретом, отчасти из-за содержавшихся в них угроз жизни и здоровью граждан и суеверных опасений, что эти угрозы сбудутся, но в большей мере, вероятно, из-за недопустимости обращения к высшим силам в обход официального культа. Помимо проклятий врагам в них содержались и просьбы об исполнении сокровенных желаний и решении проблем во всех сферах человеческой жизни — от секса, любовных дел и счастья в браке до личной безопасности, здоровья и выигрыша в гонках на колесницах. Заклятия часто находят зарытыми в гробницах или нацарапанными на надгробиях; видимо, считалось, что так проще достучаться до богов подземного царства. Формулировки пожеланий зачастую отличаются неприкрытой грубостью и жестокостью. Одна из табличек призывает злых духов обрушить всяческие напасти на колесничих соперников: «Скрутите им судорогой все члены, вытяните все жилы, пусть откажут им руки и ноги <…> сделайте пыткой их мысли и думы» (J. G. Gager: 62–64). А ведь не исключено, что эти формулировки были почерпнуты из неофициальных распоряжений местных судей, отданных пыточных дел мастерам. Обращавшийся к духам мог знать из личного опыта, что только такими словами и достигается нужный результат. По крайней мере, можно совершенно определенно сказать, судя по подобным текстам, что люди считали язык неприкрытой злобы наиболее доходчивым и оптимальным для скорейшего выяснения отношений с недругами. Из-за этого древнеримские заклятия чем-то напоминают войны в социальных сетях, поскольку характерным моментом тут и там можно назвать бурную реакцию даже на самые пустячные обиды и придирки к мелочам. Этот же дух избыточного выражения чувств распространяется и на любовные заклятия, призывающие богов не просто приворожить, но привести мишень в состояние одержимости неодолимой страстью к просящему. В одном тексте V века некий житель Верхнего Египта призывает на голову возлюбленной анорексию, бессонницу и кручину до тех пор, пока он ее не получит: «Не давай ей ни есть, ни спать, ни шутить или смеяться, а сделай так, чтобы ринулась она прочь из дома, бросив отца, мать, братьев и сестер, и устремилась ко мне, Теону, возлюбила меня и воспылала ко мне ниспосланным ей тобою огнем негасимой и дикой любовной страсти» (Gager: 102–106).

Заклятия использовались не только в качестве решения споров, альтернативного судебному, но и как дополнительный тактический прием для выигрыша тяжбы. В Юго-Восточной Галлии найдена датированная 172 годом (правление Марка Аврелия) монета, захороненная вместе с останками щенка и табличкой с заклятием. Текст состоит из поношений в адрес двух лиц с именами Лентин и Тасгилл и призыва срочно отправить их на свидание с Плутоном и Персефоной, богами царства мертвых. Из текста следует, что заклинающий ведет с этими двумя судебную тяжбу. Просьба сформулирована таким образом: «Как этот щенок не способен причинить никому вреда, пусть так же и они не смогут выиграть это дело в суде». Возможно, щенок был принесен в жертву: «Как этот щенок повержен навзничь и никогда не поднимется, так пусть будет и с ними; и пусть их пригвоздят, как это [заклятие]». Последняя часть текста указывает, что табличка изначально была, вероятно, прибита гвоздями к доске (Gager: 143–144).

Город Бат на юго-западе Англии, славившийся термальными источниками еще при римлянах, принес археологам особо богатый урожай интереснейших свинцовых пластин с заклятиями. Найдены они на дне старейшего источника, где, по представлениям отправителей этих посланий, не могло, конечно же, не водиться затаившихся сумеречных божеств, периодически выползающих со дна подземного царства. На сегодняшний день удалось восстановить тексты примерно 130 пластин. Формулировки заклятий оказались весьма шаблонными, и высока вероятность, что мы имеем дело с работой, поставленной на поток. Как правило, в тексте детально описано, чем именно обижен проситель. Многие утратили имущество и просят его вернуть, воздав грабителям по заслугам. Это неудивительно: проблема воровства, как мы видели ранее, имела серьезный характер. В числе пропаж называют драгоценности, деньги, утварь, а чаще всего, конечно же, одежду. Вот типичный пример такой мольбы: «Тот, кто украл мой бронзовый сосуд, да будет проклят навек. Отдаю ее или его, будь то в.зрослый или ребенок, в жертву храму Сулис [58], и да прольется там кровь сделавшего это в тот самый сосуд» (Gager: 194–195). Подобные причитания прежде всего отражают бессилие потерпевших предпринять что-то дельное. Действительно, никто из облеченных властью палец о палец не ударит для розыска пропавшей утвари. Отчетливо прослеживается острое чувство попранной справедливости. Сосуд принадлежит ему, он имеет полное право требовать возвращения похищенного, но… И вот тут само осознание невозможности получить украденную дорогую вещь обратно пробуждает в человеке мощный импульс воззвать к отмщению, — и жертве уже становится не особенно и нужен пропавший бронзовый сосуд. Жертва жаждет крови! Обычная тактика в попытке добиться удовлетворения состояла в посвящении похищенного предмета кому-то из богов. Вору, укравшему горшок у какого-то ротозея, беспокоиться не о чем. А вот кража сосуда у бога — это уже святотатство, и несдобровать супостату! Посредством заклятия потерпевший рассчитывал на заключение с божеством своеобразного договора, по которому бог принимает подношения в обмен на возвращение жертве похищенного добра и наказание злодеев, и даже полагал, вероятно, что подобный договор обретает некую юридическую силу, если подношения не отвергнуты богами. Испрашиваемые для обидчиков кары при этом бывали настолько несоизмеримы с тяжестью их проступков, что остается только списывать это на огорченное состояние потерпевших. Требования о взыскании ущерба в многократном размере, тягчайшем из возможных наказаний для похитителей, или просто просьбы вернуть краденое довольно обыденны. Простые люди привыкли считать мелкие кражи уголовно наказуемыми вне зависимости от того, что на сей счет гласили законы. На раскопках римского амфитеатра в Карлеоне (Уэльс) нашли удивительное по простоте заклятие: «Немезида, отдаю тебе эти плащ и обувь. И да не искупит похитивший их ничем, кроме собственной жизни и крови» (Gager: 197–198).

Тексты заклятий, найденных в Британии, мало отличаются от текстов аналогичных находок на остальной территории империи. Видимо, существовало там некое подобие lingua magica — языка потустороннего мира, который был известен всем. При всей внешней корявости формулировок на грани абракадабры эти заклинания отражают понимание магии простыми людьми, которые пытались объяснить повседневные проблемы вмешательством сверхъестественных сил и кознями неведомых врагов. Грубые словесные нападки напоминают современный язык интернет-троллинга. На одной стороне свинцовой пластины, найденной в Сицилии, начертано: «Навожу порчу на тебя, Валерия Арсиноя, отвратительная воровка, мерзкая тварь», а на оборотной: «шелудивая псина, глиста навозная, преступная и никчемная Арсиноя» (Gager: 214–215). Очаровательно. И, опять же, женоненавистничество здесь сродни тому, что встречается у современных троллей, которые обрушиваются с грубой бранью на «зарвавшихся» и «забывших свое место» блогерш и подписчиц. В другом заклятии, найденном в Северной Африке, видно глубочайшее отчаяние писавшего из-за беспомощности перед лицом злых сил: «Здесь покоится Энния Фруктуоза, [жена] великой скромности и необычайной верности». Выйдя замуж в пятнадцать лет, она умерла в двадцать восемь «совсем не той смертью, которой заслуживала: наслали порчу на нее, и слегла она безмолвно, так что жизнь была вырвана у нее насильственно, а не возвращена природе». Далее безвременно овдовевший Элий, трибун III легиона, пишет, что оставил эту надпись, чтобы «боги подземные или силы небесные нашли и покарали свершивших это гнусное преступление» (Gager: 246).

Мы видим, что люди считали преступления делом богомерзким и заслуживающим наказания со стороны высших сил. При этом из текстов явствует, что люди уповали на магию как средство навлечь на преступников божественную кару. Преступления не считались частным делом потерпевших, люди передавали их на суд богов, вручая свою судьбу высшим силам.

Весьма впечатляют картины телесных мук, испрашиваемых для обидчиков. Одна табличка I века до н. э., найденная в Риме, обещает щедрый дар Церберу, трехглавому цепному псу преисподней, если тот растерзает ненавистного просительнице человека по имени Плотий. Сначала проклятый обидчик должен быть измучен лихорадкой, а затем изгрызен псом в определенной последовательности, которую предписывает заклинательница по имени Прозерпина Сальвия: сначала голова, лоб, брови, веки; затем Церберу следует переходить сразу к причинному месту, «сакральному органу», чтобы обидчик «не смог даже мочиться», затем к ягодицам и анусу — и наконец «изгрызть ему все ноги от ляжек до кончиков пальцев и ногтей». Мотивацией же для столь варварской сверхъестественной расправы служила прямая месть за кары, ранее запрошенные Плотием для самой Сальвии: «Как он написал заговор и заказал его исполнить против меня, так и я теперь препоручаю Плотия тебе. <…> Пусть сгинет в позорных муках» (Gager: 240–242). Ни малейшей попытки воззвать к высшей справедливости за подобными эпистолами не прослеживается, — одно лишь страстное желание склонить могучих богов на свою сторону в сведении личных счетов.

Широкое распространение магических ритуалов, оккультных практик и упование на чародейство — характерные симптомы неблагополучия общества. Всё это указывает на накопление озлобленности и вражды жителями провинций. Свинцовая пластина с очередным проклятием — на сей раз из-под Карфагена — ярко передает атмосферу агрессии, злорадства и зависти, которая густо окутала эпоху. Некто по имени Маслик лишился денег, став жертвой то ли воровства, то ли мошенничества, то ли неудачного вложения в какое-то дело (впрочем, причина не важна), и по этому случаю подвергся злорадным насмешкам соседа по имени Эмаштарт. Вот что он пишет: «Я, Маслик, расплавляю на огне Эмаштарта вместе с его домом и всеми вещами, потому что он возрадовался моему убытку из-за денег, которые я полностью потерял. И пусть всякий, кто радуется моему убытку из-за потери денег, растечется как свинец, который я прямо сейчас плавлю». Бедный Маслик. Мало того, что лишился денег, так еще и окружающие открыто злорадствуют и насмехаются над ним по этому поводу. Никакого добрососедства, а какие-то шакальи нравы: каждый заботится лишь о том, как урвать свой кусок.

Магия, таким образом, использовалась, чтобы отвести зло, выстроить барьер от враждебных действий окружающих. Универсальное заклинание от всех напастей, найденное в Понте на территории современной Турции, гласит: «Отведи все беды от Руфины; а если кто возжелает мне зла, оберни его же проклятье против него. И пусть яд меня не берет» (Gager: 225–226). Этот текст, однако, позволяет понять психологию заклинательницы. Руфина, похоже, находится на грани паранойи, если считает вероятным, что кто-то вот-вот нашлет на нее проклятье. Потому она не считает лишним использовать для профилактики защитное заклятие. Конечно, мы не знаем ее истории, и не исключено, что у женщины были веские причины для опасений. Пусть так, но почему, интересно, она опасается не столько физической, сколько сверхъестественной угрозы? Именно опасность проклятия тревожит женщину превыше всего, а просьба защитить от отравления дописана как бы на всякий случай.

Мы должны помнить: то был мир, где около 85% населения работало в сельском хозяйстве, занимаясь преимущественно земледелием. Весь уклад жизни был связан с календарным циклом выращивания и сбора урожая как главного источника благосостояния и долгосрочного роста производства. Отсюда и естественная склонность людей смотреть на жизнь как на игру с нулевой суммой, где приподняться материально можно лишь за счет пропорционального ухудшения положения кого-то другого. Соответственно, если дела у соседа идут хорошо, значит, по определению, всем остальным остается меньше благ. И у людей, похоже, любой успех кого-то из соседей автоматически вызывал даже не зависть, а стойкое подозрение, что тот разживается незаконными средствами, используя магию для того, чтобы, по сути, обворовать их путем нечестного увеличения своей доли в валовом продукте общины. Хороший пример подобного отношения находим у Плиния Старшего в описании случая, некогда зафиксированного в Египте. Вольноотпущенник Кресим (его имя означало «полезный») обзавелся небольшим участком земли, с которого начал получать урожай гораздо обильнее того, что получали его соседи, имевшие участки больших размеров. Ему начали сильно завидовать и обвинять в использовании колдовства. Дошло до суда, и в день, назначенный для разбирательства, он принес весь свой инвентарь и привел своих рабов. Его инструменты были хорошо ухожены и чисты, а рабы — здоровы и сильны. Кресим держал слово: «Вот мое колдовство, квириты, но я не могу показать вам или привести на форум мои ранние вставания, мое бодрствование по ночам, проливаемый мною пот». Кресима единогласно оправдали (Плиний Старший, Естественная история, XVIII.8.41–43) [59].

Некоторые граффити в Помпеях свидетельствуют, что многие люди видели и смешную сторону обращения к магии. Вот предупреждение от владельца дома вознамерившимся испражняться в его подворотне: «Опасайся проклятия! Если ты увидел его — да воздаст тебе Юпитер!» (CIL 4.7716) Вроде бы серьезная угроза, но ведь шутка же? В других каракулях и вовсе доходят до полного богохульства с угрозой насилия: «Пусть все влюбленные придут и видят, как я жажду сокрушить Венере ребра палицей и порвать ей лоно. Если она посмела прошибить мою мягкую грудь, то почему я не могу размозжить ей голову палицей?» (CIL 4.7716 & 1824). Вроде бы снова юмор. Но и вновь мы наблюдаем ту же языковую агрессию, что и в заклятиях, и эффект предполагается аналогичный. Характерно: автор не испытывает ни малейшего страха, что богиня отмстит пишущему за подобные бредни. У страдающих от неразделенной любви такие шутки в адрес Венеры, вероятно, были в ходу. Не жаловали простые люди и шарлатанов. В уже упомянутом сборнике античных анекдотов «Филогелос» есть и такой: астролог по гороскопу предсказывает больному мальчику скорое выздоровление и требует с его матери плату за оказанную услугу. Та отвечает: «Завтра принесу». Астролог негодует: «Как завтра? А если он до завтра не доживет?!» Подобный юмор свидетельствует о том, что люди в своей повседневной жизни с крайней настороженностью относились к претензиям на обладание высшими знаниями и не склонны были слепо верить первым встречным шарлатанам от религии.

Но было бы ошибкой делать на основании этого поспешный вывод, что люди вовсе не верили в сверхъестественные силы, — иначе бы они не обращались к ним за помощью в своих заклятиях. Исповедального характера надписи, во множестве найденные на стенах храмов в Лидии и Фригии на территории современной Турции, показывают, насколько глубоко коренилась в народном сознании вера в могущество богов. За этими письменами стоят люди, искренне полагавшие, что обрушившиеся на них болезни, страдания или беды стали следствием целенаправленного злого умысла, навлекшего на них немилость богов посредством заклятий, подобных вышеописанным. Единственную возможность снять проклятие пострадавшие видели в составлении собственных табличек с обращенными к богам самооправданиями и клятвами в невиновности. В одном тексте некая Антигона клянется Деметре [60], что не только не наводила порчи на своего мужа Асклепида, но даже и в мыслях не желала ему зла. При этом пишущая откуда-то знает, от какого именно обвинения ей следует отпираться, поскольку далее конкретизирует: «…и вовсе я не предлагала в храме полторы мины [61] женщине за то, чтобы она вывела его из круга живых» (Gager: 189). В переводе на современный язык, Антигону обвинили в покушении на заказное убийство мужа, предположительно посредством отравления. «Если лгу, — пишет она, — пусть меня саму поразит лихорадкой немилосердная Деметра, чтобы скончалась я в превеликих муках». Нетрудно представить, какие слухи и подозрения начинали циркулировать среди местных в случае внезапной болезни или скоропостижной кончины мужа. Обвинения в колдовстве куда проще предъявить, чем опровергнуть, и их широкое распространение вполне объяснимо сведением счетов обвинителей с обвиняемыми. Грязь прилипает, и, как в описанном случае, подозреваемым приходилось долго плутать окольными путями, пытаясь загасить нехорошие слухи в своем окружении.

Однако из другой недатированной надписи явствует, что выступать с ложными обвинениями было весьма рискованно. Некие Гермоген, сын Глукона, и Нитон, сын Филогена, каются, что возвели напраслину на Артемидора, обвинив его в краже вина, на что Артемидор ответил собственной табличкой с клятвой в невиновности и, вероятно, просьбой покарать распространителей гнусной сплетни. Боги вняли его обращению, и Гермоген изрядно претерпел от них (как именно, не указано), после чего счел за лучшее подвести черту под этим делом и обратился к местному храмовому божеству с письменной просьбой умилостивиться его приношением и прилюдно данным зароком впредь чтить богов превыше всего (Gager: 176).

Еще в одном обращении некая Татия клянется перед храмовым богом: никоим образом не причастна к безумию своего зятя Лукунда, и зря говорят, будто она навлекла на него порчу. Женщина и так натерпелась всяческих несчастий в личной жизни, которые приписывает действию чужих заклятий, а потому отвечает на них водворением в храм жезла с защитными заговорами от наветов (Gager: 246–248). Но, как явствует из текста с описанием продолжения этой запутанной истории, боги не были милостивы к Татии и (вероятно, уже после ее смерти) наслали кару даже на ее сына Сократа, который, обрезая лозу, покалечился серпом, отхватив себе стопу. Засим потомки сочли за благо изъять из храма ее жезл с проклятиями, дабы «отныне неустанно умиротворять богов [подношениями] и превозносить их, утвердившись сей надписью в своей вере в могущество богов». Отсюда ясно видно, что обвинения в серьезных проступках могли преследовать семью из поколения в поколение, так что и молодым членам некогда проклятой семьи не оставалось иного выбора, кроме как пытаться умилостивить богов во искупление грехов своих предков.

Находились и такие, кто предпочитал каяться и искренне признавать свою вину. В одной надписи мужчина сознается в краже хитона, после которой впал в немилость у высших сил. В конечном счете он решил принести краденый хитон богу и открыто покаяться в своей вине. Тот повелел ему продать краденое, а на вырученные деньги высечь в камне надпись, прославляющую его могущество (Gager: 176). Интересно, каким образом сам воришка убедил себя в том, что бог всевидящ, всесилен, а главное — дотошен до такой степени, что не счел за труд выследить его и покарать? Жертве кражи проку от такого раскаяния никакого, поскольку хитона ему никто не вернет, зато весьма назидательное предупреждение помышляющим о возможности даже мелких краж: они рискуют навлечь на себя грозное возмездие свыше. Мы не склонны преувеличивать роль религии в сдерживании преступности, не говоря уже о возможности ее полного искоренения, однако видим, что порой религия помогала кое-кому одуматься. Страх перед возмездием, возможно, сказывался на поведении людей той далекой эпохи. С одной стороны, он удерживал от совершения преступлений, а с другой — иногда побуждал к раскаянию, возвращению краденого или возмещению ущерба по прошествии какого-то времени после совершения противоправного деяния. Массово и повсеместно распространенные в античную эпоху болезни и беды не могли не сказываться на человеческом мировосприятии, наставляя потенциальных преступников на путь истинный.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ЗАПРЕЩЕННЫЕ ВЕРОВАНИЯ, КУЛЬТЫ И ОБРЯДЫ

Характерной особенностью этих признательных показаний является то, что все описываемые в них деяния происходят строго в стенах местного храма. Все заклятия и прочие оккультные практики, которые сегодня назвали бы черной магией, благополучно уживались с традиционной религией. Однако не все верования и обряды считались терпимыми, и религиозные преступления могли караться с величайшей жестокостью.

Не устоявшую перед соблазном и лишившуюся целомудрия весталку обряжали в погребальные одежды и провозили по всему городу на катафалке в сопровождении шутовской похоронной процессии, в которой участвовали и ее родные и близкие, до Коллинских ворот, где несчастную швыряли в подвальную клеть и оставляли умирать от жажды. В провинциях римляне в целом вполне терпимо относились к местным верованиям и религиозным обычаям, но вот друидам в Галлии, а затем и в Британии проводить обряды запрещали, во многом из-за того, что, как считалось, они связаны с человеческими жертвоприношениями. Древний кельтский культ, жрецами которого были друиды, позволял этим строптивцам, даже находясь на покоренной Римом территории, изъясняться непонятными фразами, с трудом поддающимися интерпретации даже после перевода. Лишь один пример: перед походом на германцев император столкнулся с рядом дурных знамений, в числе которых была встреча с местной жрицей, выкрикнувшей ему по-галльски пророчество о его скором поражении (Жизнеописания августов. Александр Север, LX.6). Не одобряли римляне и обряд обрезания, оставляя эту практику иудеям. Степень неприятия обрезания находит отражение в признании его дозволительным только для иудеев и только в отношении «своих сыновей»; остальным подданным империи обрезание себя ли, членов ли семьи или рабов было строжайше запрещено под угрозой конфискации имущества и пожизненной высылки. Врачам, практиковавшим обрезание, грозила смертная казнь. Самим евреям было строго запрещено обрезать рабов, взятых из иноверцев (Дигесты, XLVIII.VIII.11).

Практиковавшийся многими народами обряд возложения накопившихся грехов на «козла отпущения» (с последующим принесением нечистого животного в жертву или изгнанием из среды человеческого обитания) не был чужд и римлянам. Из года в год 14 марта на праздновании Мамуралий, посвященных богу войны Марсу и названных так в честь древнего мастера Мамурия Ветурия (который, согласно преданию, выковал для Марса одиннадцать медных копий, образующих щит, которым тот прикрывает город от ударов врагов), воспроизводился следующий ритуал: по улицам Вечного города тянулась длинная процессия, гнавшая перед собой мужчину в козлиных шкурах, чтобы напоследок выпроводить его из Рима ударами белых жезлов. Изначально ритуал символизировал проводы прошлогоднего старого Марса перед пришествием на его место нового молодого защитника города, но, видимо, таков уж был психологический склад римлян, что они восприняли это как возможность мистическим образом списать свои проблемы на отдельных людей и объявлять оных вне закона. Впрочем, в этой порочной практике римлянам не уступают многие наши современники. Однако подобные всплески нетерпимости случались эпизодически. На протяжении большей части года римляне без особой предвзятости относились к религиозным обычаям иноверцев, во множестве ассимилированных вследствие завоеваний. И лишь в редких случаях, когда какая-то практика начинала в понимании римлян угрожать их Pax deorum, они считали необходимым вмешаться и пресечь ее всем миром.

В общем, любые беды списывались на чьи-то злые козни. И страшнейшими преступлениями считались не банальные злодеяния в отношении конкретных потерпевших, а действия, за которыми усматривалось посягательство на целостность всего сообщества, действия, угрожавшие множеством вредоносных последствий. Весталок, например, часто уличали в неверности обету в случае внезапного угасания вечного огня, который они должны были поддерживать в храме Весты. Подобное происшествие вселяло ужас в души римлян, ибо считалось зловещим предзнаменованием близящейся катастрофы. Но одновременно с этим оно расценивалось еще и как ниспосланное богиней указание на неверность одной из ее служительниц, навлекающей своим нечестивым поведением беду на государство. Что же следовало предпринять? Ответ был очевиден: доподлинно установить, кто из весталок нарушил обет, и искоренить первопричину гнева богини и проистекающей от него угрозы обществу. А потому, должным образом погребя падшую весталку заживо, вслед за этим проводили всевозможные покаянные обряды, считавшиеся необходимыми и достаточными для получения прощения и умиротворения богини, восстанавливая тем самым священный Pax deorum.

В Древнем Риме политика испокон веков строилась вокруг религии и была неотделима от нее; как следствие, религия могла использоваться и успешно использовалась для достижения политических целей. Мы видим, например, грязное использование самых недопустимых (с точки зрения римской морали) приемов для физического устранения Германика, приемного сына Тиберия. Германик скончался в 19 году в Антиохии, по пути в Рим из Египта, где, судя по описанию симптомов, заработал тяжелую вирусную лихорадку. Однако же Германик полагал, что «свирепую силу недуга» усугубляло отравление, подстроенное его политическим противником Пизоном. Вероятно, молодой человек был недалек от истины, поскольку в его доме порой находили человеческие останки и содержащие его имя заклятия, начертанные на свинцовых табличках (Тацит, Анналы, II.69). Налицо использование магии в целях, опасных для государственности. Очевидно, что не просто так, на всякий случай, законом предписывалось карать смертной казнью тех, кто обращается к астрологам, гадалкам и т. д. относительно здоровья императора. Было велено также распинать рабов, которые «советуются о здоровье господ», а их советчиков приговаривать к рудникам или высылке на острова (Юлий Павел, Сентенции, V.XXI.3–4).

Императоры искренне опасались недобрых пророчеств и предсказаний, считая, что они могут навлечь беды на них и посеять смуту вокруг. Прорицатели и астрологи оказывались полностью вне закона и подвергались суровым гонениям при многих императорах, включая Августа, Тиберия, Нерона, Вителлия, Веспасиана и Домициана. Тиберий был настолько напуган стародавним пророчеством Сивиллы о скором крушении империи, которое вдруг вспомнили после внезапного обрушения статуи Януса, что распорядился уничтожить все оракулы Сивилл, вызывающие сомнения в их подлинности (Кассий Дион, Римская история, LVII.18). А вот Август, согласно Светонию, был настолько уверен в своей судьбе, что даже обнародовал свой гороскоп, чтобы привлечь астрологов к чтению его будущего по звездам. Однако астрологическая практика на какое-то время осталась под запретом.

Или случай из жизни правителей рангом пониже: на постаменте статуи Юпитера, установленной в I веке в Центральной Италии, мы находим начертанную благодарность громовержцу за чудесное избавление членов городского совета от исполнения проклятий. Пожелания в их адрес были оставлены на гробницах местного кладбища кем-то из презренных публичных рабов. О побуждениях раба нам остается лишь догадываться, но случай приобрел большой общественный резонанс в связи с кощунственным покушением на использование сверхъестественных сил в политических целях.

Обычно магия признавалась выходящей за рамки закона. Так, «соучастников магических действий» следовало карать смертной казнью, то есть распинать на кресте или бросать зверям; магов же надлежало сжигать живьем. Не разрешалось иметь книг по волшебству; при обнаружении их следовало публично сжигать, а владельцев ссылать на острова с конфискацией имущества (благородных), предавать смертной казни (простонародье). Запрещалось не только применение, но и даже знание магических искусств (Юлий Павел, Сентенции, V.XXIII).

Впрочем, мы можем видеть, что магия была распространена в Римской империи повсеместно и широко практиковалась даже в храмах, благополучно уживаясь с официальным религиозным культом. В таком контексте довольно трудно рассматривать магические обряды как преступления. Люди прибегали к ним из своекорыстных побуждений, как и к ритуалам официальной религии; те и другие могли отправляться в одних и тех же храмах. Вероятно, называя какие-либо религиозные практики «магическими», люди указывали на их неприемлемость для римлянина. А это значит, что магия, похоже, была предметом дискуссионным. Римляне могли произвольно и субъективно трактовать чуждые им ритуалы как предосудительные и недопустимые в силу того, что они не санкционированы властью и не предусмотрены римской традицией. Эта сфера казалась угрозой для традиционной религиозной морали.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ГОНЕНИЯ НА ХРИСТИАН

Римляне считали вполне разумным объяснять благополучный исход любого дела благоволением богов. Точно так же любые напасти расценивались как бич божий, обрушившийся на Рим в наказание за общественно-политические процессы, противные воле богов. Как следствие, римляне преследовали любые религиозные группы, чьи верования и поведение воспринимались как оскорбительные для богов. Христиане, конечно же, вошли в историю в качестве самого яркого и выдающегося примера страдальцев за веру, но аналогичным гонениям со стороны властей в разные периоды римской истории подвергались и многие другие группы: маги, астрологи, последователи культа Диониса, манихеи — и так далее вплоть до гонений со стороны утвердившегося христианства на христиан-еретиков. Так было, однако массовые или жестокие преследования за религиозные убеждения не являлись нормой в Римской империи. В официальном греко-римском пантеоне был представлен широкий спектр практик, не упорядоченных в рамках централизованной ортодоксальной доктрины, как это впоследствии было сделано в христианстве. А потому римлянам не был присущ порыв к искоренению любых отклонений от канонов и недопущению новшеств в обрядах. Обычно гонения начинались лишь после того, как римское сообщество усматривало в иноверцах прямую и явную угрозу, а происходило это обычно вследствие их активности, вызвавшей последствия, катастрофические для общественного порядка и спокойствия. Но и в таких случаях число подвергшихся реальным гонениям иноверцев оставалось весьма незначительным, поскольку у государства попросту отсутствовали ресурсы для их систематического преследования. Снова имела место символическая демонстрация мощи государственной машины, стоящей на страже традиционных ценностей. Гонимые оказывались козлами отпущения, об искоренении чужеземных верований никто не говорил.

По большей части римляне охотно препоручали функции поддержания общественного порядка и соблюдения религиозных норм лояльным местным лидерам. Евреям была предоставлена полная свобода самостоятельно разбираться в тонкостях их веры из уважения к ее древности. В «Деяниях апостолов» рассказано о том, как Галлион, проконсул Ахеи, умыл руки, отказавшись рассматривать обвинение местных иудеев против Павла, заключавшееся в том, «что он учит людей чтить Бога не по закону». Свой отказ он мотивировал так: «Иудеи! если бы какая-нибудь была обида или злой умысел, то я имел бы причину выслушать вас, но когда идет спор об учении, и об именах, и о законе вашем, то разбирайте сами; я не хочу быть судьею в этом» (18:14–15). Но в тех случаях, когда в деле прослеживалась политическая подоплека, адепты альтернативных верований реально рисковали быть обвиненными в подрывной деятельности. Сами евреи не раз навлекали на свою голову большие неприятности из-за постоянных конфликтов с этническими греками, своими соседями в крупных городах. Если же религиозная рознь выходила за рамки местных распрей и вызывала бунты или беспорядки, римляне с превеликой готовностью отходили от традиционной политики веротерпимости. Кроме того, гонения могли служить отвлекающим маневром. После Великого римского пожара 64 года император Нерон оказался в патовой ситуации: с одной стороны, страшнейшее бедствие, последствия которого нужно устранять, с другой — упорная молва, «что пожар был устроен по его приказанию». Чтобы побороть слухи, государь велел схватить и предать изощренной казни тех, кого называли христианами (Тацит, Анналы, XV.44).

Репутация организованной преступной группы или, как минимум, подозрительного тайного сообщества стала проблемой для ранних христиан. Это религиозное движение, зародившееся в мятежной провинции Иудея, взывало к чувствам обездоленных представителей социальных низов, привлекая их оптимистичной проповедью грядущего царства справедливости — нового порядка, признающего достоинство всех без исключения. Здесь обнаруживалось противопоставление существующему иерархическому миропорядку, не признававшему ценность жизни людей из низших классов. Христианство предлагало альтернативный экономический уклад, при котором у всех уверовавших — «одно сердце и одна душа», а богатства находятся в общем пользовании. Уже тогда среди христиан было принято, чтобы «все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов» для справедливого перераспределения последними выручки в пользу нуждающихся (Деян. 4:32–34). Христианство предлагало перевернутую с ног на голову картину будущего с равенством вместо иерархии, благотворительностью вместо алчности, воздержанием вместо блуда и т. д. и т. п. Похоже, что на первых порах христианство действительно напоминало радикальное движение, направленное на подрыв общественных устоев посредством целенаправленной агитации низов.

Выстраиваясь через симбиотическое единение братьев и сестер в лоне церкви, христианство самой своей сутью отвергало и подрывало стержневые устои римского мира — иерархически упорядоченный социальный строй, наследуемую клановость, патронаж как важнейший механизм обеспечения преемственности. Разумеется, многие христиане упорствовали в своем отказе поклоняться императору и приносить ему положенные жертвы. Это отнюдь не всегда имело форму открытого сопротивления. Просто пожертвования императору противоречили религиозным убеждениям христиан, а вот принуждение к ним со стороны римских властей как раз и вытесняло их в оппозицию режиму. С точки зрения римлян, однако, отказ христиан отдавать дань почтения императору просто довершал изначально сложившееся представление о христианах как о секте нигилистов и социопатов. Иногда римляне подозревали их в тайном заговоре с целью захвата власти, толкуя евангельское учение вполне буквально. Сетуя на это, Иустин Философ терпеливо разъясняет: «Когда вы слышите, что мы ожидаем царства, то напрасно полагаете, что мы говорим о каком-либо царстве человеческом, между тем как мы говорим о царствовании с Богом» (Апология, I.11.1) [62]. Однако многие ранние христиане даже стремились пострадать за веру и принять мученическую с.мерть, открыто и яростно нападая на римские законы и порядки. Показательно, что провокации такого рода они часто организовывали прямо в амфитеатрах империи, с тем чтобы как можно ярче противопоставить себя ценностям римского общества и символам обожествления императорской власти.

Число подобных мучеников было относительно небольшим, но с.мерть каждого из них приводила к сплочению местной христианской общины и укреплению ее решимости противостоять римскому государству. Римские власти относились к христианской оппозиции в целом индифферентно и по большей части отказывали жаждущим принять мученическую с.мерть. В одной сатире второй половины II века о христианах сказано, что «эти несчастные уверили себя, что они станут бессмертными и будут всегда жить; вследствие этого христиане презирают с.мерть, а многие даже ищут ее сами», и описано, как некий вымышленный римский наместник в Сирии, «склонный к занятиям философией», считает, что любой христианин «готов умереть, лишь бы оставить после себя славу», и, дабы не дать этому свершиться, отпускает приведенного к нему на суд главу местной христианской общины «с миром, не считая его даже достойным какого-либо наказания» (Лукиан Самосатский, О кончине Перегрина, 11–14) [63].

Но и в тех случаях, когда христиане действительно добивались желанной мученической смерти на арене, рассказы об их казнях зачастую грешат сказочными преувеличениями, призванными вдохновить на подвиг во имя веры будущие поколения христиан. Воистину фантасмагорические явления находим мы в описании казни в 155 году н. э. 86-летнего Поликарпа, твердостью в вере добившегося от проконсула замены растерзания зверями сожжением заживо: после того как «толпы людей» с готовностью собрали для костра «дрова и хворост из мастерских и терм, в чем с особенною ревностью помогали иудеи, по своему обыкновению», случилось чудо: «огонь, приняв вид свода, подобно корабельному парусу, надутому ветром», оградил тело мученика, которое пахло «как испекаемый хлеб», а также «ладаном или другим драгоценным ароматом» (Мученичество св. Поликарпа, епископа Смирнского, 13–16) [64].

В понимании христиан, конечно же, преступниками являлись сами римляне. Философ Афинагор Афинский, обратившись в христианство, занялся апологетикой и во второй половине II века обратился к императору Марку Аврелию с письменным «Прошением о христианах», в котором жаловался на исключительность выбора христиан в качестве объекта гонений вопреки обычаю и закону. В Римской империи, пишет Афинагор, много разных народов со своими обычаями и законами, которым никто не мешает следовать, какими бы те ни казались нелепыми. Люди вольны приносить любые жертвы и отправлять любые таинства. В этом фундамент мира и спокойствия в империи, утверждает философ, потому что каждому человеку необходимо поклоняться богам, которых он предпочитает, чтобы из страха перед божеством люди удерживались от неправедных поступков. Но неверие ни в какого бога следует считать нечестивым и злым, потому что у атеистов нет моральных ориентиров. Афинагор льстит императору, выражая восхищение его кротостью и мягкостью, его доброжелательным нравом и умом, благодаря которым в империи царит мир. Так почему же государь преследует христиан? Почему он не заботится о них, спрашивает философ. Христиане благочестивы, они не сделали ничего плохого и не представляют никакой угрозы для государства, но император позволяет преследовать и грабить их. Несправедливо и противно закону и разуму у.бивать христиан по наущению лжесвидетелей. Жертвы на собственном горьком опыте убедились в том, что нет смысла обращаться к закону за возмещением ущерба, скорее они обращаются к иному закону: подставьте другую щеку и примите любую несправедливость, направленную на вас.

Афинагор мучительно пытается продемонстрировать лояльность императору (свою личную, да и всех представителей нового религиозного движения) и исключительно религиозный характер расхождений во взглядах между христианством и официальной религией, в которых несложно было бы разобраться к обоюдному удовлетворению с высочайшего соизволения императора. Однако другие раннехристианские авторы смотрели на перспективы мирного сосуществования с римским государством с пессимизмом и обрушивали на имперские власти и лично на государей самые язвительные нападки. Так, христианский поэт III века Коммодиан из Газы в поэме «Наставления против людских богов» (написанной на просторечной латыни), живописуя скорые апокалиптические перспективы, предрекает грядущее воцарение Нерона, который в преддверии второго пришествия Христа восстанет из ада в обличье Антихриста и своими эдиктами понудит римских судей по всей империи свирепствовать в принуждении христиан к отречению от истинной веры (заставляя поклоняться идолам), а отказывающихся — предавать смерти на зрелищах. Повсеместно прольется кровь и восторжествует страх. Нерон будет творить бесчинства семь лет, прежде чем обрушится на него и на весь этот новый Вавилон кара небесная за преступления, ибо грядет истинный владыка, который положит конец римскому правлению (Commodianus Gazaeus, Instructiones adversus gentium deos, 40).

Другие памятники литературы апокалиптического жанра также с нетерпением предвкушали падение Рима, восстановление попранной справедливости и кровавое отмщение римлянам. В «Книгах Сивилл» Риму пророчились не только всяческие беды, но и неизбежный конец, ибо «величайшее царство на землю скоро людям сойдет», «благозаконие и справедливость со звездного неба <…>, мудрое мыслей единство, <…> любовь и доверье»; «вовсе исчезнут нужда и насилие, больше не будет зависти, гнева, насмешек, безумства и преступлений; ссоры, жестокая брань, грабеж по ночам и убийства — в общем, всякое зло в те дни на земле прекратится». Причем оплачивать освобожденным народам-победителям неземное благоденствие будут бывшие поработители. Риму предстоит вернуть все богатства, которые он украл из Азии, в виде дани, и римляне из хозяев превратятся в рабов (Книги Сивилл, III.45–62, 350–380; V.155–178, 386–433) [65].

Жгучий гнев и жажда отмщения часто приводили к уподоблению римской власти нечистоплотной и растленной продажной женщине, как в мощном завершающем аккорде христианского Нового Завета, где «великий город, царствующий над земными царями» (то есть Рим) выведен в образе «Вавилона, матери блудницам и мерзостям земным» и испепелен Богом (Откр. 2:13; 6:9-10; 19:2–3).

Конечно, не все христиане были настроены столь радикальным образом. В реальности случаи оголтелого сопротивления римским властям и бурного неповиновения законам, наподобие описанных в житиях мучеников и апокалиптических текстах, встречались относительно редко. Большинство христиан старалось, подобно Афинагору, изыскивать пути к согласию со своими римскими властителями, благо св. Павел призывал рабов «повиноваться господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца». В конце II века Тертуллиан, один из основоположников христианской теологии, пошел еще дальше и, превознеся блага земной жизни, проистекающие от власти римских императоров, которая не могла быть ими получена иначе чем по воле Всевышнего, заявил: «Мы молимся и за императоров, их министров и власти, за существование рода человеческого, за спокойствие государства и за замедление конца мира» (Апологетик, 39) [66]. Многое из того, что можно было бы назвать повседневным христианством, похоже, вполне укладывалось в рисуемую Тертуллианом картину мирного сосуществования в Римской культуре различных религиозных практик. Иными словами, реальный уровень веротерпимости был на порядок выше, чем можно было бы предположить на основе одних только преданий о казнях мучеников за веру.

Но резонансные мученические акты с непременной публичной казнью на арене в конце, судя по всему, прочно и надолго запечатлелись в народной памяти римлян. Как следствие, само упоминание о христианстве мгновенно вызывало ассоциации с представителями самого радикального его крыла — в точности так же, как в наши дни при любом упоминании об исламе западным обывателям мгновенно представляются террористы и экстремисты. Толпы зрителей на трибунах амфитеатров по всей империи, вероятно, испытывали шок от публичного отказа мучеников хотя бы формально принять римские ценности даже под страхом неминуемой смерти. В подобных описаниях поражает, кстати, еще и консерватизм зрителей. Перед развязкой простые римляне всенепременно требуют для христианских мучеников самой жестокой из возможных казней. Перед казнью Поликарпа толпа выказывала к нему самое яростное презрение, а едва лишь глашатай объявил его сознавшимся в принадлежности к христианству, взревела в едином порыве лютой ненависти. Вот он, враг, покушавшийся на ниспровержение их богов и учивший не поклоняться им! Не наказать такого по всей строгости означало бы оскорбить богов. Собравшиеся стали требовать скормить старца Поликарпа львам. Проконсул ответил, что это не положено, поскольку львы сыты, а игры закончены. Тогда потребовали сожжения заживо, а после утверждения этого приговора сами же собрали дрова и следили за тем, чтобы Поликарп не сошел с костра, предлагая на всякий случай прибить его гвоздями к месту казни.

Многих римлян приводило в особую ярость именно небывалое, как им казалось, упрямство части уличенных христиан, упорно отказывавшихся отрекаться от своей веры во избавление от мучительной смерти. Психологический механизм доведения римских судей до ослепляющего бешенства, вызванного отказом христиан отступаться от убеждений даже под пытками, детально описан Оригеном (Против Цельса, VIII.XLIV). Отказ символизировал несгибаемость христиан в неприятии ими римского образа жизни как такового. В ответ римляне делали всё возможное для наказания христиан за это оскорбительное поведение. Доходило до того, что римские судьи распоряжались оставлять тела казненных христиан непогребенными, дабы лишить их надежды на чаемое воскресение в физическом теле. Да и сам процесс предания христиан смерти на арене через растерзание зверями или сожжение заживо был предусмотрительно спланирован таким образом, чтобы не оставить и следа от физического пребывания этих маргиналов среди живых.

Главный аргумент в религиозных спорах между христианами и язычниками — преступность оппонентов. Те и другие полагали мысли, дела и поступки противников чудовищными и очевидными злодеяниями. Каждая из сторон использовала инкриминируемые другой преступления для укрепления собственного представления о противнике. Периодически возобновлявшиеся римские гонения на христиан призваны были примерно проучить этих «религиозных экстремистов» и укрепить пошатнувшиеся под их влиянием традиционные религиозные ценности. В противовес этому предания о святых мучениках сделались мощным оружием в арсенале проповедников веры Христовой. Каждый новообращенный христианин теперь твердо знал, что никогда и ни при каких обстоятельствах нельзя верить римскому государству и его судебному аппарату. Таким образом, языческо-христианские отношения довольно быстро охлаждались, пока полностью не заморозились.

Вправе ли мы однозначно осуждать римлян за гонения на христиан? В западном мире большинство людей воспитаны в христианской традиции, и даже те, кто не относит себя к числу верующих, с детства впитывают хоть что-то от новозаветного взгляда на римлян как на жестоких палачей, казнивших самого Христа. Вопреки всем достижениям Рима, — а позже к этим достижениям стали относиться с величайшим уважением, — гонения на иноверцев оставили на репутации Рима несмываемое пятно. Как подсказывают многочисленные эпические экранизации романа «Камо грядеши», в этом отношении Рим представляется нам сегодня великой силой, лишенной, однако, нравственного чутья. Лишь с появлением и последовавшим торжеством христианства античному миру была придана некая высшая осмысленность. Но и взгляды на мученичество сегодня претерпели радикальные изменения. Грань между мучеником за веру и террористом-смертником всегда была зыбкой и зависела от политических воззрений оценивающего, но после терактов 11 сентября 2001 года все мы, вероятно, стали еще настороженнее относиться к оправданию насилия во имя достижения каких бы то ни было духовных целей.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ГЛАВА 6. РАЗВРАТ, ПЬЯНСТВО, ЧРЕВОУГОДИЕ И ПРОЧИЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ НРАВСТВЕННОСТИ

В 218 ГОДУ, ТО ЕСТЬ ЧЕРЕЗ ГОД с небольшим после убийства императора Каракаллы, старшая сестра его матери, Юлия Меса, отплатила предполагаемому организатору его убийства и узурпатору Макрину той же монетой, после чего, пользуясь авторитетом старейшей в императорской семье гранд-дамы, возвела на трон своего четырнадцатилетнего внука Элагабала. Сделавшись стараниями бабушки в одночасье всемогущим, этот отрок испытал сладостное чувство безудержной свободы от любых моральных ограничений, которые накладывали на него консервативные римские нравы. По преданиям, он якобы любил наряжаться в женские одежды и даже собирался подвергнуть себя оскоплению; имел великое множество любовников своего пола и осыпал их щедрыми дарами и милостями; даже кандидатов на высокие должности государь подбирал по размеру их полового органа. Римский мир не был готов к этому внезапному курсу на сексуальную свободу, и в 222 году всё та же бабушка Юлия позаботилась об умерщвлении Элагабала.

По словам биографа этого императора, он в жизни не взялся бы описывать жизнь Элагабала, поскольку лучше бы никто не знал, что был такой римский государь. История половой распущенности римских императоров начинается даже не с Калигулы, известного связями с тремя родными сестрами, а с его предшественника Тиберия, предположительно содержавшего специально оборудованные покои для экстремальных видов удовольствий. По прочтении красочных описаний оргий, которые устраивали эти императоры, складывается впечатление, что сексуальные эксперименты являлись нормой для Римского мира. На этом настаивали позднейшие христианские авторы, любившие проводить четкое разграничение между собственным подчеркнутым целомудрием (со всеми проистекающими из него благами) и блудливым сладострастием, якобы присущим поганым язычникам, жившим в прежние времена. В современной массовой культуре клишированный образ порочных и похотливых римлян используется настолько масштабно, что, глядя кинофильмы, мы не удивляемся таким поворотам сюжета, как маниакальные домогательства императора Коммода к собственной сестре Луцилле (в уже упомянутом блокбастере «Гладиатор»). Но мы упускаем из виду следующее: все эти рассказы римляне адресовали не нам, и менее всего их заботило наше мнение об их моральных качествах. Они писали свою историю для самих себя, и волновала их исключительно нравственная самооценка. В самом начале упоминалось, что, согласно основной версии легенды об основании Рима, жена пастуха Фаустула, вскормившая Ромула и Рема, была проституткой. Римлян, похоже, зачаровывало это занятие — выведывание пороков своих ближних. Такая склонность свидетельствует отнюдь не о нравственном падении римлян, как часто преподносится, а о том, что они имели твердые воззрения относительно пределов допустимого в сексуальных практиках. В настоящей главе будут исследованы лишь некоторые аспекты отношения римлян к половой жизни. Сексуальная эксплуатация в Древнем Риме, похоже, была весьма распространена и представляла собой не менее, а то и более серьезную проблему, чем в наши дни. Свидетельство тому — весьма часто встречающиеся упоминания о проституции, изнасилованиях и домогательствах; однако представления о рамках дозволенного и, как следствие, составе преступлений на сексуальной почве в римском праве разительно отличались от современных.

Предельно ясным по мере разбирательства сделается и тот факт, что отношение римлян к половой жизни невозможно понять вне широкого контекста принятых среди них представлений о нравственности в широком понимании, в рамках которого у них и формировались воззрения относительно того, какие действия следует считать антиобщественными. К примеру, подавать в тавернах подогретое вино и готовую мясную закуску римскими законами запрещалось, но исключительно по причине брезгливости, которую у составлявших эти законы представителей высших классов вызывал образ пьяного и набивающего свою утробу плебея. Вот и получалось, что при наличии подобных бессмыслиц римское законодательство порою полностью упускало из виду по-настоящему чудовищные преступления. Если отстраненно взглянуть на всю совокупность римских законов, становится вполне очевидным, что они явным образом выражали представления правящей элиты о нравственном и безнравственном, которые не всегда совпадали с мнением рядовых римлян на этот счет.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ПРЕСТУПЛЕНИЯ НА СЕКСУАЛЬНОЙ ПОЧВЕ

Римское право относило изнасилование к публичным преступлениям, за которые полагалось публичное же наказание. Жертвами изнасилования считались любые лица, подвергшиеся сексуальным надругательствам по принуждению, включая женщин, мужчин и детей. Изнасилованная женщина освобождалась от ответственности перед мужем за прелюбодеяние, поскольку судить ее за таковое невозможно (Дигесты, XLVIII.V.14.7). В позднейших кодексах raptus («изнасилование») определялось как совершение неправомерных действий с использованием vis («силы» в самом широком понимании), включая злоупотребление служебным положением, склонение к мятежу, провоцирование народных волнений и вооруженное ограбление наряду с физическим и сексуальным насилием в современном понимании. Отчасти здесь отражалось представление римлян об изнасиловании как об особо тяжком нарушении неприкосновенности личности, и это представление сохраняется и сегодня. Но вместе с тем римская трактовка изнасилования в полной мере отражала мироустройство, в котором полновластным главой дома является муж, а потому изнасилование или иное оскорбление любых членов семьи или невольников, находящихся под его протекцией, наказывалось прежде всего за ущерб, причиненный чести и достоинству главы дома. Разумеется, денежный вопрос играл здесь серьезную роль. За дочерей полагалось приданое будущим мужьям, а ставший достоянием гласности факт изнасилования резко повышал сумму приманки, способной сделать обесчещенную деву привлекательной невестой. Изнасилование потому и попадало в один ряд с другими особо тяжкими посягательствами на стержневые устои римского общества, что подрывало основу института семьи, который имел фундаментальное значение для империи.

Понятия о том, как пристало вести себя женщине, устанавливались, само собой, мужчинами старшего поколения как главными в семье. Мифы, дошедшие из эпохи раннего Рима, помогали укреплять и популяризовать идеальный образ женской чистоты и непорочности. Легендарная Лукреция была прославлена в веках как светоч женской добродетели: будучи изнасилованной сыном царя, она созвала старших мужчин в своей семье, горестно поведала им о случившемся и закололась припасенным кинжалом (Валерий Максим, Достопамятные деяния и изречения, VI.1).

Множеству женщин, однако, не приходилось и помышлять о жалобах на изнасилование ввиду их полного бесправия. Речь идет о рабынях, использование которых для удовлетворения сексуальных нужд хозяев даже против их воли считалось вполне законным и повсеместно практиковалось. Император-философ Марк Аврелий гордился своей способностью не поддаваться соблазну при виде пары юных красавиц-рабынь, и это указывает на то, что, как правило, свободные граждане подобной сдержанностью не отличались. Нежелательные беременности рабынь служили предметом расхожих шуток. В старейшем сборнике античных анекдотов читаем: «У педанта родился ребенок от рабыни. Отец посоветовал убить его. Педант сказал: "Сперва своих детей похорони, а потом советуй мне моих у.бивать"» (Филогелос, 57). О том, как сами невольницы относились к такой сексуальной повинности, нам теперь доподлинно не выяснить, но, вероятно, по-разному. Не исключено, что кому-то из наложниц лестно было пользоваться особым благорасположением хозяина и получать поблажки и даже щедрые подарки. Но вот из дошедшего до нас отрывка древнейшего романа «Сатирикон» явствует, что и недовольство бывало нешуточным, и один вольноотпущенник даже не пожалел тысячи денариев на выкуп из рабства своей сожительницы (фактической жены, поскольку вступать в брак рабам по закону не дозволялось), «чтобы никто у нее за пазухой рук не вытирал» (Петроний Арбитр, Сатирикон, LVII.2). В одной из исторических баек Валерия Максима рассказано, как в V веке юный Тит Ветурий, сын бывшего консула, внезапно оказался после разгрома войска и пленения его отца варварами в неоплатных долгах и вынужден был продаться в рабство. Купивший юношу Публий Плотий стал его домогаться, а за отказ подверг Тита порке, как и причиталось тому по статусу раба за ослушание, да еще и подал на него жалобу консулам. Те, как положено, вынесли дело на суд сената, однако сенаторы приговорили к тюрьме самого Плотия, с веской мотивацией, создавшей важнейший прецедент: честь римлянина не подлежит поруганию вне зависимости от его гражданского статуса (Валерий Максим, Достопамятные деяния и изречения, VI.1.9). Тит не родился рабом, но здесь важно другое: неприятие римской моралью хищнических сексуальных посягательств хозяев на слуг и признание за последними права на отказ. Но недвусмысленно указано и на то, что эта защитная норма распространялась только на римских граждан по праву рождения. Мнение рабов никого не интересовало.
 

Маруся

Очень злой модератор!
Команда форума
Регистрация
14 Май 2018
Сообщения
99.647
Реакции
89.067
ПРЕСТУПЛЕНИЯ БЕЗ ПОТЕРПЕВШИХ

Из всего вышеописанного ясно одно: римское государство совершенно не интересовало искоренение изнасилований и прочих преступлений на сексуальной почве как таковых. Во внимание принимался исключительно сравнительный социально-правовой статус обидчика и жертвы. И закон призван был обеспечить защиту чести каждого ровно в той мере, в какой это полагалось людям согласно их социальному положению. Если же жертва вовсе не имела социального веса и права голоса в местном сообществе, а с рабами дело обстояло именно так, то и защищать потерпевшему или потерпевшей было нечего за неимением репутации как таковой. Закон в самой своей основе предусматривал ответственность за действия, недопустимые в отношении потерпевших, исходя из общественного положения этих последних. Мало того, основным назначением закона являлось сведение к минимуму негативных последствий неправомерного поведения для римского общества. Побили раба — что с того? Оскорбили сенатора — поставили под угрозу общественный строй. Как следствие, в римском праве имперской эпохи мы находим величайший интерес к действиям, которые кажутся нам совершенно безобидными, но римлянами они воспринимались в качестве угрозы нравственным устоям. Фундаментом общественных отношений являлся принцип сохранения благосклонности богов: римляне со скверным поведением рисковали лишиться их поддержки и защиты. И то, что нам сегодня представляется преступлением без потерпевших, с римской точки зрения являлось преступлением против всех и каждого, поскольку угрожало катастрофой всему Римскому миру.

Римское государство имело долгую и богатую традицию регулирования потребления различных благ посредством так называемых «законов против роскоши», принимавшихся в целях сокращения казенных расходов. Во II веке Авл Геллий отмечал, что эти законы были введены для поддержания бережливости у римлян. Один из ранних примеров — принятое сенатом в 161 году до н. э. постановление, согласно которому во время Мегалезийских игр [67] первые граждане государства должны были поклясться перед консулами, что на каждую трапезу они потратят не более ста двадцати ассов [68], не считая зелени, муки и вина, что будут отдавать предпочтение отечественному вину и что не станут приносить более ста фунтов столового серебра (Аттические ночи, II.24). Можно заключить, что нормирование потребления поначалу распространялось лишь на римскую элиту. Законотворцами, вероятно, двигал страх, как бы рыба не начала тухнуть с головы, если «первые граждане государства» совсем потеряют лицо в результате чрезмерных излишеств. Прослеживается здесь и некоторая тревога в отношении последствий избыточного потребления. Присущая римлянам жесткая самодисциплина, так хорошо послужившая им на полях сражений, могла быть забыта, если бы свободным людям дозволили слишком много роскоши. Ну и конечно, эти нормы высвечивают серьезные различия между античным и современным пониманием понятия «роскошь». Едва ли в наши дни кому-то придет в голову усмотреть угрозу нравственности в бокале импортного вина или избытке столового серебра. Не исключено, разумеется, что предписание употреблять лишь «отечественное вино» в пышных римских застольях диктовалось еще и соображениями банального протекционизма: следовало внушить, что истинный римлянин признаёт лишь продукты римского производства, — но и в этом случае маркетинговые цели совпадали с высшими морально-этическими, а значит, не было никакой нужды и озвучивать их по отдельности.

Настоящая проблема для римлян состояла в другом: чем больших военно-политических успехов они добивались и чем обширнее становилась их империя, тем больше материальных благ оказывалось в их распоряжении. Трофеи, дань и прочие подати стекались в город Рим широкими потоками, и это позволяло столичной знати безоглядно тратить деньги на частные увеселения. Вышеупомянутое постановление должно было хоть как-то ограничить столь безудержное мотовство. Нормы расходов постепенно ужесточались, пока в 104 или 103 году до н. э. по инициативе кого-то из влиятельнейшего плебейского рода Лициниев не был принят закон, регламентировавший предельно допустимые нормы расходов постатейно. Этим дело не ограничивалось. В натуральном выражении закон также установил определенное количество мяса и соленой рыбы на каждый день, однако всё, что давали земля, виноградники и деревья, позволялось без различия и без ограничений. Казалось бы, морально обоснованная поддержка здорового питания свежими овощами и фруктами как альтернативы соленой рыбе и мясу. Кстати, о мясе. Помимо дороговизны этого элитного пищевого продукта, важно было обеспечить и соблюдение ритуального компонента и проследить, чтобы на стол к людям не попадало мясо животных, предназначенных в жертву богам. Увы, сетует Геллий, достаточно скоро «эти законы, как бездействующие и устаревшие, были преданы забвению, многие владельцы больших состояний стали кутить и промотали в водоворотах трапез и [пиров] свое имущество и деньги». Но наконец, довершает он, Юлий Цезарь навел порядок, приняв закон на этот счет, а император Август возвел в разряд божественных установлений предельную норму допустимых расходов в следующем размере: на будние дни по двести, в праздники — по триста, а на свадьбы и послесвадебные гуляния — по тысяче сестерциев. В праздничные дни расходы на обед были увеличены с трехсот сестерциев до двух тысяч сестерциев, чтобы запреты не вызывали народных волнений. Но нам остается лишь предполагать, что на подобные законы в ту пору никто не обращал внимания, а потребление продолжало расти.

Ограничения касались не только продуктов питания и вина. Сразу же после сокрушительного поражения в битве при Каннах [69] в 216 году до н. э., где римляне за один день потеряли 50 тысяч воинов в результате разгрома их армии блестящим карфагенским полководцем Ганнибалом, была предпринята попытка ввести ограничение на количество ювелирных украшений, которые дозволительно носить женщинам, на допустимые цвета их одежд и расстояния путешествий в конных повозках. Этот закон, прозванный Оппиевым по имени инициировавшего его принятие народного трибуна Гая Оппия, действовал двадцать лет. К 195 году до н. э. Рим уже семь лет как победил Карфаген и, обложив былых обидчиков данью, обильными потоками стекавшейся в Вечный город из всех бывших владений карфагенян, зажил богато как никогда прежде, — и ограничительный закон решено было отменить. Действительно, война победоносно завершена, римская аристократия немало обогатилась и, разумеется, стала проявлять недовольство драконовскими ограничительными мерами. И тем не менее добиться отмены закона удалось лишь после бурных и продолжительных публичных дебатов, подробно описанных Титом Ливием (История Рима от основания города, XXXIV). Само изложение этой дискуссии, необычайно детальное и затянутое по меркам римских хроник, подчеркивает, насколько важным в понимании римлян являлся вопрос о допустимости законодательного ограничения роскоши. Вот тут-то мы и получаем возможность достаточно глубоко заглянуть в психологию римлян, отдельные аспекты которой рельефно проступают в аргументации противоборствующих сторон. И выясняется, что римлян до боли в сердце беспокоило душераздирающее и неустранимое противоречие между двумя патологическими и при этом несовместимыми пристрастиями — к скаредности и расточительству.

Вот одно из последствий: в случае неудачи на поле брани римские мужи, бесславно вернувшись домой, вымещали досаду на женщинах. Так, в одном унизительном поражении от Ганнибала странным образом оказались повинны остававшиеся дома женщины, которые своим пристрастием к драгоценным безделушкам якобы размягчили железную волю к победе и боевой дух своих мужей и сыновей. Мы наблюдаем здесь интересную связь (имевшую место в сознании римлян) между потреблением и военной мощью. Закон Оппия был нацелен прежде всего на ущемление прав элиты (ограничения накладывались на объемы потребления самых дорогих благ — украшений из золота, пурпурных тканей, тягловых конных экипажей и т. п.), но свое мнение по этому больному вопросу имели, похоже, все сословия римского общества, до отказа заполнившие Капитолийский холм, чтобы послушать дебаты. Женщины, во множестве прибывшие к месту действия, бурно выступали за отмену закона. Заполонив улицы, они требовали от консулов и чиновников упразднить его.

Одним из консулов тогда был истовый «ястреб» Катон Старший, который, естественно, до последнего противился самой мысли пойти на поводу у неразумных женщин. Он рассуждал таким образом. Если бы мужья лучше контролировали своих жен, не было бы сегодня всех этих проблем. Сегодня женщины приходят на форум и вмешиваются в мир мужской политики. «Что это за нравы — бегать по городу, толпиться на улицах и обращаться к чужим мужьям?» В понимании Катона падкость женщин до роскоши и расточительность мужчин связаны с влиянием иноземцев и иноверцев. Завоевав земли в Греции и Азии, сетует Катон, римляне понавезли оттуда пышные статуи чужих богов и прочие художества, превозносят их и смеются над глиняными богами, что стоят на крышах римских храмов, — забывая, что именно эти боги своей благосклонностью принесли Риму победы и завоевания. Пристрастие к роскоши — хроническое заболевание, и, если с ним не бороться, оно сделается всепоглощающим и ненасытным, как дикое хищное животное.

Катон, как мы видим, был реакционером и традиционалистом. Естественно, он не усматривал ничего, кроме вреда, в отказе от казавшейся ему во всех отношениях успешной римской практики самоограничения. Но резкий тон и крайность суждений Катона явно выбивались из общего настроения дебатов. Более умеренные ораторы, однако, вступились за женщин, напомнив Катону, в частности, что военная кампания по изгнанию и разгрому Ганнибала финансировалась из добровольных пожертвований вдов погибших. Аскетизм и экономность были актуальны, когда казна остро нуждалась в деньгах, необходимых для победы в военной кампании. И было правильно, чтобы жены разделили тяготы самоограничения с мужчинами и не тратили деньги на украшения и удовольствия. А потому справедливо будет, чтобы теперь они получили право в полной мере наслаждаться плодами побед, в которых есть и их заслуга. На следующий день женские протесты насчитывали еще больше участниц, матроны стали буквально осаждать дома сторонников сохранения закона. И женщины победили. Оппиев закон был отменен на всей территории республики.

В римских законах против роскоши находил отражение весь спектр моральных комплексов римлян, а именно: страх утери военного мастерства и боязнь, что сибаритство станет пагубной привычкой, а расточительство подорвет благосостояние римских кланов. Эти законы призваны были привить римской элите привычку к саморегулированию во избежание развращения роскошью и, как следствие, подрыва основ общественного строя. Но, как показывает история с Оппиевым законом, интерес к регулированию потребления питали все свободные римляне вне зависимости от классовой и клановой принадлежности. Отчасти это, вероятно, стало результатом реального роста материального благосостояния римского общества, из-за чего под ограничения, налагаемые законом на личные расходы, стал подпадать слишком широкий круг граждан. Однако на фоне этого внешне всеобщего благополучия мы наблюдаем и рост озабоченности со стороны государства поведением представителей низших классов в определенных сферах повседневной жизни. В частности, особую тревогу у римской элиты вызывал вопрос о том, о чем помышляет и чем в свободное время занимается простонародье.